Читать книгу: «Просто так», страница 3

Шрифт:

…А ведь ходил когда-то на рыбалку и зимою – ничего, не мёрз. Наверное, не хватает витаминов. Витамины уже появились по краям леса и на полянах – барашки или, по-учёному, первоцвет весенний. У него жёлтые горбатые цветки и сочный стебель со сладковатым, чуть аптечным вкусом. На пригорках с подсолнечной стороны уже вылез щавель, по берегам речки прорастает сурепка, по вкусу напоминающая редис. Даже молодые листочки липы вполне съедобны, и наверное, в них имеется какой-нибудь витамин. Нету его в макаронах. На упаковке написано, сколько там жиров-углеводов, а витаминов – нет. Макароны, жареные с салом – моё любимое блюдо. Нет, самое любимое – салат оливье, который я называю плебейским, с колбасой, близкой по составу к той, за два двадцать. Но оливье – праздничное блюдо, а макароны – ежедневное.

…И у отца – тоже. Он резал сало на крупные бруски – те шипели и плевались на сковородке – потом добавлял варёные макароны, крупнокалиберные, серого цвета, сейчас таких и нет. И поджаривал до корочки. Отец был маленького роста, худой, молчаливый и очень застенчивый. Он тоже долго читал на ночь, прочитал у меня зачем-то все книги по философии, даже этого жуткого Лосева, которого я впоследствии, не знаю почему, не снёс в библиотеку и теперь в одном из томов храню сто долларов на чёрный день. Месяц, учитывая макароны. Может быть, из-за этих макарон он заболел язвой желудка, его положили в мае в больницу и лечили там полгода, а язва всё увеличивалась. А в ноябре отпустили на одну ночь домой. Помню, было холодно. Вот в ту ночь он и умер, от прободения, у меня на руках, пока ехала скорая. В те времена (90-е) наше здравоохранение, вроде бы, переходило на рыночные рельсы. Не знаю, перешло или нет – я никогда не работал стрелочником.

…А дед любил тюрю или, как он её называл, мурцовку. Кусочки сухого чёрного хлеба и репчатого лука заливаешь кипятком, добавляешь подсолнечное масло, соль – и всё. Каждый вечер перед сном дед рассказывал мне сказки, которые тут же и выдумывал. Он тоже умер дома, мучительно, от рака лёгких. Но каждый день, до самого конца, к нему приходила доктор – пожилая усталая женщина с гладко зачёсанными назад волосами цвета летнего облака (60-е).

…До мурцовки я пока не дошёл – видимо, возраст ещё не тот. Должно же что-то быть ещё и впереди.

– — —

Иван Сергеич – небольшого роста, плотный, передвигается быстро, мягко, по-кошачьи. Лицо круглое, глаза чёрные и жгучие. На щеках и подбородке, несмотря на ежеутреннее бритьё, к вечеру отрастает грязно-белая щетина. Сверху головы, наоборот, всё чисто и светло, небольшие пегие кустики над ушами лишь оттеняют блеск. Почему-то врачи до сих пор не научились пересаживать мужчинам за 40 кожу с подбородка на затылок и наоборот. Но Иван Сергеич и так нравится женщинам – за весёлый нрав, песни и чёрные глаза.

Иван Сергеич – хохол. Именно хохол, не Украинец. Потому что Украинцы – это очень особые люди, среди них у меня и знакомых-то нет. Как почти нет среди Русских, Белорусов, Евреев и так далее. Поёт он прекрасно и совсем не хитрый, скорее даже наивный. Когда его обманывают, он делает большие чёрные глаза, говорит: «Да иди ты!» и тут же верит. По этой причине среди знакомых желающих его обмануть не находится – никакого спортивного интереса; занимаются этим успешно лишь профессионалы – политики, журналисты, чиновники и вообще рекламщики. По профессии Иван Сергеич физик, хотя и лирик в душе; сам он считает, что каждый хороший физик должен быть немного лириком. И не физик тоже.

