promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Провинциальные тетради. Том 1», страница 4

Шрифт:

14 ФЕВРАЛЯ
Памяти Сергея Львовича Кошелева (1991)

Все чаще начинаю думать о нелепости существования, о слепом времени, которое и вершит все свои трагедии…

Эта фатальность, исполненная пессимизма, начинает преследовать меня, едва я вспомню о С. Л. Кошелеве. Какое-то наваждение пришло в этот мир, словно расплата за грехи, которые никому не известны…

Приезжаю из Екатеринбурга, в среду иду в университет, и мне говорят, что С.Л. умер. Сердце. На Г. Я. лица нет, еле выдавила, что похороны в четверг, в 12. Илья Ис. – а они были друзьями – едва держался, но побежал за цветами… Меня попросили написать черной тушью…

Я знал, что будет именно так. Кто-то предположил, что Кошелев – сам… и я допустил эту мысль. Тогда, после нелепой смерти его Оли (господи, может, я ошибаюсь в имени!) я мог предположить все, что угодно.

С.Л. появился в школе несколько раз – он должен был принимать у нас зачет – в своих привычных темных очках, чтобы слезы были не так заметны. Девчонки у нас боялись подходить к нему – не было сил смотреть. Тогда же, летом, мы небольшой группой пошли куда-то на квартиру, чтобы ее помянуть…

«Дураки те, кто говорят, что любовь – счастье…»

С.Л. очень долго не мог оправиться от этого удара – так и не сможет ее пережить.

Он прочитал у нас часть курса – его любимого – вводные лекции по Сартру, Камю и экзистенциалистам… Я как раз отдал ему на рецензию «Кор. Спичек» – казалось, что кроме своих произведений, я ничем не могу помочь ему: просто, быть участным… Порыв, может быть, и хорош, но ничего не значит.

Тогда же, осенью, С.Л. пропал – никто не знал, где он. Лекций не было, затем их стал читать М. И. Бент, и вскоре из расписания экзаменов фамилия Кошелева была вычеркнута. Кто-то сказал, что его лечат в наркологии, кто-то – что его видели совсем недавно на остановке. Искать его было бесполезно – он не имел постоянного местопребывания. И в Екатеринбург я уехал, ничего о нем не зная…

На похоронах было много народу; все наши преподаватели, третий и четвертый курс; из пединститута. Стоял мороз, было ветрено, и мы постоянно заходили греться в подъезды.

Я поднялся наверх, в квартиру… С.Л. был седым…

Оркестр не приглашали, и вокруг стояла морозная тишина. Гроб вынесли на улицу. Затем очень быстро прошли к автобусу… На кладбище я уже не поехал.

Вот и все…

И теперь я постоянно думаю: «Откуда мне знать, что поезда продолжают опаздывать, но в конечный пункт всегда приходят вовремя…» Попов говорит, что кончит так же… и тоже в тридцать семь? За девять дней до дня рождения?..

Теперь – пустота… И вины моей, наверное, очень много…

февраль, 1991

ПЕТЕРБУРГ – ЦАРСКОЕ СЕЛО (1990—1991)

«Луна зацепилась за крышу…»

 
Луна зацепилась за крышу
Дома на Мойке.
Треплет ветер афишу
У липовой стойки.
 
 
Тянет кофе и медом,
В сумрачных окнах
Мне осталась свобода
В золоте мокром.
 
 
И у Летнего сада
Липы тоскуют.
Капли сонного яда
Я нарисую.
 
 
На холсте из дороги,
На акварели
Плачут зимние боги
У запертой двери.
 
1990

«Читаю лекции в старом парке…»

 
Читаю лекции в старом парке
О столпотворении в Вавилоне.
Вокруг лишь голуби да осины.
Зима недвижима, как в ломбарде.
Какое дело ей до предмета
Моих исканий, моих мучений…
 
1990

«Мой несчастный ангел на Фонтанке…»

 
Мой несчастный ангел на Фонтанке
Спрятался в Измайловском саду.
Выложила картами цыганка
Сонный путь, которым я иду.
 
