Читать книгу: «Красная строка. Сборник 3», страница 10

Шрифт:
4

Жизнь на воле поначалу была к нему благосклонной. Гиацинтовый ара поселился в парке. Он наслаждался шуршанием листвы, ослепляющим солнечным светом и защищающей его красотой деревьев. Лол научился добывать корм, как и все свободные птицы, приспособился прислушиваться к тишине, распознавая врагов и тех, кто таковым не являлся. С каждым днём он узнавал всё новое о ветре и дожде, и как бы они его иногда не пугали, теперь он знал, наступит момент и ветер ослабнет, а дождь закончится. Лол упивался свободой и новым миром, но на собственное удивление, иногда его душа возвращалась туда, куда казалось, даже не вернется память.

– Клетка! – Нет, попугай не тосковал о ней, он лишь думал о том, что объединяло его прошлое и настоящее – одиночество. Сидя в клетке и летая высоко в небе, Лол, как и прежде оставался одиноким, ему так и не удалось встретить себе подобного. Окружавшие птицы считали его чужаком, ведь никто из них не обладал столь роскошным синим оперением, предпочитая лишь серый, белый или чёрные цвета. Грустные мысли приходили в голову попугаю, он даже был готов вернуться к своим хозяевам, посчитав, что жизнь, независимо от места нахождения, заставляет задавать самому себе одни и те же вопросы, но дорога домой была безнадёжно позабыта, о ней не удалось вспомнить, даже когда наступила зима.

5

Падал белый снег. Сизый голубь знал и эту игру. Умудрённый опытом, он понимал, что снег один из самых несокрушимых и коварных соперников. Его девственная чистота обманчива, красота губительна, а магия беспощадна.

– Нужно где-то переждать! – Голубь сел на скамейку в парке, наблюдая, как дряхлый старик разбрасывал хлебные крошки его сородичам.

Суетясь и беспечно воркуя о доброте человека, сизое братство не обращало внимания на гордого соплеменника, не спешившего присоединяться к их пиршеству.

– Пир во время чумы выше моего достоинства, – подумал голубь и неожиданно почувствовал чей-то взгляд. По всему телу болезненной волной прокатились уже знакомые ощущения. Голубь сразу же вспомнил, кто мог одарить подобным взглядом. Он обернулся.

На белом снеге, умирая, лежал гиацинтовый ара. Голубь подлетел к Лолу и, сев рядом, пристально посмотрел в угасающие глаза:

– Зачем ты это сделал?! – не без сожаления спросил он.

– Я и представить себе не мог, что мир может быть так жесток, – Лолу было невыносимо больно, холод безжалостно убивал жизнь в его теле. Разве мог он знать, что такое мороз и снег?! Он только знал, что такое дождь и ветер. В этот раз снег одерживал победу, Лолу уже был неважен старый и новый мир, они потеряли всякую значимость, как и все вопросы, не дававшие покоя пытливому уму птице.

– А если бы ты знал, что такое холод, мороз и снег, ты бы поступил иначе?! – Теперь голубь жаждал получить ответ.

Равнодушные хозяева, зерно и мел, клетка на балконе – это была одна жизнь. Голубое небо, деревья, птицы, хоть и не похожие на него, – это совершенно иная жизнь. Лол испил чашу до дна, он жил, когда его несли «крылья» судьбы, он пытался жить, когда путь определяла собственная воля. Его выбор был очевиден, но ответить голубю, он уже не успел, силы покидали его намного быстрее, чем он этого хотел. Сердце билось все медленнее, дыхание становилось всё прозрачнее, смерть была так же прекрасна, как и сама жизнь, Лол покидал её без сожаления.

Когда перестал идти снег, гиацинтовый ара уже был мёртв. Сизый голубь так и не дождался ответа, пришлось сделать собственные выводы:

– Снег нельзя недооценивать, и в играх с ним, как обычно, нужно быть хитрее. А вслух произнёс:

– Тебе бы следовало остаться в клетке.

Голубь взлетел высоко в зимнее небо, решив быстрее позабыть странную синюю птицу, ведь впереди ещё слишком много разных игр, и сизый странник жаждал выйти из них победителем.

Анна Пименова

После нее

Старуха умерла в апреле, а сейчас конец октября.

