promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Провинциальные тетради. Том 1», страница 5

Шрифт:

Вся эта какофония господину Остерману очень даже понравилась – было в этом что-то невообразимо шнитковское – и он чуть было не стал подпевать им, но потом, согласившись, что это – изрядное сумасшествие и полнейшая глупость, прекратил свои попытки. Более того, подобное поведение просто выводило его из себя – он терпеть не мог такого бардака. К тому же на господина Остермана напала изжога, хотя он ничего не ел целые сутки, – и в животе у него было крайне неприятно, а в голове что-то звенело. Бывший царский советник посчитал делом чести остановить это безобразие. Он попытался было встать, но господин Паркинсон вцепился ему в ногу и стал грызть его деревянный ботинок, привезенный в свое время из Амстердама, – таких ботинок не было даже у короля Замбези! – и господин Остерман пришел в ярость.

Поезд тем временем миновал длинный мост и совершенно неожиданно въехал в тоннель – яркий солнечный свет сменился непроглядной темнотой; вагон взвизгнул и все задвигалось: и сиденья, и двери, и линолеум в проходе, и пустые бутылки, оставленные нерадивыми пассажирами, фантики, вчерашние газеты; из тамбура сквозняком занесло окурки и плевки, битое стекло подпрыгивало до потолка… Вдруг кто-то сильно ударил господина Остермана по голове – искры посыпались из глаз, и бывший царский советник, едва удержавшись на ногах, которые неожиданно стали ватными, взмолился. Он все время вопрошал: «За что? Что я вам сделал плохого?» – но все просто кричали в ответ каждый свое, а господин Паркинсон пытался откусить ему ухо, пришептывая при этом, что все происходит само собой, исторически-закономерно, просто так наконец! И он, бывший приятель Шри Шримада, написавшего книжку «Бхагаватгита», господин Паркинсон, не имеет никакого отношения к происходящему и не несет ровным счетом никакой ответственности за судьбу бедного и несчастного господина Остермана.

Бывшего царского советника толкали и тыкали, кто-то даже вылил бутылку кефира ему на голову; с него сорвали чепчик и оторвали рукав пиджака; та самая дамочка, которую он часто встречал на приемах у знакомого генерал-губернатора, больно царапала ему шею, а некий невропатолог, судя по всему папаша его первой любви, со всей силы бил ему палкой по коленям. Господин Остерман в бессилии закрыл глаза.

Когда все стихло, а поезд наконец выбрался из тоннеля, пассажиры переглянулись между собою и облегченно вздохнули и принялись снова смотреть в окошко. В этом пустом вагоне не переглядывался, не смотрел в окошко и не вздыхал облегченно только один господин Остерман – из его рта текла густая черная кровь.

И это, пожалуй, было единственным, что существовало на самом деле…

декабрь, 1991

АКВАРЕЛИ (1991)

«Но все с того, что нам не стало легче…»

 
Но все с того, что нам не стало легче,
Едва мы превратились в акварели;
И вот теперь в пустой и дикий вечер,
Мы вспоминаем первые метели,
 
 
Когда графичность лип в соседстве с вьюгой
Хранить пыталась линии и тени…
Оставим дым неузнанных мгновений!..
Еще нам долго двигаться по кругу…
 
1991

Очертания сада

 
Как причудлива ночь и полна акварели…
Видишь, бабочки снова на свет прилетели.
Им стучаться в окошко – одна ли отрада?
Ты мне шепчешь: не надо, не надо, не надо.
 
 
Как загадочны звуки и сладостно пенье…
Этот воздух беспечно отравлен сиренью,
И я чувствую вкус и величие яда…
Ты мне шепчешь: не надо, не надо, не надо…
 
 
Как мне хочется быть сумасшедшим и пьяным!
Только капли скользят по бумаге стеклянной,
Оставляя на ней очертания сада…
Ты мне шепчешь: не надо, не надо, не надо…
 
1991

«А за окном совсем не те пространства…»

 
А за окном совсем не те пространства,
Что открывают дивные созвездья…
А просто ночь от суетного пьянства
Перегорела лампочкой подъездной.
 