А ещё Иван Сергеич рыболов. Убеждённый рыболов-зимник (есть такие опята-зимники, тоже растут на деревьях, но принципиально зимой). То есть, совсем как я, только наоборот. Нет, сколько-то лет назад я тоже рыбачил зимой, мы пересекались с Иван Сергеичем, он брал меня с собою куда-то далеко. Там был отменный клёв, масса людей бегала вокруг и сверлила лёд. Я привозил много рыбы и каких-то неясных ассоциаций памяти, очень похожих на кормление голубей на привокзальной площади. Зимой на рыбалку я любил ходить один. Пока идёшь по городу – в валенках, ватных штанах, телогрейке, шапке-ушанке, с ящиком за спиной и ледобуром на плече – тебя облают все встречные собаки, обкаркают вороны, изничтожат взглядами почтенные домохозяйки. А потом – тишина. Идёшь не спеша по речке, а она всё время увиливает от тебя, скрываясь за новым поворотом. За тобой тянется сиротливая цепочка следов, да и та потихоньку забивается большими тёплыми снежинками – письмами ангелов, как сказал один хороший человек – чтобы никто тебя не выследил. Да, снежинки в мороз кажутся тёплыми на ощупь. Рыбы я ловил мало или вовсе не ловил, всё больше разглядывал тишину – зимой на маленькой речке, вдали от жилья, её очень хорошо видно.

Те же сколько-то лет назад, когда я начал летом каждый рассвет встречать на речке или в лесу, зимнюю рыбалку я забросил – может быть, память просто отказывалась столько вмещать, да и поотморозил себе всё, что можно. (Что нельзя – не отморозил! Какая, вроде бы, разница – зима, лето; рыба – она и есть рыба: голова и хвост, между ними чешуя, под ней кости и немного мяса). А может быть, дело в живой, текущей воде. Ещё в траве, цветах, деревьях, птицах, козявках… Когда не клюёт, можно прилечь на траву и просто смотреть на речку, и она вытягивает из тебя все мысли – это анестезия для мозгов, для глупостей, то есть. Можно потрогать мрачного жука за длинный ус. Нет, ну а зачем ещё тогда этот ус, длиннее в полтора раза всего остального? Жуки реагируют по-разному: одни убегают ровно и стройно (жуки никогда не виляют задом), другие грозно заинтересовываются, напыживаются и размахивают усами – ну-ка, тронь, третьи, мои любимые – покосятся мудрым выпуклым глазом на не в меру расшалившегося бездельника – так, что становится стыдно – и в том же темпе важно удаляются прочь. Трава лесных полян, заливных лугов! Чёрная, загадочная ночью, сверкающая бриллиантовыми каплями росы после восхода солнца, остро и горько пахнущая в знойный полдень! Побережье наших южных морей – скалы и песок, Дальнего востока – песок и скалы, юго-восток – просто песок, Карелия, Кольский – скалы и мох, северное побережье – мох и скалы, теперь понимаю, откуда слово «скалиться». Твёрдо взгляду и ладоням, не говоря про остальное. В тайге травы мало, там ягодники, трава не любит хвойные деревья, она любит берёзы. Остаётся пятачок: Нечерноземье и Черноземье, я бы сказал – травоземье.

Иван Сергеич летом рыбу, наоборот, не ловит. И поехали мы с ним за налимом поздней осенью – вроде бы уже не лето, но ещё и не зима, ни нашим, ни вашим. Я наделал два десятка закидушек, Иван Сергеич взял две тяжеленные трёхколенные бамбуковые удочки с латунными катушками – такими, наверное, ловил ещё Сабанеев. Потому что он, видите ли, спортсмен, и ловить будет по-спортивному. К выбору продуктов питания отнеслись менее основательно. Вообще Иван Сергеич закуску понимает, но вот еду отдельно от выпивки как таковую не признаёт, опыт семейной жизни научил его лишь забегать в кабак перед домашним обедом. Поэтому на берегу при распаковке сумок оказалось множество солений, маринадов, шмат сала и два кило сырой картошки. Дрова мы забыли.