 
И моя последняя отрада —
В запахе бумажных лепестков,
В лужицах простуженного сада
Несколько бензиновых мазков…
 
1990

«Как мерно тает сигарета…»

 
Как мерно тает сигарета,
И дым давно похож на лунный.
По мостовой стучит карета.
И муза скромного поэта
Поет гитарой семиструнной.
 
 
Звучит натянутое эхо
Над разведенными мостами.
И мне сегодня не до смеха —
Плыву в скорлупке из ореха
Под золотыми парусами.
 
1990

«В чернилах лист бумаги невской…»

 
В чернилах лист бумаги невской,
И шорох падающих капель
Под звук ночного клавесина
Теряет вес. Танцуют окна
В проемах черных переулков.
Фонарь единственный как будто
Стал тенью Росси…
 
1990

Детское село

 
Бродить, не думать ни о чем,
Приняв стихи за наважденье,
Любуясь сумрачным лучом
И лишь ему подвластной тенью;
 
 
Любуясь строгостью аллей
Перед дворцом Екатерины;
Смотреть, как сонные осины
Теряют линии ветвей;
 
 
В вечернем сумраке смешном
Курить, курить, сбиваясь с мысли,
И звать тебя в нелепый дом,
И путать имена и числа;
 
 
Дышать тобой и быть с тобой,
Идущей рядом по аллее…
О чем же я еще жалею,
Вдыхая царственный покой?..
 
февраль, 1991

Воспоминание

 
Все было ослепительно и ярко —
Какой зима представиться смогла!
От воска неуклюжего огарка
До четких линий Детского Села.
 
 
Все было бесконечно и морозно
В соборности подстриженных кустов.
И созерцанье было несерьезно
Коптящих небо вычурных мостов.
 
 
Все было не оправданно, но верно, —
Кого осудит зеркало палат?..
Лишь скрип шагов остался равномерный,
Орел, и крест, и Царскосельский Сад…
 
февраль, 1991

«Хочу, чтоб снова падал снег…»

 
Хочу, чтоб снова падал снег
На эти сонные аллеи,
И в черных сюртуках лакеи
Не открывали б новый век,
 
 
Как дверцы царских экипажей,
Среди зимы, среди огней,
Где вход парадный напомажен
Дыханьем графским, где князей
 
 
Приветствует зеркальный зал
Свечей смущенным трепетаньем,
И наполняет мир дыханьем.
Какой сегодня чудный бал!
 
 
И невесомое блаженство
Спешит к застывшему пруду
И ищет впопыхах звезду,
Слепую страсть и совершенство.
 
 
Но вот уж блик луны померк
И стало душно, тесно в залах,
Окошки вьюга открывала,
И зажигался фейерверк.
 
 
К утру затихло все. И вот
Десятилетья спутав кряду,
Спросонья дворник снег метет,
Стесняясь пушкинского взгляда…
 
1991

ТЕАТРАЛЬНЫЙ СЕЗОН (1991)

…Целый день мы суетились на Невском – всюду витрины, двери, озабоченные лица; серый снег на тротуаре и с неба; шипение автобусов и гарь; все невесомо, и все в тени от вавилонской башни.

Наконец, выбрались на свободу – проходными дворами к пустоте старых улиц; долго курили на скамейке в чудном и молчаливом саду. Натка изредка поглядывала на часы, боясь опоздать в театр; но здесь совсем недалеко – два-три квартала. Она впервые в Петербурге…

Я мну пальцами в кармане билеты, и что-то говорю о поэзии; весь город – поэзия; вековая строгость и грандиозность старых стен.

Уже вечер. И все становится неестественным и воровским; и в черных подворотнях уже чудятся острые ножи. Мы прибавляем шагу; Натка держит меня под руку – ей все же несколько не по себе в этой навалившейся пустоте, и она хочет быстрее попасть в теплое фойе, сдать в гардероб свое коричневое пальто и пройти в зал.

Я снова закуриваю – привычка: идти по улице и курить…

Улица пустынна и мертвенно бледна; но вот впереди, из арки, вышел щупленький старикашка и, словно споткнувшись, покачнулся и вдруг повалился на стену…

Вот, ему уже хорошо и на сегодня предостаточно; он сполз на тротуар и затих. Затем, словно услышав наши шаги, завозился, пытаясь подняться; мы прошли мимо…

Но вдруг Натка остановилась – ей показалось, что старик вовсе не пьян.