 
И снежный дым, что по-апрельски мутен,
Уже давно никем не замечаем,
И я тужу, уткнувшись в чашку с чаем,
Что, как и он, увы, сиюминутен…
 
1991

«Когда б не видеть ни дорог, ни станций…»

 
Когда б не видеть ни дорог, ни станций,
Когда б не мучить ржавые подножки,
О друг мой, не мечтай о постоянстве!
Смотри, как свет луны стучит в окошко,
 
 
Как хаотичны рощи и ложбины —
Уж различимы – значит, скоро утро.
О друг мой, это – бледные причины
Того, что промелькнет сиюминутно…
 

Бабочка

 
И вот уж жизнь прекрасна и легка,
Исключены и верность, и измена.
Как бабочка ночная с потолка
Перелетает, сонная, на стену,
 
 
Так каждый час, пока не гаснет свет,
Так каждый миг, пока окно открыто.
За ним еще звенит вокзальный бред,
Еще огни просеяны сквозь сито.
 
 
Как хорошо, что нет причин бежать
К кому-то иль, напротив, от кого-то.
За бабочкой лениво наблюдать
И не тревожить прежние заботы.
 
 
В опустошенье некого винить
За сизый дым дешевой сигареты.
Со скуки, чтобы бабочку убить,
Рука сжимает старую газету.
 
1991

Из окна

 
Какая тайная луна
Лучи бросает на подмостки,
И мир становится неброским
С той стороны окна.
 
 
Смешные всполохи ветвей
Теряют сон и очертанья,
Как только вьюжное дыханье
Становится сильней.
 
 
И вот уже – откуда весть —
Спешат навязчивые тени
И чтут подъездные ступени
У дома шесть.
 
 
А фонари стучат в окно,
Бесстрашно бродят по карнизу,
И смотрят сверху, сбоку, снизу —
Но все равно темно.
 
 
Нет ни прохожих, ни собак,
Молчание – куда уж тише!
И ветер ползает по крыше
И так и сяк.
 
 
И в этом – не моя вина, —
Что ничего не повторится,
И вряд ли что-то сохранится
С той стороны окна…
 
1991

«Все это так невесомо и сонно…»

 
Все это так невесомо и сонно,
Словно прохожий спешил не туда,
Словно застыла в квадратах оконных
Невесть откуда вода.
 
 
Все это было нелепо, но звонко,
Словно страницы листаем не те,
Словно качались на ниточках тонких
Звезды в ночной темноте.
 
 
Все нам казалось небрежным и странным,
Словно крапленая карта в руке,
Словно прощальная нота спонтанно
Повисла на волоске.
 
 
Все это стало не больше, чем краски,
Словно художник напутал цвета,
Словно нашли театральные маски
Самозабвенность холста.
 
1991

На переезде

 
У дома обходчика снежная пыль
Становится серой и мутной,
Вздыхает подъехавший автомобиль
И фыркает ежеминутно.
 
 
И вот наконец, от ворчанья устав,
Он тушит свои галогены
И ждет, когда прогромыхает состав,
Что движим кругами вселенной…
 
1991

Среди дождя

 
Нет ничего, что может возвратиться
По водостокам,
Хоть память и стирает лица
Не так жестоко.
 
 
Но в голове – навязчивая проза:
Абзац к абзацу.
Докучливый кондуктор с паровоза
Велит расстаться.
 
 
И, обтирая мокрые ботинки,
Вздыхаю сонно.
Суть акварельные картинки
В окне вагонном.
 
 
И как известны прежние мотивы
Прощальных строчек —
Так правит дождь неторопливо
Мой мелкий почерк.
 
1991

НИ О ЧЕМ (1991)

…И я снова тревожу тебя своим письмом.

Но почтальоны, словно сговорившись, не приносят ответа – в почтовом ящике пусто, и я начинаю думать о его бесполезности.