Апрель пел свои песни влюбленным, с той силой весны, когда уже очевидно, что зима не вернется и влюбленным не нужно прятаться за воротниками пальто, в шали и шарфы. В те минуты, когда влюбленные счастливы до изнеможения, ее не стало среди живых.

Умерла в одиночестве. Некому было вызвать скорую помощь, некому плакать у гроба, некому справлять поминки. Соседи повздыхали, но решили, что так и правильнее. Зато своей смертью.

Не доставайся же ты никому, имущество недвижимое и движимое. Государству, пусть всё государству, оно распределит. Половина осядет в карманах чиновников, еще четверть – на разных уровнях государственной машины останется, но четверть до малообеспеченных, авось, дойдет. Пусть порадуются детишки, инвалиды и старики.

Ожидание скорой наживы, уверенность в себе и в своих силах, быстрота принятия решений – вот необходимые качества, чтобы «чистить» квартиру. Мужики свое дело знают. Вышвыривают с балкона откуда-то взявшиеся у старухи барные стулья, со словами: «Мы же с тобой откроем, в конце концов, свой бар»? Вышвырнули с балкона огромную корзину грецких орехов. Орехи стали прогорклыми. Выбрасывают не нужные никому старческие тряпки, скорее, уже тряпье.

За полтинник идут в ход книги, продаваемые через Авито. Собрания сочинений, на каждом из которых значилась цена около пяти советских рублей. То есть собрания сочинений не подорожали вовсе, а обесценились, приблизительно в сто раз.

Я забрала единственную иллюстрированную толстую большую книгу «Памятники архитектуры Средней Азии». И еще везде валялись медицинские бумаги, что-то непонятное, связанное с диабетом. А еще к мусоропроводу летела старая вязанка фотографий и писем. Но даже открывать их показалось в ту короткую минуту кощунством, преступлением перед ней, незнакомой мне старухой.

Муж так кричал о маразме сбора старья, и так стыдно было за всех нас, что вот так у нас умирают никому не нужные старики. Стыдно, что я не знала ее при жизни, не приезжала к ней, не навещала, не слушала бесконечно одинаковых рассказов о прошлом, жалоб, переживаний о том, что всем нужна только ее квартира. Не видела этих старческих глаз и рук. И теперь только по отдельным штрихам могу воображать ее жизнь.

Старость… Плохое зрение. В очках вдевает нитку в игольное ушко, чувствует перепады давления, знает теперь, что печень расположена справа и как она ощущается, когда болит. Еще у нее несахарный диабет. Его диагностировали в 20 лет. Несахарный диабет, кроме неудобств в питании, может вызывать и бесплодие, и это ее случай.

С мужем они жили тихо и счастливо. Ей так хорошо было просыпаться в его объятиях. Он был такой мягкий и горячий. Под утро ему без конца было жарко, и он скидывал одеяло, а ее сонную обнимал и руками, и ногами. Жили они так тихо, что муж не вынес этой тишины. Ездил все чаще к семейным друзьям, дарил подарки их крикунам, а потом и сам ушел к другой, которая родила ему одного за другим погодок. Видимо, ему было нелегко с ними, но он ей никогда не звонил. Наверно, новой жене бы это не понравилось, поэтому он не звонил.

Сказать, что она болезненно переживала развод, значит, не сказать ничего. Боль не проходила вообще. Боль была подобна дикому зверю, который как-то особенно изощренно поедал ее. Не всю, и не умерщвляя сразу, как в дикой природе. Зверь поедал ее крохотными, микроскопическими кусочками и постоянно. Единственным перерывом был сон. Казалось, что зверь засыпает вместе с ней. И они отдыхают друг от друга. Она набирается сил, а зверь переваривает съеденное. И так по кругу, день ото дня.

– Слава Богу, – думала она потом, – что в этот период я не потеряла работу.

На работе было живо, шумно. Коллектив общался по делу и нет, жужжали машины, трещали перфокарты. В рабочие дни, когда к ней подходили с разговорами сослуживцы, зверь, казалось, замирал, как бы оценивая силы, насколько опасен разговор для него. Но когда становилось ясно, что разговор ничего даже близко опасного для зверя не представляет, зверь опять брался за дело, а она слушала все рассеяннее, чувствуя боль.