На нем серое залатанное пальто, широкие брюки и почти развалившиеся ботинки; и смотрел он в асфальт. Я толкнул его в плечо и проговорил нечто типа: «не спи, отец, замерзнешь». Пальцы его судорожно стали искать, за что бы зацепиться; он что-то мычал и пробовал оторвать от земли голову.

Решив, что его нужно усадить, я схватил старика за плечи и приподнял; дужка его очков слетела с уха. Он смотрел на меня обезумевшими, ничего не понимающими глазами и что-то пытался сказать перекошенным ртом…

«Ната, вызывай скорую…»

И где искать на пустой безжизненной улице телефонную будку?

Натка метнулась в одну сторону, потом в другую, решив бежать к перекрестку. Я поволок старика к парадному крыльцу какой-то конторы, чтобы усадить его на ступеньки. Правая рука его висела плетью; он пытался ее найти, но безуспешно.

И вдруг я почувствовал, что его разрубили пополам…

Сидеть он не мог; сполз по ступенькам и чуть было не ударился затылком о бетон. И я, глупый, стал поправлять ему съехавшие очки. Старик все что-то пытался произнести; и я знал, что он говорит о боли. Наконец в его глазах блеснули слезы. Мир плачет…

Хоть бы кто-нибудь показался на улице! Все покинули этот город.

Прибежала Натка. Говорит, что вызвала, и те скоро обещали приехать… как обычно. Она присела рядом со мной, обхватила меня дрожащими руками. «Что с ним?» – «Не знаю; похоже, инсульт… паралич…»

Она вдруг взорвалась: «Делай же что-нибудь!»

Но я не врач, я – литератор. Я не знаю, что делать!

Старик стал что-то просить; но я не мог слышать его голоса – у меНы затекли руки и в ушах стала звенеть дрожь ладоней.

«Он просит поднять его; Слав, подними его…»

Нам впору взвыть втроем… Полузакрытые глаза сквозь тонкие стекла…

И снег, снег. Чистый и бесконечный, крупный и тяжелый, словно позабывший, что он с берегов Невы. Трагизм перевоплощений…

Старик вздрогнул, стал прерывисто дышать; полусогнутая правая рука упала на асфальт. Его стало колотить, и я испугался, что не смогу удержать его. Но что делать, черт возьми, что делать?

К горлу старика подкатил ком, и изо рта потекла белая струйка. «Его рвать начинает…» Я пытаюсь расположить его полубоком и наклонить голову. Иначе он просто захлебнется. Изнутри. С трудом (и не без омерзения) разжимаю ему челюсти; белые капли падают на грязно-серый драп и асфальт.

Натка, всхлипывая, пытается как-то мне помочь.

Несчастный друг обмяк, дыхание его замедлилось – он, должно быть, потерял сознание. Мы оттащили его от вонькой лужицы. Он был бледен, как снег.

Натка подобрала очки – одно стекло было треснуто и левая дужка погнулась. Они – пустые, безглазые…

«А вдруг он умер?»

«Нет. Разве может человек вот так: взять и умереть…» Но я стал судорожно искать пульс на его запястьях.

Где-то на перекрестке скрипнули тормоза, и красно-белый рафик уставился на нас, затем сорвался с места и стал стремительно приближаться.

Врач что-то поколдовал над стариком, потом жестом подозвал санитара, и тот с шофером уложили старика на носилки.

«Жив?..»

«Был…»

Звонко хлопнула задняя дверца, словно выстрелила; машина фыркнула, выпустив облачко сизого дыма.

Улица снова была пуста; падал снег; серые дома молча смотрели на нас; и нам вдруг показалось, что ничего не было…

Этого действительно ничего не было – мы в тот вечер очень сильно опаздывали на спектакль по пьесе американца Эдварда Олби…

апрель, 1991

ЗИМНИЕ СУМЕРКИ НАД ПЕТЕРБУРГОМ (1991)

Искристо-серый Петербург…

Б. Пастернак.


1.

 
Хотел ли я, хотела ль ты…
Но что от нас теперь зависит?
Лишь вздох печальной пустоты
Оставит чистыми листы
И не встревожит ворох чисел.
 