Буду читать газеты…

Собственно, я никогда не знал, зачем пишу тебе и о чем пишу. И, слава богу, пока не прыгают буквы и не дрожат руки; а все с того, что я спокоен, размерен, и мне ни до чего нет дела, кроме этого письма, которое я вряд ли отправлю, ибо нет ни конвертов, ни денег.

Что ж, будем читать друг друга без писем…

В городе моем все стало незнакомым и серым, словно я никогда не жил здесь и теперь боюсь заблудиться среди одинаковых пятиэтажек, сонно вздыхающих зашторенными окнами.

Вот – весна…

И где уж до веселого щебетания птиц, до звона ручейков, до приветливых прохожих – или я перестал радоваться жизни, или она, напротив, перестала быть прекрасной. Что-то надломилось, как кусок хлеба, – и вот уже падают крошки на стол.

Это я во всем виноват, что позволяю себе подобные мысли.

Да, самое прекрасное – вне меня: нужно лишь увидеть это: и серебряные лужи в свете фонарей, и косой забор автобазы, и нудное мигание светофора, и вырытую яму у дороги… И еще много-много интересного. Мне жаль тех, кто говорит об убожестве мира; о том, что здесь жить невмоготу и писать здесь не о чем.

Они хотят быть большими, как вселенная; а я хочу быть маленьким, но теплым… Зачем мне холод и невесомость?

Я хочу вмещаться в кровать, как в гроб, и смотреть в телевизор, как на восход солнца.

И писать тебе о том, что нелепое одиночество, которое сейчас подкатило ко мне, как троллейбус к остановке, – и из него высыпались воспоминания-пассажиры и заспешили в разные стороны; и скоро, совсем скоро, я потеряю их из виду, потеряю навсегда, как мелочь из дырявого кармана…

И они будут жить где-то сами по себе.

Вот и приходят стихи, неприкаянные и прозрачные, безупречные и стеклянные. И ты уже не выдуваешь разноцветную форму, а лишь ходишь с тростью по мусорным улочкам и собираешь пустые бутылки.

Это я не о тебе…

Моя фантазия постепенно атрофируется, ее сменяет рассудительность и созерцание. И это хорошо.

Мне нет дела до того, что творится во вселенной – ее слишком много и она везде одинакова; мне нет дела до того, что у каждого человека есть некая аура – это ничего не меняет; что мне с этого знания – ни жарко, ни холодно.

В мире много подобного хлама.

Я хочу быть там, где ты…

Обыкновенное желание – желание-привычка, желание-привязанность, желание-любовь… Но то, что я реально могу сделать, – пройтись поздним вечером по сонной улице, выкурить пару-трешку сигарет, подумать о том, что было бы приятнее идти вдвоем…

А так… пишу… Пишу, что очень скучаю по тебе, что постоянно говорю с тобой. И жду, жду, что ты когда-нибудь приедешь…

ТРАМВАЙ (1991)

…И вообще, неизвестно, куда идет этот последний трамвай… Грохочущий, скрипящий, со звенящими слепыми стеклами… Куда? Иногда кажется, что трамвай движется по кругу – за окном одни и те же дома огромного скучно-серого города. Да и города ли?

Вернее, что сер сам мир, и все остальное окрашивается соразмерно ему – и мосты, и набережные, и особняки с тусклыми фонарями, и случайные прохожие, невесть каким ветром заброшенные за полночь; и строгие липовые аллеи, и застывшие памятники и статуи, и мелкое крошево осеннего дождя.

Все серо… и даже…

Но вот в трамвай заходит еще один пассажир-полуночник, возвращающийся откуда-то с вечеринки – ему хорошо, он улыбается и наслаждается своим счастьем. Ему хорошо.

Несмотря на то, что этот город похож на кладбище с его вечными прямыми перекрестками, да и по сути он и есть кладбище. И трамвай катится по тому свету, где сейчас тоже ночь, и дождь, и серость.