А каждые выходные зверь, казалось, уже готов был сожрать ее окончательно. Но каждые выходные он оттягивал это удовольствие до следующих. В доме ее, в двухкомнатной квартире, стало совсем тихо. Не звонил даже телефон. Тишина сводила с ума. Особенно неприятной была мысль о том, что теперь другую женщину ее муж обнимает и руками, и ногами, и одеяло скидывает с другой уже постели. О том, что он ест сегодня на завтрак у другой женщины. О том, какое у них настроение после сегодняшней ночи. О том, что делали они этой прошедшей ночью, пока она то усыпляла зверя, то просыпалась и в ужасе вспоминала о реальности.

Раз летом она окунулась в источник при Саввино-Сторожевском монастыре. Вода даже не обжигала. Вода была настолько нечеловечески ледяной, что шокировала. Нужно было только решиться зайти в воду и сделать нырок. А из воды уже вышла другая она. По дороге назад заснула и проснулась с ощущением, что зверь отодвинут немного, что появился зазор между ней и зверем ее боли.

Время шло, и она научилась увеличивать зазор. Она стала больше читать. Читала практически все выходные напролет. Покупала собрания сочинений классиков и современные книги. Платила от двух до пяти рублей за книгу. Хорошая зарплата программиста позволяла. Она, конечно, читала и раньше, в детстве, в отрочестве, в юности. Тогда все читали. Не было компов и планшетов. Не было обилия развлечений, и детских клубов не было.

Во двор ее в юности не тянуло. Сходила пару раз. Посмотрела на раскрасневшиеся лица одноклассниц, обжимавшихся со «своими» парнями, на парней, и у самой кровь в жилах заиграла и как-то ярче загорелся снег в свете фонарей от приближения того самого, ее дворового друга, точнее того мальчика, который мог бы им стать, но не стал. Ее пару раз гулять не пустила мать, а потом как-то само расхотелось. И она читала. Читала тогда, читала потом в последнем классе, читала в институте, читала, пока ждала мужа, если он уезжал к друзьям дарить подарки крикунам.

Но теперь она читала запоем. Не отрываясь по много часов подряд. Из глаз текли слезы, она моргала, вытирала их платочком, делала перерывы на поесть и в туалет. И читала снова. Корешки множились на полках, а мудрость и сила жизни – в ее голове. И, главное, ее главный враг, ее боль хоть как-то стихала.

Несколько раз она ходила в храм около дома, в конце девяностых многие приходили к вере. Она тоже пыталась найти в этом что-то для себя. Но это был именно поиск чего-то для себя, а не Бога как высшей инстанции. Это не был путь к Богу, это был путь для себя. И он оказался тупиковым. Она не понимала песнопений и понимать не хотела. Она хотела быстрой панацеи от всех тягот. Батюшка рекомендовал ей взять ребенка из детского дома. Она уже ничего сама не хотела. А послушания безропотного не было.

Во время жизни с мужем брать ребенка из детдома она не хотела. Когда она сама была ребенком, соседка взяла девочку из детдома, девочка была маленькая, пухленькая, голубоглазая, милая такая, симпампулечка. Это было сначала, потом она стала превращаться в рыжую бестию, гуляла напропалую, пила, спала с ребятами. А соседка была директором воскресной школы, преподавала закон Божий. И ей, соседке, да и окружающим, было так стыдно, стыдно. Соседка промучилась двадцать пять лет, а потом отвечала просто, что плохая наследственность взяла вверх.

Поэтому ребенка из детского дома она брать не хотела.

– Ничего, ничего, – успокаивала она себя, – будет и на нашей улице праздник, пусть и без детского смеха. У меня нет детей, но это же не преступление. По сути, даже не беда. Я тихо живу, не делаю других людей несчастными, счастливыми не делаю тоже. Но все это зависит не от меня, не от меня…

Муж ушел. А она осталась. И всю еще такую долгую жизнь она вспоминала и помнила его, его прикосновения, его любовь.

Вот их свадьба. У нее белое платье прямого фасона. Он в костюме. Счастье от того, что сбылись мечты о семье. Что сумрак бытия не смог поглотить радость жизни, что они женятся. Он прижимает ее к себе и улыбается во весь рот, как мальчишка. Она щурится на солнце и улыбается загадочно, ровно так, как любит ее он.