 
И будет мертвым телефон,
И будут сумерки кружиться,
И будет долог этот сон…
И полуночный почтальон
В окошки к нам не постучится.
 
 
2.
 
 
Мятеж царит среди картин —
Вневременной отрезок долог.
И я опять брожу один
Вдоль зазывающих витрин
Чужих кафе и книжных полок.
 
 
Все в этом городе – не так,
Все в этом городе – иначе.
Какой-то сумрачный дурак
Устроил искренне бардак
И нынче бродит наудачу…
 
 
3.
 
 
Неужто верить тем словам,
Что были сказаны когда-то…
Идти по выцветшим дворам,
И петь хвалебную дарам
С подачи щедрого заката;
 
 
Смотреть на странно белый снег
Над Зимней скованной канавкой,
Не жаждать участи калек,
И не искать прошедший век,
Как в сумке дамскую булавку…
 
 
4.
 
 
Царя – отечеству, царя!
И власть законную – сенату!..
Но вновь листы календаря
Уносит ветер, и зазря,
Совсем чужому меценату…
 
 
Какую пыль во тьме хранит
Суровый всадник фальконетов?..
Но никого не освятит
Глаголом страждущий пиит
Средь кабаков и туалетов…
 
 
5.
 
 
Зачем мы бродим здесь, скажи,
Среди морщин искристо-серых,
Средь одиночества и лжи,
Благоговея, как пажи
За шлейфом радужной химеры?
 
 
Зачем мы бродим здесь, ответь,
Приговоренные к молчанью,
Где все не золото, а медь,
Где страх, что можем не успеть
К необходимому отчаянью?..
 
1991

ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СТАРИНЫ ОСТЕРМАНА
маленькая повесть (1991)

…Каким образом бывший царский советник господин Остерман оказался в здании этого провинциального вокзала, теперь уже узнать невозможно. Киоскерша, вручившая ему свежий номер «Коммерсанта», заметила, что выглядел он неважно – обычно, так выглядят чиновники, которым в один прекрасный день не подали к подъезду машину. К тому же этот господин был несколько чудаковато одет – в допотопном французском костюме, в пенсне и совершенно неприглядном чепчике – казалось, что сам господин даже не подозревал, что за «ерундовина», по выражению кассирши, была у него на голове. Иногда таких чудиков показывали по телевизору, как правило, после вечерней информационной программы – как раз между событиями недели и каким-нибудь авторским концертом в Останкино. Кроме того, расплачиваясь, он уронил мелочь и некоторое время стоял в полном замешательстве, не зная, стоит ли ему нагибаться за рассыпавшимися монетами. Конечно, он должен был бы крикнуть прислугу, но, судя по всему, он оказался не в состоянии платить придворным, а потому тягостные мысли о том, что ныне он целиком и полностью предоставлен самому себе, делали его рассеянным и даже жалким.

Господин Остерман произнес что-то вроде проклятия в адрес почтенного князя Юсупова, правда, давно уже почившего, но теперь трижды перевернувшегося; но потом, виновато улыбнувшись и даже чуточку зажмурив глаза, поблагодарил киоскершу на изысканном французском языке, но несколько смягчая звуки, свернул газету в трубочку и, громко стуча деревянными башмаками, что по случаю удалось приобрести в сувенирном магазине в Ницце, отправился в зал ожиданий. Последнее время, сразу, как повысились цены на проездные билеты, поезда стали ходить из рук вон плохо – пассажиры рассылали бесконечные жалобы, но чаще всего ограничивались перебранкой с начальником вокзала; единственное, чего удалось добиться подобными методами, – пустили дополнительную электричку, которая ходила крайне непорядочно, от случая к случаю. Данное положение дел раздражало, но еще больше раздражало ничегонеделание, когда приходилось лишний час торчать на вокзале, боясь сойти с места, чтобы его тут же кто-нибудь не занял. Что ни говори, но такой маленький вокзал совсем не справлялся с огромным столичным пассажиропотоком – у властей до этого не доходили руки, а потому людям приходилось сидеть на вещах прямо под открытым небом.