И никто не может раздобыть для меня каких-нибудь красок, пусть и не масляных, а обыкновенных, акварельных, – и без того все плывет и размазывается перед глазами. Зато можно было бы раскрасить ночь – напудрить, подвести брови, наложить тени, накрасить холодные губы… и затем растворить все это в дожде…

В трамвае лучше, чем на улице – здесь не капает за шиворот, и влага не разъедает руки… А еще можно что-нибудь нарисовать пальцем на запотевшем стекле, или просто расписаться, или оставить отпечаток ладони.

Но серо еще и от того, что не знаешь, где в этом мире прячется правда – и существует ли трамвай, и пассажир, и…

…Кажется, что едешь уже целый век, и следующая остановка, увы, не твоя; и ехать нужно еще столетие, тысячелетие… А дождь и не думает кончаться. Да и бог с ним, с дождем…

Как интересно стекают капли по стеклу!..

ЦАРСКОЕ СЕЛО (1991)

Вот и хорошо… Хорошо, что ты есть; пусть там, где-то далеко и, быть может, даже не взаправду – разве я могу сказать, что тебя нет?..

И тишина странна и причудлива над заснеженным парком… Если смотреть прямо от дворца, то аллея упирается в бело-синий Эрмитаж, мимо летних ванн и строгих прудов, все ниже и ниже, словно спускаясь по ступенькам.

Черные кусты подстрижены ровно-ровно; и лишь ели так нелепо раскинули свои лапы, словно пытаясь удержать равновесие – единственный плотный штрих зеленого карандаша среди бредовой напыщенной графики; так же нелепо, как и золотые купола Екатерининской церкви, совсем не подчиняющиеся законам симметрии.

И пальто твое, в отличие от моего серого плаща, тоже не сочетается с выбранным зимой цветом. И это хорошо… иначе я заблудился бы в зимней однообразности, в утонченности ее линий и нарочитой соборности. Но молитву читать еще рано… или уже слишком поздно…

И я думаю обо всем, и во всем – ты. Дым от сигареты становится неестественно сиреневым, вычурным и необычайно мгновенным, словно его и не было вовсе. Он смешной, этот дым…

Дворник беспечно чистит дорожки у памятника Пушкину – знакомая с детства по картинкам скамейка… Пушкин сидит к нам спиной, и мы курим, и я шучу нечто о сибирском морозе… за спиной у Пушкина.

Мы поднимаемся вверх по круглой лестнице лицея, и там, в большом зале, нет ни роскоши, и блеска. Лишь добрый старый дух, зарифмованный и выгравированный, блистательный и пустой, бродит здесь, заглядывая в запертый книжный шкаф, скатываясь со старенького глобуса, беззвучно хлопая деревянными полочками для письма в классе, и дальше, пробираясь к спальням лицеистов.

Странно здесь, тоскливо… Я начинаю ругать революционеров за их бездумную смуту. Чего уж теперь? Нечто они в гробах перевернутся?

А жаль… Ты знаешь, как жаль, что время, отпущенное нам, опоздало на целое столетие; но какое счастье, что оно все равно есть!..

…И бродить по анфиладе Екатерининского дворца то же, что отсчитывать минуты, если бы стать часами, – все идем и идем, глядя на царскую утварь, фарфоровые сервизы, сине-зеленый китайский шелк, расписанные камины; глядя в зеркала большого торжественного зала, с позолоченной резьбой…

Все это жило когда-то, а теперь… так же великолепно – до нелепости.

Выходим из парка и идем по узким и прямым улочкам Царского Села, желая где-нибудь перекусить или забежать в универмаг…

Город поэтов сегодня несказанно тих, отдавшись ностальгии по золотым и серебряным векам; и нет надобности рушить этот покой… Но я обязательно расскажу тебе о чем-нибудь из жизни этого удивительного городка, оглядевшись и удостоверившись в том, что нас никто не сможет подслушать.

Никто…

МЕТРИКА ОСЕНИ (1991)

«Я гуляю, как ветер в кармане…»

 
Я гуляю, как ветер в кармане,
А в кармане – чужие гроши…
Может, ныне судьба не обманет,
Не оставит в холодной глуши?
 
 
Может, вынесет парус беспечный
На песчаную отмель? – и вот:
На мгновение сменится вечность
И в счастливые губы стечет.
 
1991

«Как исчезают звуки во дворе…»

 
Как исчезают звуки во дворе
И шорохи почти неразличимы,
Так остановка в желтом сентябре
Неуловима.
 
 
Еще, казалось, весел был и пьян,
И сыпал прибаутки и остроты —
То был давно известный мне изъян
Круговорота.
 
 
Когда хмельным рябиновым огнем
Я мог кружиться медленно и чинно,
Спешил ли быть у входа в этот дом
Песком пустынным?
 
 
И почему повинен листопад,
Что эта осень прожита бесславно,
Как будто считан суетный трактат
О самом главном?
 
 
Все – как улыбка, сорная трава,
Все – как слова на выдохе несмелом;
Придет и строгость, и тоска, едва
Двор станет белым.
 
1991

«Опять, дрожа и беспокоясь…»

 
Опять, дрожа и беспокоясь,
Зову не ведая кого,
Спешу на проходящий поезд,
Хоть нет билетов на него.
 
 
И вот уже, едва не плача,
Иду не ведая куда.
И над дорогою маячит
Ничья холодная звезда.
 
1991

Осенний вокзал

 
И мне пора за осенью вослед,
Сшивая шагом сонные кварталы,
Туда, где так навязчив яркий свет,
Где узаконен полуночный бред
Простуженного грустного вокзала.
 
 
Мне уезжать привычно и смешно,
Держать фонарь и проверять билеты,
И понимать, что прожит год грешно,
И все уже давно предрешено —
Совсем как в расписании пометы.
 
 
Спешить туда, где листья чуть желты —
Их срок еще не выверен, но все же…
Спешить туда, где глупые цветы
Еще легки, наивны и чисты
И не ложатся под ноги прохожим.
 
 
Как долог путь, но сверены ль часы,
Припасена ль свеча на праздник главный?
Как счастье, паровозные басы
Бросают всуе ноты на весы —
И те качаются нелепо и забавно…
 
1991

Во дворе

 
По желтым листьям во дворе
Бегут навязчивые тени,
И в этом дивном октябре
Живу среди добра и лени —
 
 
Мне хорошо смотреть, как сад
Уже загадывает строки
Про бесконечный листопад
И про сырые водостоки.
 
 
Пока еще смешно бродить
Вокруг песочницы остывшей,
И что-то пальцами лепить,
Теряясь в силуэтах бывших
 
 
Не то людей, не то зверей,
Не то обломков здешних зданий;
И нет труда среди огней
Спешить за нежными словами,
 
 
Когда качели чуть скрипят
И двери хлопают в Подъезде,
Когда луны лукавый взгляд
Исполнен холодом и лестью.
 
 
Но суть – его не замечать,
Сжигая осень спичкой серной;
И долго во дворе гулять,
И пепел стряхивать манерно…
 

«Расскажи мне свой грустный сон…»

 
Расскажи мне свой грустный сон,
В час, когда вечер бродит по саду,
Отбивает прощальный поклон
И спешит, и спешит к листопаду.
 
 
Расскажи мне свой грустный сон,
В час, когда так невидимы лужи,
И бранится хмельной почтальон
И походкой идет неуклюжей.
 
 
Расскажи мне свой грустный сон,
В час, когда так назойливы мошки,
В час, когда дальней церковки звон,
Как воришка, влезает в окошко.
 
 
Расскажи мне свой грустный сон,
В час, когда невесомы догадки,
И спешат облака под уклон,
И деревья вздыхают украдкой,
Расскажи мне свой грустный сон…
 
1991

«И вот уж осень на излете…»

 
И вот уж осень на излете,
До снега – ровно полчаса.
И вы меня не узнаете,
Прекраснейшие небеса.
 
 
Что ж, это – верная примета
Того, что сохнет на корню.
А впрочем, вас и ваше лето
Теперь и я не узнаю…
 
1992

«Что ж, попрощаемся… Пора…»

 
Что ж, попрощаемся… Пора
И мне спешить за нею следом,
Той, что уносит со двора
Мои восторги и победы;
 
 
Той, что смягчает пыльный бред
И в акварели листья прячет;
За той, что никогда не плачет
Над теми, кто идет вослед.
 
1991

НЕЧАЯННЫЙ ГОСТЬ (1991)

 
И вот, когда по сонным кварталам растеклась ночь,
и все сломлено,
и потеряны линии крыш и деревьев,
мне печально и тихо.
 
 
Сигаретный дым будет медленно наполнять комнату,
чай в чашке будет остывать,
а ноги мерзнуть от сквозняков —
как обычно;
как обычно придут незванные сентиментальные мысли,
и мы станем говорить ни о чем:
быть может, о погоде,
о первом снеге,
о северном ветре;
и все лишь затем,
чтобы отогнать скуку,
чтобы развеять грусть,
чтобы почувствовать себя не таким уж одиноким, как раньше,
и не совсем одиноким, как потом.
 
 
Мне что-то говорит мой призрачный гость,
одетый в серый плащ и даже не снявший шляпы;
но о чем он ведет речь – я могу лишь догадываться.
 
 
Слова его ритмичны, словно он читает свои новые стихи —
и минуты приложимы друг к другу, как строка к строке;
я улыбаюсь,
я уже давно не попадаю в рифму,
я повис на стене, подобно картине,
я повис на стене, подобно гитаре,
на которой никто из моих домашних не умеет играть.
 
 
Нечаянный гость укоряет меня в лени;
впрочем, я согласен с ним,
а потому мне ни капли не стыдно —
я бездумно валяюсь на диване и мну пальцами сигарету,
смотрю на коричневые обои,
смотрю на свою фотографию, где мне всего семь лет,
смотрю на книжные переплеты,
смотрю на качающиеся занавески,
смотрю на переливающиеся хрусталики лампы, —
и нахожу в том неведомую доселе привлекательность…
 
 
Человек в сером плаще смотрит на меня безнадежными глазами —
он —
мое провинциальное вдохновение —
нелеп и бесцветен.
 
 
Я говорю ему,
что не стоит лишний раз тревожить душу —
свою и чужую —
равно как не умея играть, садиться за белоснежный Беккер
и пытаться неподвижными и негнущимися пальцами угадать две-три ноты,
одну за другой.
Нет, – говорю я ему, – к чему все твои старания?
 
 
Сейчас, должно быть, он обидится на меня,
возьмет прокуренными пальцами фетровую шляпу
и приподнимет ее, прощаясь —
но он назойлив,
как муха, что ползает по моим бумагам
и читает их по диагонали, подобно маститому снобу-критику;
он смотрит на меня своими большими глазами
и спрашивает о завтрашнем дне —
откуда я могу знать о завтрашнем дне,
когда я даже не представляю себе сегодняшней ночи…
 
 
Он перебивает меня холодным замечанием,
что как раз ночь, увы, уже на излете,
и что никто, кроме него, меня теперь уже не потревожит
ни стуком,
ни криком,
ни взглядом,
ни вздохом;
а оттого он осмелился назвать меня братом —
пусть будет так;
он польстил мне, назвав мой ум светлым и гордым, —
пусть будет так;
он предсказал мне, что я умру с почетом и во славе —
пусть будет так, —
совсем не плохая участь…
 
 
Он сказал, что руки мои трескаются от безделья —
и ошибся;
он сказал, что я ни дня не проживу без строчки —
и ошибся;
он сказал, что я должен войти в лоно литературы,
подобно тому, как входят в лоно женщины, —
и ошибся…
 
 
Ты плохо кончишь, – обреченно подытожил он
и отставил чай в сторону,
и потянулся за сигаретой,
и стал искать глазами спички
и пепельницу.
 
 
Вот-вот…
кто из нас сгорит раньше,
чем эта спичка успеет почернеть и скрючиться?
 
 
Мой друг, – сказал я, – мы и сами не знаем, чего хотим;
зачем же нам винить друг друга;
наши слова прекрасны —
так стоит ли злоупотреблять этой красотой,
придавать ей одноразмерность, созвучие? —
ибо невозможно подчинить закону хаос,
и любое ars combinatoria —
лишь тщетная попытка параграфа подчинить себе все смыслы.
 
 
Ты неисправим, – ответил он, —
ты находишь тысячу оправданий своей лени,
ты жаждешь публично зарыть свой талант в землю,
ты хочешь, чтобы тебя жалели,
ты хочешь, чтобы тебя любили,
ты хочешь, чтобы о тебе пели,
ты хочешь, чтобы тебя признали богом —
смешно…
смешно
потому, что этого хочет тот,
кто ни разу не ударил палец о палец,
кто ни на сантиметр не приблизился в желаемой цели,
кто только и делал, что оглядывался по сторонам, всего пугаясь…
 
 
Он печально улыбнулся мне и сказал,
что продолжает наивно надеяться и верить в меня,
что есть на земле вещи,
которые несоизмеримы с комнатой,
которые требуют полета,
которые жаждут бунта,
сумасшествия,
отречения,
любви;
что каждое слово должно быть вечным,
что каждое чувство должно быть сильным,
что каждый штрих должен быть верным.
 
 
Он, разгоряченный, вскочил со стула
и суетно продолжал говорить о том,
что нам не суждено увидеть воочию все изломы истины,
что мы каждый раз лишь созерцаем одну единственную ее плоскость,
что мы похожи на слепых котят, тыкающихся в разные предметы, —
но и в этом случае
мы не так безнадежны, как казалось,
мы не так ничтожны, как кажется,
мы не так бессильны, как будет казаться…
 
 
Ты пойми, – кричал он, – все зависит лишь от нас,
от нашего духа,
от нашего ума,
от нашего поиска;
что нас не водят за нос,
а если бы даже и водили, то никуда бы не привели,
раз мы сами того не желаем.
Он сказал, что пришло время быть Творцом.
 
 
Он внимательно смотрел на меня,
он светился от важности своей фразы,
словно люминесцентный фонарь на железнодорожной станции;
он ждал, ждал, ждал…
 

А я…

я встал с дивана и отправился в туалет;

потом прошел на кухню и выглянул в окно —

там, за окном, падал снег,

там, за окном, были лишь черные окна домов,

там, за окном, шипел ледяной ветер,

там, за окном, коченели голые ветки лип,

там, за окном, горели сиреневые фонари…

 
Конечно,
конечно, я еще не совсем потерян,
я молод и глуп,
я чист и светел,
я полон сил и энергии —
надо обязательно сказать об этом моему нечаянному гостю,
чтобы он не записал меня раньше времени в реестр несостоявшихся,
чтобы он, в конце концов, не думал обо мне так плохо.
 
 
В моих руках оказались две чайные чашки —
зачем?
зачем нужны мне одному две чайные чашки? —
комната была пуста;
и я подумал о том,
что впору считать рыжие половицы от стены до стены.
 
 
И было столько свободы,
что я даже растерялся, не зная, как мне поступить с ней;
и хорошо, что все окончилось так быстро;
я включил магнитофон,
я стал крутить в пальцах спичечный коробок,
я уставился на нелепую настольную лампу…
 
 
А вокруг уже текла музыка,
и на островке своего стула было так приятно выкурить сигарету,
ни о чем не думая,
ни с кем не разговаривая,
никуда не спеша,
никого не ожидая.
 
 
Табак и бумага тлели,
тлели,
тлели, —
и никто, я знаю, никто не в состоянии хоть как-нибудь переиначить
такой порядок вещей и
такую обыкновенную постоянность метаморфоз…
 
ноябрь, 1991

Бесплатный фрагмент закончился.

200 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
27 мая 2020
Объем:
420 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449872265
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Эксклюзив
Черновик
4,7
198
Хит продаж
Черновик
4,9
511