На берегу Оки осенью трудно найти сухие дрова – рыбаки сожгли за лето всё до щепочки. Сырой ивняк не хотел гореть, даже когда мы выпили по третьей. Иван Сергеич говорил, что нужно набрать определённый градус, тогда гореть будет всё. Бензин давал кратковременный эффект, его было в обрез, водку вообще жалко. Шёл мокрый снег. Я предложил максимально повысить градус внутри себя, закусить согретыми в ладонях солёными огурцами и залезть спать в машину. А утром показать мне класс рыбной ловли реликтовыми снастями. Но Иван Сергеич хотел печёной картошки, из принципа. Пришлось одному идти забрасывать закидушки. Пока я возился, совсем стемнело. Небо, берег и река превратились в одно существо, злое, принимавшее меня за чужого. Кто-то дул из-за угла, надув щёки и вытянув губы трубочкой; ветер разгонялся по реке, как конькобежец, у него были быстрые влажные пальцы – это невидимые снежинки касались лица. Волны, шелестя, бросались на берег и норовили ухватить за сапоги, клацая зубами. Неожиданно сзади поднялось зарево, а на воду упала моя тень, кривая и дрожащая. Градус был достигнут, я посрамлён. Мы закусили поджаренными на палочках до текучести ломтиками сала. Я лёг спать, а Иван Сергеич ещё долго торжествующе палил костёр и успокоился только когда сжёг прибрежный ивняк, картошку и левый рукав телогрейки.

Утром, когда ветер раздул холодный сизый пепел, под ним обнаружились почерневшие латунные катушки. Антикварные удочки пали жертвой градуса – сухой бамбук прекрасно горит. Следующей весной, на майские праздники, мне довелось побывать в тех местах. Покромсанные Иван Сергеичем кусты ивняка, дав ростки, были похожи на праздничные зелёные шары.

– — —

Пока горит сигарета.

Первым дымом не затягиваешься – привычка с детства, когда прикуривали от спички: серный дым очень горький, горше, чем от сухих опавших листьев. Во втором классе, на большой перемене, выходили в заброшенный парк, что рядом со школой. В апреле парк чёрный, в нём растут старые, почему-то все уродливые липы. Земля под прошлогодней опавшей листвой тоже чёрная; мы собирали листья, растирали их в ладонях, заворачивали в кусок газеты, восторженно и мучительно курили. Кислая слюна, заполнявшая рот, пузырилась и никак вся не сплёвывалась. Из-за вкуса она казалась бурой. На уроке плевалась ручка. Если отвинтить у ручки попку, под ней окажется такая грязно-жёлтая соска. Когда нажимаешь на соску, ручка фиолетово пенится и плюётся из-под пера. Лучше, когда в чернильницу. Окунаешь в чернильницу перо и отпускаешь соску – ручка пьёт с утробным молчанием. Потом протираешь перо промокашкой (или рукой) и завинчиваешь ручке попку. Руки всегда в чернилах и пахнут как будто какими-то лекарствами, вроде тех порошков, что в завёрнутых конвертиками серых бумажках. Иногда ручка плюёт в тетрадь, будто бы нечаянно. Получается клякса, похожая на тучу. Туча всегда спит с открытой форточкой, а едва проснувшись, выжидательно смотрит на полнощёкую Мадонну, что висит на стене. Мадонна презрительно улыбается туче в форточку, та щерится в ответ. Она нарисована на календаре, который мне подарили много лет назад, в мой «счастливый» год. Счастливый год, оказывается, у каждого бывает раз в 12 лет, и цикла два Мадонна уж точно провисела. Пока я не выкинул её прошлой осенью во время ремонта. Просто у туч хорошая память. Я не поехал сегодня на речку, потому что вчера вечером вёл себя плохо и должен быть наказан. Думаю, что нужно иногда себя плохо вести, иначе смысл хорошего поведения потеряется, но мне от этого не легче. Но встал всё равно рано, чтобы успеть первым себя наказать, опередил всех, в том числе читающих это. Сплющенный окурок испустил последнее дыхание тоненькой синей струйкой, оно завилось в спираль и навсегда ввинтилось в пустоту.

– — —

Утопия.

…к концу июня построили вокруг города забор в полтора метра высотой и перекрыли ливнёвку. Дожди быстро заполнили город и поддерживали средний уровень воды примерно по колено. По улицам не бежали суетливые ручьи – застыла сморщенная дождём голубовато-зелёная водная гладь, из которой торчали дома и деревья. Штормило редко.