Однако, сегодня, к счастью, народу оказалось не так уж и много; вернее, совсем мало; и даже более того – вокзал был пуст. Именно поэтому и смогла киоскерша повнимательнее рассмотреть своего единственного покупателя. Господин Остерман и сам был удивлен такой ситуацией; кроме того, он никак не мог вспомнить, каким же ветром его занесло в это захолустье. Сначала он решил, что его вызвали в столицу с отчетом о командировке, но потом, напротив, подумал, что его отправили с ревизией в эту деревню, где все хаты можно по пальцам пересчитать, и в каждой он должен разъяснить суть двадцативосьмипроцентного акцизного налога, введенного правительством под самое Рождество. Само собой, бывший советник без особого труда запутался в объяснении своего положения – поиск причин лишь расстроил его. В конце концов, он решил, что все это происходит просто так, и попытки истолковать эту простоту, как он уже имел честь удостовериться и удостоверится еще не раз, представляются совершенно безосновательными.

Он прочитал статью о тщетности потуг господина Хонеккера выбраться из России в Южную Америку, и даже пожалел несчастного немца, однако, вся история только нагнала на него скуку и он, пожалуй бы, уснул, если бы не мешали вечно спешащие куда-то люди – одна дама по неосторожности чуть не наступила ему на ногу, а пьяный сосед по ожиданию все время норовил уткнуться господину Остерману в плечо, к тому же он безбожно икал, и так громко, что по пустому вокзальному залу раздавалось натруженное эхо. Советник очень страдал – он ничего не мог себе посоветовать, а если бы и смог, то ничего бы не совершил. Из-за того, что двери вокзала были нараспашку, по ногам гулял сквозняк – и господин Остерман трижды покаялся, что позволил себе одеть пушистые домашние тапочки, привезенные женой из Петербурга, вместо своих любимых деревянных башмаков, которые он купил по случаю на фестивале в Каннах. Немалую сумятицу в его мировоззрение внес неожиданно начавшийся дождь, и он подумал, что сандалеты с блестящими застежками, подаренные ему Александром II за преданную службу, выглядят в такой обстановке довольно абсурдно.

С трудом протолкнувшись сквозь очередь за пирожками, он вышел на улицу подышать свежим воздухом – как раз ослепительно светило солнце, и маленькие домишки, уткнувшиеся в железнодорожную насыпь, казались настолько чудесными, что у господина Остермана перехватило дух. Он укорил себя за то, что раньше не замечал этой красоты; он понял это только теперь, глядя на серые многоэтажные коробки и дико рыжий забор локомотивного депо. Выкурить спокойно сигарету ему не дали – подошедший прыщавый тип попросил «оставить на пару затяжек» – пришлось отдать ему полпапиросы. Кстати, господин Остерман никогда не различал сигареты и папиросы, потому что никогда не курил, считая подобную забаву дурным тоном.

Наконец, объявили о прибытии электрички, и толпа высыпалась на перрон, как горох на пол; при этом звякнуло стекло вокзальной двери, высаженное неким верзилой. Этого щупленького старикашку чуть было не раздавили – он случайно зацепился карманом пальто за торчавший железный прут и только чудом не поранился. Господин Остерман прошептал «О ужас!» и посетовал, что лучше было бы нанять извозчика, пусть за двойную таксу, но лишь бы без приключений добраться до места назначения. Вокзальная сумятица ввела его в полнейшую апатию – этой ночью он был совершенно одинок, и брошен всеми на произвол судьбы, среди заснеженных путей в черт знает какой стороне; огни большого города колобродили вокруг него, и, приглядевшись к ним, он вдруг испытал чистое и светлое умиление.

Господин Остерман поправил пенсне и разглядел, что электричка, простоявшая на перроне почти двое суток, заполнялась с каждой минутой пассажирами; однако двери ее были открыты с другой стороны перрона, а потому народ бесстрашно пролезал под вагонами и чин-чином заходил в салон. К удивлению бывшего царского советника, места в вагоне оказались свободными; он, протиснувшись между курящими в тамбуре мужиками, оказался в полной тишине, что его и успокоило. Он развернул «Аргументы и факты», чтобы прочесть интервью с мэром Москвы Гавриилом Поповым, но стоя читать было крайне неудобно, а уступить место пожилому человеку почему-то никто не догадывался или просто не хотел. Он долго не решался, но потом все же примастился у окна – и даже мог протянуть ноги на соседнее сиденье, но приличные манеры, которым он обучился в детстве, не позволяли ему подобного жеста.

Смотреть в окно для господина Остермана было одним из приятных занятий – он, как ребенок, радовался бегущим за окном деревьям, лугам, пристанционным домикам; в особый восторг его приводили мелкие быстрые речушки, что змейками выползали из-под высокой насыпи. Людей в оранжевых жилетах, которые ремонтировали железнодорожные пути, он не любил, а потому ему совсем не было до них никакого дела. Иногда тревожно врывался в окно звонок очередного переезда, и бывший советник вздрагивал и морщился, словно отбиваясь от назойливой мухи. Все было для него в новинку – и вагонное окно, и бегущие за окном деревья, луга, пристанционные домики, и мелкие быстрые речушки, выползавшие из-под высокой насыпи, и люди в оранжевых жилетах, ремонтировавшие пути, и звонки случайных переездов – чувство радости и безмятежности переполняло его.

Поначалу он принимался рассматривать пассажиров, и даже не столько из любопытства сколько по привычке. Например, толстую женщину в маленьких очках он часто встречал на приемах у знакомого генерал-губернатора, и она даже успела ему изрядно поднадоесть. Впрочем, видимо, он ошибался – та, которую он часто встречал на приемах у знакомого генерал-губернатора, напротив, была очень худа, и ее большие очки постоянно сползали с носа, и она то и дело их поправляла. А другого господина, что едет справа, он никогда не видел – у него была маленькая козлиная бородка, и носил он бейсболку, хотя в моде того времени был колпак, надетый на тафью, – этот господин оставил неприятное впечатление, и бывший советник перевел взгляд на молодого человека, время от времени надувающего жевательную резинку, – он, должно быть, являлся студентом, так как его одежда ограничивалась лишь галстуком и трусами. Господин Остерман даже позволил себе сентиментально улыбнуться по этому поводу, и подумал о том, что сегодняшнее путешествие будет спокойным и мирным.

Однако, как водится в таких случаях, спокойствие было нарушено на следующей станции.

С разных дверей в вагон стали заходить довольно темные личности – и не столько похожие на фото уголовников, показываемых в криминальном канале, сколько на обыкновенных сумасшедших. Господин Остерман никогда не видел сумасшедших, но тем не менее, по слухам и толкам имел о них некоторое представление – они рисовались в его воображении туго замотанными в больничные простыни, а если таковых не имелось, то они прогуливались по прекрасному саду, но за большим забором, корча всевозможные гримасы и играя от нечего делать в волейбол; причем последнее их занятие выглядело весьма забавно – они пытались ударить по мячу, но постоянно промахивались, а оттого партия кончилась, так и не успев начаться. Давным-давно господин Остерман курировал подобные заведения, а потому хорошо был знаком с царившими там порядками, – он даже чуть не женился на дочери даже главврача, которую содержали в шестой палате; она была очень даже милая и кроткая, и начинающий тогда советник пел ей под окном серенады, а она, кокетничая, лила ему на голову горячий чай. Она тоже играла в волейбол и разводящей, но так как по мячу попасть никто не мог, она стояла у сетки без дела.

Так вот, едва господин Остерман задремал и газета «Известия» нечаянно выпала из его рук, в вагон вошли вышеуказанные. Передвигались они довольно медленно, потому что неимоверно тряслись и брызгались слюной и еле-еле угадывали в проход между сиденьями. Бывший царский советник смотрел на них во все глаза и не мог понять – происходит ли это на самом деле, или его безнадежно сморил сон; однако господин Остерман успокоил себя тем, что у здоровых людей не бывает галлюцинаций – они бывают только у детей и у наркоманов, последним вообще чудится всякая всячина и от этого они весело смеются. В конце концов, он решил, что это – туристическая группа каких-нибудь туземцев, приехавших подивиться сокровищами Эрмитажа; а тряслись они от того, что замерзли – за окном кружился снег, и господин Остерман сокрушенно вздохнул по поводу своей легкой одежды, натягивая при этом посильнее свой чепчик.

Самым ловким из них оказался профессорского вида старик – он добрался до господина Остермана и стал раскланиваться; а остальные тем временем столпились у входа и стали падать друг на дружку. Взгляд у бывшего советника был несколько недоуменным и отчасти недоброжелательным, но все равно он вежливо наклонил в ответ голову. Старик не заставил себя долго ждать и назвался господином Паркинсоном, на что господин Остерман некрасиво хмыкнул, но тоже представился. Господин Паркинсон предложил ему поменять чепчик на кепку, но господин Остерман деликатно отказался, ибо терпеть не мог кепок, считая их дешевой атрибутикой столичных денди.

Потом господин Паркинсон затараторил, и из всей его тирады советник понял лишь то, что трясущиеся люди, загромоздившие весь проход, – это труппа некоего театра, который славен только тем, что делает все просто так, а господин Паркинсон, стало быть, – режиссер этого театра, самый простой режиссер на свете. У него был толстый нос и густая борода, и одет он был в спортивный пумовский костюм, отчего чувствовал себя неотразимым. В молодости он был премьер-министром Объединенного королевства Великобритании и Северной Ирландии, но потом его деликатно попросили. Говорил господин Паркинсон очень медленно, напевно растягивая слова, и бывший советник удивился, почему до сих пор его не приняли ни в одну балетную студию – трясся он очень даже правдоподобно; между прочим, господин Остерман все время норовил потрогать господина Паркинсона, чтобы убедиться в истинности его существования. Однако бывший канцлер Германии ловко изворачивался, и Остерман подумал, что он поступает не совсем корректно, влекомый своей навязчивой идеей.

Едва у господина Остермана появилось желание поговорить о политике и расспросить бывшего президента Соединенных Штатов о военном присутствии войск НАТО на Ближнем Востоке, как бывший шейх Арабских Эмиратов, а ныне почтенный режиссер театра, который делает все просто так, поднял глаза и прикрикнул на актеров. Те, в свою очередь, свалили все на необорудованность вагона под театральное действо, но все-таки стали подниматься с пола. Первой достигла успеха пожилая дама, поразительно напомнившая бывшему советнику киоскершу, которая вместо требуемого «Мегаполиса» всучила своему единственному покупателю «Рабочую газету», отличающуюся крайней невоздержанностью и фанатизмом по отношению к пролетарскому мессианству. Следом за ней поднялся мужик в костюме генерал-аншефа и выхватил из-за пояса саблю и стал махать ею, как Хачатурян дирижерской палочкой, – подобное действо, однако, совсем не нуждалось в каком-либо оборудовании и несколько покоробило господина Остермана. Третьим поднялся лысый тип, на голове которого сидел пестрый попугай и что-то выговаривал на сторону – бывший царский советник очень любил птиц, но попугаев он терпеть не мог; к тому же это оказался и не попугай, а откормленная на казенных харчах колибри; господин Остерман безнадежно запутался в пернатых, хотя для себя отметил, что нечто, сидящее у лысого на макушке, не курица.

Господин Паркинсон, улыбнувшись, сказал, что последней их пьесой были «Мертвые души», и на роль Федры он пригласил знаменитую актрису из одного провинциального театра – она славилась тем, что была эпилептиком, и на сцену ее выкатывали в большом кресле, как Офелию к ногам Гамлета, принца Датского. Меж тем, в вагоне становилось душно – жаркое летнее солнце палило нещадно, не помогали даже открытые окна; у господина Остермана выступили на лбу капельки пота, и он стал тяжело дышать, на что господин Паркинсон решил его развеселить – он подозвал того, что с попугаем, ласково потрепал его по шевелюре и предложил что-либо спеть – тот долго отнекивался, но потом затянул песню про «душистый хмель и мохнатый шмель». Все остальные бросились ему подпевать, отчего в вагоне возник невообразимый шум. Пассажиры зашикали на бродячих артистов, стали грозить им милицией и пятнадцатью сутками – на затевающийся скандал прибыл подрыгивающий полисмен с большой пластиковой, заметив при этом, что у него в Австралии нет ровным счетом никаких родственников и что любимые его писатели – Братья Вайнеры… Впрочем, до этого никому не было дела – и появление представителя власти в пустом вагоне казалось господину Остерману беспардонным излишеством.