Вот их первая встреча. Они так долго глядели друг другу в глаза, то чуть прищурившись от улыбки, то прямо и серьезно, как бы говоря: «Я взрослый человек, и вижу, вы тоже», то опять едва заметно улыбаясь.

Он был режиссером, мало кому известным, и фотографом, чуть более успешным. Шел тысяча девятьсот семидесятый год. А в следующем 1971 году они вместе ездили в его командировку и ее отпуск, делать фотографии для иллюстрированной книги «Памятники архитектуры Средней Азии». Стоял апрель. Вечерами тени от деревьев падали на стену бокового фасада Медресе Кукельдаш и были длиннее дневных, а люди в Бухаре ходили, по советскому обыкновению, в рубашках.

Целыми днями они фотографировали. Он показывал ей ракурсы, находки, советовался. Она хвалила, но не перехваливала, она была в восторге от этого знойного мира, от высокого синего-синего неба, без единого облака, от постоянного солнца.

Больше и чаще в кадре появлялись местные жители в своих ярких одеждах, сотканных орнаментом алых, темно-синих и белоснежных цветов. Цветов их неба, их крови и их правды. Мужчины всегда смотрели в кадр, прямо и сурово. Женщины куда-то вдаль, направо, налево, из-под руки, но никогда в кадр.

Он фотографировал и ее. Вот она интеллигентно присела на ступени портала мавзолея Тумман-ака в Самарканде. На ней короткие шорты, белая футболка и белые кожаные босоножки. Она уже порядком загорела, и волосы на постоянном солнце стали еще белее. Короткая стрижка, темные очки, часы, рука у подбородка и теплый камень Самарканда. А вот полдень. Она купила на местном базаре красное платье с совсем мелким синим орнаментом и синюю, в цвет, кофту. Солнце так жарит, что на плечи накинута эта шерстяная синяя кофта, она смотрит вдаль и вспоминает свои машины и перфокарты, своих сослуживцев, и спина ее сутулится. А солнце жарит уже полтысячи лет в бирюзовые купола и белый орнамент и синь арабской вязи, такой же непонятной и безликой, как и бог арабов.

А после были такие же жаркие ночи. Ночи, когда тела, прогретые за день и не привыкшие к такому температурному режиму, со всей страстью возможной и невозможной отдавали друг другу избытки тепла и любви.

Сладостью отдавало любое прикосновение. Миллиарды, триллионы клеток ее организма, все ее существо перемещалось в кожу, и кожа принимала его прикосновения, кожа вдыхала давно забытый аромат любви, кожа жила, наслаждалась и не могла насладиться и знала, что всё это так недолговечно.

Временами она отключала голову, но как раз тогда голова включалась с утроенной силой. А иногда голова и вправду отключалась сама. Она уплывала очень далеко. Ей ничего не казалось, и ничего не существовало. А потом она возникала, и плыла, как обожженное за день тело с высокой температурой, по совсем узкой речке вдоль зарослей ивняка и осоки, каких-то простых трав средней полосы, а вода в этой реке была холодная-холодная. Видимо октябрь. И так же темно.

Темная вода реки и тяжелые занавеси гостиницы прячут свет ровно настолько, что нет ни времени, ни пространства, и только теперь возникло горячее тело и холодная среднерусская река, или это холод белоснежной холщовой казенной простыни? Или все это превратится в сон, так скоро. Как скоро? И во что превратится сон?

А сон ни во что не превратился. Превратился в двух мужиков, хорошо, что не таджиков. Хотя, возможно, таджики не были бы столь бесцеремонны на этих похоронах, единственных похоронах ее жизни.

В имени твоем…

Его бабушка Елизавета не пропускала ни одной воскресной службы, не говоря о праздничных. По праздничным службам она меняла простое серое, так шедшее к ее серым глазам, холстинковое платье на синий теплый сарафан, не менее шедший к ее темным большим зрачкам, и кисейную белую рубашку. Вместе со всеми знакомыми и не очень знакомыми, но ставшими уже близкими от совместных служб людьми, она молилась, крестилась, кланялась в пояс и земными поклонами. Так было при ней и было задолго до нее.