Многие, конечно, уехали. В сухие места: на дачи, к родственникам в другие города, в отпуск – на Канары, в Турцию, в дождливую Англию. Те, что остались, жили дружно. С первых этажей на всякий случай перебрались к тем, кто повыше: ко мне, например, переехала одна брюнетка с соседней улицы. Полностью исчезли голуби и автомобили, частично вороны и галки. Стало очень тихо.

Бездомные собаки ушли из города, тех, кто нипочём не желал уходить, взяли к себе жители. Кошки же все пожелали остаться. В ясную погоду на каждом жилом подоконнике сидело по кошке, а то и по две. Кошки щурились на отражения в воде и, как всегда, думали о чём-то своём. Вообще, в хорошую погоду было весело. И солнца, и звёзд получалось в два раза больше. Молодёжь по ночам купалась голяком, в лунном свете, как головки брынзы, блестели задницы.

Магазины не работали: тех, что по всем подвалам раньше торговали заменителями еды – вовсе затопило, киоски и павильоны подвсплыли, легли на спину и медленно кружили стайками на глубоких местах, а всяческие супермаркеты забаррикадировались, как в осаде. На работу никто не ходил – а так как горожане преимущественно производили полиэтиленовые пакеты, торговали или, на худой конец, были начальниками – это ничего не изменило. Начальники уехали в другие города и легко устроились там – их, как известно, много не бывает. Днём жители пекли хлеб и пироги, собирались на мелководье посудачить о погоде, общались с сушёным миром в социальных сетях, а вечером ходили друг к другу в гости. Те, кто раньше занимался ходьбой с лыжными палками, перешли на плавание с ластами. В общем, мало что изменилось.

Сперва жители частенько приходили к забору и с тоской смотрели на зелёную траву, потом траву вытоптали. Первыми к городу потянулись жители окрестных деревень и фермеры. По утрам они приносили продукты: муку, молоко, творог, яйца, масло, овощи и самогон, иногда мясо. Кто из жалости, кто за деньги, многие – за пироги, уж очень вкусные пироги научились печь жители города. Потом – как прорвало.

Представители развитых стран быстро построили за забором временный городок из красивых игрушечных домиков – с обещанием оставить его впоследствии в распоряжение местных властей. У забора толпились болтливые итальянцы с макаронами, узкоглазые японцы и китайцы с рисом, весёлые французы с сыром, кто-то коричневый с фруктами, важные американцы угощали жвачкой. Жвачку не брали, как продукт мусорный. Иностранцев угощали пирогами и дарили поделки из яичной скорлупы. Появившиеся откуда-то ответственные лица распорядились вывесить над забором плакаты: «Не влезай – опасно для жизни!», «Разжигание костров, распитие спиртных напитков и курение табака строго запрещено!» и «Аборигенов с рук не кормить, продукты отпускать только в тару!». Ответственные лица охотно раздавали интервью выстроившейся в очередь прессе, отдавая предпочтение иностранной. Одна часть прессы писала, что во всём виноваты коммунисты, другая – что демократы, остальные усматривали вмешательство инопланетян. Операторы снимали, как жители города по вечерам буколически прогуливаются по мелководью, прежде чем пойти домой, чтобы выпить самогонки и закусить пирогами. От них совершенно не оставалось следов, ведь вода, в отличие от земли, легко затягивает все следы, и вообще шрамы. Рано утром и поздно вечером стену окружали художники с мольбертами. Члены недавно образованного «Общества Второго Потопа» весь день пели грустные псалмы, время от времени поправляя толстые зелёные хвосты из папье-маше, прикреплённые к ним сзади. Стало доброй традицией бросать в воду через забор монетки – на счастье.

В конце августа, перед началом учебного года, воду спустили. Жители собрали монеты: вышла неплохая сумма, в том числе – в валюте. Как-то быстро на улицах зазеленела молодая изумрудная трава. Вернулись голуби и начальники. Всё становилось на свои места, только кошки не желали покидать новых жилищ, сидели на подоконниках и, как всегда, думали о своём. В их голубовато зелёных глазах всё ещё отражалась вода.

– — —

В середине России ногу Мефодию отдавил своим поездом великий писатель. Вторую – великий политик автомобилем, там же, но позже. Больно почти не было. Умная бабка Параня, местная ведьма, всё залечила, но ступни остались расплющенными, как ласты, так что Мефодий совершенно не мог танцевать, о чём не догадывался, так как не танцевал сроду. Зато можно было ступать по снегу и болоту, не проваливаясь, что было очень кстати, потому что Мефодий часто ходил в лес, на далёкую поляну, где зимой подкармливал лесных жителей, а летом выращивал перламутровые подосиновики.

Писатель успел заявить, что знает нужды русского народа, потом помер. Бабка Параня всё твердила Мефодию – иди да иди в город, требуй от власти за ноги компенсацию, пока не помер и второй. Дорога была длинной: через леса, луга, глубокую речку по старому деревянному мосту. Мефодий не любил город, но, устав от бабкиных понуканий, собрал котомку и пошёл, загребая пыль своими ластами.

В городе он отыскал власть и попросил за ноги две машины дров, по машине за каждую. Себе и соседу. Иначе, мол, пойдёт дальше, до самого великого политика – так научила бабка. Власть сказала, что никуда ходить не нужно, великий политик и так знает нужды русского народа, но за писательскую ногу они не в ответе, поэтому получается только одна машина. Мефодий быстро согласился, потому что долго разговаривать с властью не мог – такая она чудная – и пошёл восвояси. Вскоре в деревню приехал маленький автобус, набитый аппаратурой и весёлыми людьми, за автобусом – новенький самосвал с красной мордой, груженый навозом. Вытащив Мефодия из дома, говорили речи, потом свалили навоз кучей посреди двора. Всё снимали на телевизор; уезжая, наказали собравшимся местным жителям следить за программой.

Телевизоров в деревне ни у кого не было. Было радио – у Мефодия в доме, он иногда слушал, но мало что понимал. Вообще, жили скучно, молодёжь давно разъехалась, поэтому старики, никому не мешавшие, подолгу не помирали.

Мефодий разгрёб навоз тонким слоем по огороду, оставив себе несколько узких дорожек и стал ждать, что будет. Навоз оказался на редкость вонючим и, как сказала бабка Параня, бракованным: от коров, которых кормят не сеном, а модифицированными какими-то бобами. Сквозь него быстро и густо пророс чертополох и зацвёл. Мефодий любовался из окошка красными цветами, но ходить по двору было колко.

Лесные люди тоже кололи Мефодия сзади, под коленками, когда он пробирался по лесу к дальней поляне, но это было скорее щекотно. Ещё они бубукали грубыми мужскими голосами и хихикали женскими, переставляли местами деревья, а по ночам, когда Мефодий сидел у костра – смотрели в затылок. Мефодий был уверен, что если бы он не подкармливал их зимой, лесные люди его совсем бы извели, а бабка говорила, что он их избаловал.

Надо было заготавливать дрова на зиму – себе и соседу, а у Мефодия вот-вот должны были проклюнуться перламутровые подосиновики. Пока росли только обычные – с бархатистыми вишнёвыми и гладкими ярко-красными шляпками, а также белые, лисички, подберёзовики, грузди, мухоморы… Мухоморы Мефодий носил бабке.

Бабка сказала, что надо сызнова идти в город – искать оппозицию и жаловаться на власть и навоз. И просить дрова. Мефодий сходил – делать нечего. Оппозиция приехала на маленьком автобусе и грузовичке с белой мордой, но стареньком. В грузовичке в красивых заграничных пакетах был душистый порошок – гуманитарная помощь по программе просвещения и искоренения навоза. Посыпали порошком чертополох, заставили Мефодия прочитать по бумажке речь, всё сняли на телевизор. Уехали, обрушив за собой старый мост. С неспокойным сердцем Мефодий ушёл в лес; когда через три дня вернулся – чертополох увял, порошок спёкся в белёсую корку, через которую уже ничего не росло, но запах навоза проходил легко. Полюбовавшись из окна на засохшие колючки и послушав радио, Мефодий пошёл к соседу.

Сосед почти не мог ходить, но не из-за отдавленных ног, просто от старости. С ним было интересно поговорить, потому что он знал всё, то есть даже больше, чем бабка Параня. Обычно сосед сидел на крыльце и тихо беседовал с клёном, который – единственный – рос у него во дворе. Или записывал какие-то крючочки в толстую тетрадь. При встрече соседи обычно ругались для затравки, потом переходили к делу.

– Кирилл, а что такое цифровые технологии, по радио всё говорят, – спросил Мефодий.

– Что-то вроде корки на навозе у тебя во дворе: вонь стоит, а ничего не растёт. Давай про ромашки, – Кирилл достал тетрадь.

– Дрова на зиму надо… и запах этот из-под технологий – слушай, может, мне к тебе переехать? Ну что ты смотришь, не получается у меня с ромашками – болтают как будто в сто языков, ничего разобрать не могу!

– То есть, надо полагать, что ты два дня попусту окучивал подосиновики и чирикал с зябликами?

– Тоже мне, начальник! Рисует закорючки, да только всё зря – никто всё равно ничего не поймёт! Ладно, слушай, о чём ночью шептал старый вяз…

– То-то же! Не поймёт – да и ладно, а зря или не зря – это откуда зрить…

– — —

Сижу в комнате, смотрю на экран… в книгу… в рюмку… в потолок… Вспоминаю – на кухне нужно что-то сделать. Иду на кухню: два дверных проёма без дверей, поворот налево на 180 градусов. В комнате пол деревянный, жёлтый в полоску и скрипит, в коридоре – линолеум в скользкую крупную клетку, когда-то белую и синюю.

Стою посреди кухни и не могу вспомнить, зачем пришёл. Всё вокруг требует приложения добрых хозяйских рук, но это моё, так было всегда, мы с ним привыкли. Решаю применить проверенный ещё с детства способ: вернуться в ту точку, где настигла мысль.

Долго и задумчиво кружу по комнате – все точки кажутся примерно равнозначными как для мысли, так и наоборот. Забыл. Закуриваю сигарету и выхожу на балкон. За окном дождь, деревья и дом напротив, почти такой же, как мой, только его видно, а мой нет, потому что я внутри. Наверное, в этом всё дело. Пытаешься наблюдать за памятью, а это она за тобой наблюдает. Заваленная изображениями, словами, звуками, запахами, много чем ещё – всё в беспорядке. Как на кухне. Не может быть, чтобы я ходил туда-сюда с совершенно пустой головой, хотя это и было бы самое логичное и правдоподобное объяснение. Надо только вспомнить, вытащить…

На изгибе дороги стоит фонарь, над ним склонилась старая берёза. К стволу прибит скворечник. Когда-то у фонаря была стеклянная башка с тонкой шляпой блином. Днём фонарь имел довольно глупый вид, а ночью башка его светилась, оторванная от тощей шеи. Потом эту башку снесли. Остался некий перпендикуляр, или гвоздь, вбитый в землю. В туман, когда небо почти прислоняется к земле, перпендикуляр почему-то казался знаком минус: если обходить по часовой стрелке – земля минус небо, если против – небо минус земля. Шея у минуса мокрая и шершавая, под лохмотьями бирюзовой краски темнеет зелёная. Очень подробно помню эти лохмотья, в отличие от того, что нужно сделать на кухне. Внизу, в животе у фонаря, была дверца, прикреплённая болтами, потом дверцу оторвали и стало видно скрученные чёрные кишки, местами перемотанные синей изолентой. Это система выделения у фонаря, она должна выделять свет. Только без башки свет выделяться не может, так уж всё по-дурацки устроено. Если нагнуться и затаиться, то можно услышать, как ток носится по кишкам, сердито гудя на поворотах, а потом убегает прочь, к светлым пока ещё головам.

Берёза сызмальства тянулась к свету и осталась теперь склонённой над фонарём, так что скворечник мог бы легко рассмотреть шершавую его шею, если б было чем: какой-то хитроумный Одиссей забил ему в единственный глаз кривой берёзовый сук. А посмотреть есть на что: шея у фонаря с дыркою внутри, и в этой дырке вот уже три года устраивает гнездо мелкая птаха, вроде бы кто-то из пеночек – быстро вспархивает, не успеваю разглядеть. Если встать на живот и приложить ухо к шее, слышно, как звонко и дружно внутри пищат птенцы.