За окном было темно, и ночь покрыла холмы и ложбины – бывшему советнику пригрезилась широкая узорная кровать и любящая жена под одеялом; хотя, брак был неудачным – они жили как кошка с собакой: он постоянно на нее гавкал, а она в ответ шипела. Из всех ее подарков, что сейчас были при нем, – мягкие пушистые тапочки, которые он потерял на следующий же день. Меж тем, рассеянным господина Остермана все же не назовешь – и он всегда с умопомрачительной детской грустью вспоминал о своих пропажах.

Зато господин Паркинсон не унывал – его вообще невозможно было чем-нибудь напугать, а тем более такой прозаической штукой, как тюрьма – он бы и там приспособился: ведь живет-то он просто так и никак иначе.

Режиссер стал набивать табаком трубку – и господин Остерман удивился такой беспардонности – ведь курить-то в вагоне не разрешалось. Однако, это ничуть не заботило господина Паркинсона, потому что от рассказанного им неприличного анекдота все засмеялись, а бывший советник обронил что-то насчет пошлости. Тогда господин Паркинсон забрался на сиденье и с торжественным видом спустил штаны – ему долго аплодировали и улюлюкали; лицо же господина Остермана залилось густой краской, и он даже сделал замечание, что, мол, непорядочно так себя вести в общественных местах – господин Паркинсон лишь хихикнул в ответ. Тут к режиссеру подошел студент, чья одежда ограничивалась трусами и галстуком, и они стали смачно целоваться и водить друг дружке по ягодицам потными руками.

Рассерженный царский советник попытался вскочить, но неудачно зацепившись за торчащий из окна гвоздь, поранил руку и разорвал пиджак – он опустился на место и чуть было не заплакал. Тотчас к нему подпрыгнула молодая девица с бинтом в руках и стала его успокаивать – она безостановочно мотала головой, а потому ее слова рассыпались направо и налево, и господин Остерман ничего не мог разобрать, хотя говорила она очень четко, и советнику даже показалось, что раньше она работала диктором центрального телевидения и всесоюзного радио. Она покатилась со смеху, глядя, как господин Остерман изображает тяжелобольного, – советник заулыбался в ответ и даже посадил ее к себе на колени, чтобы она и в самом деле не упала, ибо ноги ее тряслись не меньше рук и вся она была крайне неустойчивой. Они стали смотреть в окно – был вечер, и поезд ехал по мосту через большую реку: казалось, что он, подобно птице, перелетает с одного берега на другой.

Вид реки поверг всех в неописуемое восторженное буйство – зазвенели стекла, затрещала обивка вагона; веселая компания принялась отколупывать отвертками деревяшки от сидений, а потом сражалась на рейках. Особенно буйствовал тот, что с саблей: он грозно передвигался по вагону, что-то кричал и матерился как сапожник, и, подпрыгивая, бил саблей плафоны и лампочки. У господина Остермана стала раскалываться голова, а прилипшая к нему девушка щипалась и царапалась, и просила показать, где здесь туалет, и даже требовала отвести ее туда. Господин Остерман ничего не знал о наличии или отсутствии в электричке туалета – и девица бессовестно помочилась прямо на брюки бывшего царского советника.

Господин Остерман возопил.

Однако все пассажиры сидели с каменными лицами и, казалось, вообще не обращали внимания на все происходящее – господин Остерман столкнул господина Паркинсона с сиденья, и тот разбил нос об соседнее, сам же забрался на режиссерское место и зычно призвал всех к порядку. Ему тут же в плечо угодила тяжелая дверная ручка, которой запустил в него неприятный тип в бейсболке и с козлиной бородкой – господину Остерману не оставалось ничего иного, как утихомириться и забиться в угол; он подумал о том, что по приезду в столицу обязательно сдаст этого наглеца в руки тайной полиции, потому что вид у того и вправду был довольно шпионский. Меж тем компания господина Паркинсона продолжала куражиться. Сам господин Паркинсон, очухавшись и придерживая у носа платок, призвал всех играть последний акт, но с первой цифры. Актеры дружно раскрыли рты и завыли.

200 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
27 мая 2020
Объем:
420 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449872265
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Эксклюзив
Черновик
4,7
198
Хит продаж
Черновик
4,9
511