И вот случились перемены, которые не могли привидеться даже в самом страшном кошмаре: не стало царя. А холодной январской ночью был увезен и убит большевиками настоятель монастыря Митрополит Киевский и Галицкий Владимир. Митрополит Владимир, который всегда сам читал на шестопсалмии, которого чтила братия, боялись семинаристы, к которому выстраивались неимоверно длинные очереди из прихожан. К которому она, Елизавета, ходила на исповедь с семи лет.

Да и то, правда, подходила не каждый раз, а только по особо важным вопросам, боялась лишний раз побеспокоить. Подходила она к нему перед венчанием, с женихом красивым и высоким. Он хорошо ее знал. Она вспоминала до старости и рассказывала внукам, как шла она майским днем, уже замужней, с пучком, вместо двух длинных кос под платком, а он, завидев ее, сказал стоявшим рядом семинаристам:

– Эх, вы… Такую невесту упустили!

Она так уважала его, так почитала…

И вот утром, 26 января, пришла соседка Рая и села с порога на табуретку. Так делали раньше нечасто, когда приходила весть о покойнике. Теперь все чаще приходили и садились на табуретку: покойники, царь, покойники, покойники… и теперь отец Владимир. Тетка заголосила, а Елизавета только моргала. Значит, вот так и осиротели они всей семьей, всем Киевом.

Бабуля Елизавета часто рассказывала внукам о былой жизни, о том, что заведено было, а чего и в заводе не было. О том, как вести себя по-божески, а как не надо. Отчего типун тебе на язык, да и пес с ним, а что хорошо, любовно. Вся она, бабка Елизавета, была сама любовь. Полная, чистая, с белым лицом и добрыми, красивыми, серыми глазами. Тепло – это она. Любовь – это она. Доброта – это она. Храм – это тоже она.

Так помнил ее Володя. Володька, как прозвали его в армии. Отслужил, как полагается. Вернулся. Да прямо к гробу. Умерла Елизавета. Двух дней не дождалась. Он плакал так, как не плакал с детства, как не плакал в армии, при самых сложных обстоятельствах, когда били, когда не спал, когда до крови в руках чистил ванну картошки тупым ножом после отбоя.

Теперь на службе неизменная тетка Рая подошла к нему, утиравшему слезы рукавом бушлата:

– А ты, милок, поди поисповедуйся, причастись. Бабушке лучшего подарка и не нужно.

Он давно не причащался. Всю армию. Два с лишним года. Он пошел, как сказала тетка. Стоял, исповедовался и рыдал, как дитя, и по любимой бабушке, и от всех армейских тягот. Тяготы и обиды, казалось, обретали словесную форму, ложились в ухо старенькому священнику, и он все понимал и покрывал епитрахилью.

Шел шестьдесят пятый год. Четыре года как вновь, второй раз за век, закрыли лавру. Ходить в церковь, приобщаться к таинствам считалось дикостью. А он теперь стал ходить снова, как в детстве, каждые выходные и все торжественные службы. Провалил экзамены в институт – плохо подготовился после армии. Занимался, чтобы поступить на следующий год, и ходил в храм. Пожилой священник относился к нему как к совсем уже родному. Так мало было молодых прихожан.

– Ты вот что, брат, в семинарию бы тебе. И точка.

Раздумывать долго Володя не стал. Бросил зубрить алгебру с физикой, а больше стал учить русский и писать сочинения.

Киевская Лавра и семинария были закрыты.

Московский вокзал поражал множеством перронов и людей, толкотней и неразберихой. С вокзала на вокзал и доехал. В Загорске день сменился вечером, сизые тени от серых лип, длинная их аллея, овраг с источником и чудный вид всегда золотых с голубым куполов. Такие купола и благолепие Володя видел впервые. Мощи Сергия, акафист ему, который он и сам читал последние полгода каждый день. Все было впервые, и сердце так сильно стучало, что кровь била в виски.

Богословских знаний как таковых почти не было. Сочинение было написано без ошибок, но посредственно. Собеседование тоже явно не задалось. Набор был малым, и брали в основном детей духовенства. Володя понимал, что в следующем году приехать, скорее всего, не сможет. Родители и так смотрели на его выбор очень скептически. Ничего не сказали, но денег на дорогу дали.

– Что еще скажете по теме, молодой человек?

Была ни была!

– Может быть, у меня не хватает знаний. Но я очень хочу тут учиться.