Да, ещё вспомнил слово: «благочестномудренне». Это из какой-то стихиры. Наречие. Длинное, шершавое, как шея фонаря, но сразу как-то понятно, что оно означает. И ничто другое. В значениях современных слов я не всегда могу разобраться, хотя они, ради экономии времени, обычно короче – как будто шрапнелью на тебя…

Стоп, шрапнель. Вспомнил – сваренную перловку нужно убрать в холодильник, иначе за ночь прокиснет.

– — —

«В минуты музыки печальной

Не говорите ни о чём.»

Н. Рубцов

Под музыку можно кричать, плясать, маршировать, вкушать напитки и закусывать – да всё, что угодно. На худой конец, её можно слушать. Тихая, печальная музыка по темпу отстаёт от времени, а жаль. В танце под такую музыку можно не скакать, топоча и потея, а легонько взять пальцами тонкую, чуть дрожащую кисть и почувствовать, как бьётся живая жилка на запястье… впрочем, я уже плохо помню. Если музыка маршевая, то предпочтительно похоронный – тогда врагу надоест ждать подхода ваших колонн, он разойдётся по домам и войны не будет. Основное достоинство любой музыки – потенциальная возможность исключить себя из слушателей. Потому как порой воздух настолько твёрд от звуков, что приходится жевать, прежде чем вдохнёшь. Через сто лет люди будут ходить на концерты тишины. Чем ближе к сцене, тем, конечно, дороже билеты, но и меньше перед глазами затылков, под которыми натужно скрипят мозги, а по бокам шевелятся уши в тщетном поиске звуков.

Час до рассвета – наверное, самое тихое время. Все окна темны, птицы своё отпели. Осень. На лавочке у подъезда сидят двое. Руки сплетены, перепутаны с коленями, глаза восторженно разглядывают темноту. Соседка, уже под 30, стройная, красивая, она здесь часто и не первый год, время от времени меняя кавалера – видимо, трудно подолгу выдерживать такой напор тишины, счастья и бесперспективности.

У кустов дорожка расходится на три стороны. Это куст преткновения. Вот и сейчас к нему приткнулся мужчина средних лет с интеллигентным лицом, подпоясанным декоративной бородкой с бакенбардами. Он тихо, но так толково и убедительно доказывает что-то невидимому собеседнику, что нет никакой возможности не согласиться. Я считаю, что это прекрасное состояние – когда ты можешь разговаривать с теми, кого окружающие не видят и, соответственно, не могут вступить со своими глупыми аргументами.

В крайнем подъезде открывается дверь и в чёрном проёме появляется блестящая фигура. Женщина выходит медленно, тяжело опираясь о палку. На ней светло-бежевое пальто с искрой до самых пяток, которое в свете фонаря похоже на сверкающий саван. Не успела женщина прошаркать несколько шагов, как со всех сторон к ней сбегается множество серых, похожих на свои тени, кошек. Задрав хвосты, кошки трутся мордами о саван и неистово мурлычат; женщина о чём-то шепчется с ними и выкладывает угощение. Днём она сидит на лавочке, у неё широкое жабье лицо с мятыми мешочками щёк по бокам от длинных неровных губ. «Мужчина, к вам вчера не заходили слесари из ЖЭКа?» – «Вполне возможно, сударыня, но я обычно никому не открываю дверь.» – «Странно, вот висит объявление, должны были ко всем зайти, проверять водопровод, я прождала весь день – никого…» Ей много лет хочется пообщаться с кем-то, кроме кошек по ночам.

На углу мусорные контейнеры с набитыми ртами, вокруг них щедрой кучей – то, что не влезло. В куче роется седой старик – длинный, тощий и прямой, как строительный уровень. Он гнётся только в одном месте, где-то посередине спины, даже не гнётся, а как будто резко надламывается. На нём начищенные до блеска ботинки, костюм, светлая рубашка и галстук, волосы треплются на ветру, как исподнее белой ивы. Он бывает здесь ночью, когда больше всего накапливается мусора.

На краю леса, у самой дороги, двое пацанов, лет 14-ти, жгут костёр. Пацаны в кирзовых сапогах, старых безразмерных ватниках, откуда тощие шеи торчат, как палочки; молча и задумчиво ковыряют прутьями в углях – может быть, пекут картошку? Летят искры, пламя костра нервно вздрагивает и кланяется каждой проезжающей машине.

Лохи, чудики, убогие, тихая пьянь, ошмётки цивилизации, создания печальной музыки. Легко нести эту печаль, на время освободившись от иной ноши.

– — —

Книги и фильмы сызмальства воспитывали в нас активную жизненную позицию, способствующую поискам неизведанного, а также сундуков с сокровищами, Прекрасной Дамы или хотя бы своего маленького счастья. Постепенно накапливаемый жизненный опыт, напротив, учил тихо сидеть в своей норе, изредка выглядывая – не выпало ли что-нибудь из переносимых туда-сюда сундуков. Это общеизвестно, как известно и то, что не эти соображения влияют на самые взбалмошные наши поступки.

В нашем городе есть маленький парк (парик?, парчок?), особенно красивый в мае, когда цветёт сирень. Вдоль единственной дорожки стоят лавочки, с трёх сторон окружённые кустами; разноцветные душистые кисти тяжело свисают и сверху – сирень всегда хочется попробовать на вкус, я и пробовал, если находил цветок с пятью лепестками. Вид портит лишь понурая урна, стоящая тут же, у лавочки. И испускающая некий контраромат. Лавочки, впрочем, тоже не ахти – без спинки, из толстых деревянных брусков, длинными гранями привёрнутых друг к другу с некоторым промежутком и покрашенные быстролинючим голубым или зелёным. Антивандальный проект; такие лавочки трудно поломать, но легко вырезать или выжечь на них слова, которые никак не помещаются в голове и лезут наружу из-за обширного своего смысла. А однажды я видел, как некий человечище под восторженный шёпот зрителей стучал по лавочке ребром ладони, истошно выкрикивая при этом «Я!», хотя это и так было видно.

По вечерам, особенно в выходные дни, свободных лавочек не найти, а в понедельник рано утром, до дворников, урны и всё вокруг них завалено бутылками и остатками закуски, соответствующими самому широкому спектру вкусов и финансовых возможностей. От бутылок из-под коньяка и фантиков от шоколадных конфет до аптечных фанфуриков и коробок из-под копчёной мойвы (жёлтые такие), с аккуратно сложенными на дне горкой хвостиками, а то и без оных. (Это непьющим всё равно. А у остальных, если спросить, что лучше: в сиреневом раю или за трансформаторной будкой, возмущённо гудящей и пахнущей кошачьим туалетом – они бы вам ответили.) И всё-таки запах сирени превозмогал! Он пропитывался утренним туманом и становился таким густым, что впору откусывать.

Вот в этом мусоре, прекрасным ранним утром идя на речку, я увидел бумажник. Осмотрелся на предмет подходящего тела в ближайших кустах. Раскрыл. В бумажнике была мелочь, паспорт и пропуск куда-то. Можно было оставить всё как есть или, наоборот, тащиться в милицию с последующими протоколами, вызовами, отпечатками пальцев и осмотром места преступления. Кстати, отпечатки я уже оставил. Или утопить в реке. Вяло, не по-утренне себя ругая, я засунул бумажник в карман, вернулся домой, переоделся и поехал в Москву, шоссе Энтузиастов, дом, кор., кв..

(За полгода до этого в кафе на Курском вокзале у меня стырили сумку. В сумке были полбуханки чёрного с отъеденной верхней корочкой, паспорт и пропуск в общежитие. Вокзальная милиция посоветовала меньше разевать рот, я на них не обиделся – не они же украли. Чтобы проходить в общагу без пропуска, нужно уметь делать лицо, я же только ломаю, а на мой паспорт взяли напрокат стиральную машину. Намучился, в общем…) На фотографии в паспорте был мужик средних лет с обвисшими щеками и взглядом на что-то мерзкое.

200 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
30 декабря 2022
Объем:
660 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785005940513
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
170