Конечно, после драки кулаками не машут, но в день, когда должны были объявлять результаты, Володя проснулся в три ночи. Не спалось. Прочел утреннее правило, акафист Сергию Радонежскому, акафист Иоанну Богослову, и так… Молился, молился. Бабушку Елизавету вспоминал тоже.

И вот глаза бегут по строчкам списка. Вот она, фамилия. Зрачки увеличиваются, сердце останавливается и бьется снова. Сердце молодого семинариста.

Годы семинарии были полны трудов. Шли они медленно, но пролетели быстро. Освоено множество важных и нужных – как священнику, так и монаху – послушаний, навыков, знаний.

Перед каждым семинаристом к моменту окончания встает вопрос: жениться или в академию? Володя – парень видный, а невесты не нашлось. Богословских знаний теперь много, но и желания их приобретать еще больше. Значит, академия. И вот снова вокзалы, поезд, май в Киеве, каштаны, Крещатик, Храм и все тот же пожилой духовник.

Он просто обнял Володю, улыбнулся:

– Женись. И в имени твоем будут дети твои.

– Так не на ком, и документы в академию подал. Обещали взять. Мне интересно учиться.

– Женись, женись.

Документы в Загорске. Поезд Киев—Москва переполнен. В вагоне жарко и душно. Все окна были открыты, но, несмотря на это, рубашка от пота липнет к телу. Он переоделся в футболку. Приближался вечер, стало чуть прохладнее. Поезд ехал, и казалось, световые пятна летней ночи размазываются о края плацкартного окна.

Она ехала с подружками с экскурсионной поездки. Подружки, может, были даже эффектнее, а у нее длинная темная юбка, голубой платочек, лицо не накрашенное. Молодой семинарист, одетый в штатское, волей-неволей разглядывал ехавших в одном с ним плацкарте барышень. Они смеялись, переполненные дневными впечатлениями.

Вечером, когда подруги легли, она открыла молитвослов, старый, дореволюционный, в кожаном переплете.

Ее отец священник. В семье семеро детей. Соседи неприязненно смотрели на ее мать и говорили:

– Грязь, дети без пригляда, а она только по церквям их таскает и поклоны бьет.

Ее мать много молилась, а детям говорила, что это самое важное в жизни, а воспитание, образование, да и саму жизнь Господь устроит, раз уж дал ее.

Поезд прибывал в полдень. Утром Володя снова увидел молитвослов. С верхней полки долго глядел в лицо девушки, читавшей пасхальные часы.

* * *

Для служения отцу Владимиру и его молодой супруге в черной юбке и голубом платочке назначили один из больших в дореволюционное время столичных монастырей. В советское время монастырь был переделан под завод. В главном обезглавленном соборе располагались цеха, а в алтаре устроен туалет. Какое страшное зрелище представлял из себя разрушенный собор! Ни одной росписи не уцелело, все было в побелке, рельсы лежали поперек собора. Везде грязь и мерзость запустения. И только черная витая чугунная лестница, казалось, чудом уцелела и вела из ниоткуда в никуда.

Потихонечку, не быстро взялись за работу. Расчистили. Поставили временный иконостас. Начала свою работу воскресная школа. Подобрался небольшой певческий коллектив. Так малыми шагами обитель стала постепенно приходить в божеский вид.

Матушка все так же неизменно носила черную юбку и голубой платок. Рождались и росли дети.

Теперь обитель – одна из самых известных и любимых в столице. На ее территории пять храмов – центральный Иверский собор венчают голубые с золотом купола – а также семинария, воскресная школа, детский приют… Матушка – его верная жена уже много лет. На ней всегда темная юбка и голубой платочек. Они не пропускают ни одной воскресной службы, ни одной праздничной. И отец Владимир всегда сам читает шестопсалмие. По черной витой чугунной лестнице молодые семинаристы поднимаются из великолепного собора на клирос, где подобно ангельским, их голоса славят Бога.

У них семеро своих детей: Ирина, Роман, Виктор, Лариса Мария, Иллария, Анастасия. А рыжего хулигана-сироту Даниила они усыновили не так давно.

К нему на исповедь всегда неимоверно длинная очередь, его уважают и побаиваются семинаристы, а если сложить первые буквы имен детей священника, то станет понятно, почему в его имени – дети его.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
11 сентября 2022
Дата написания:
2022
Объем:
380 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают