Читать книгу: «Молвинец», страница 3

Шрифт:

На моей площади, которая вросла мне в грудь,

во все её плачи, смыслы, во все её стоны

так, что не вдохнуть!

С моей площади провожают солдат,

с моей площади, как с Ромодановского вокзала:

все его помнят. Но его нет. Адресат

вынут из списков, реестров, овалов.

На моей площади иконы кровоточат.

Лупит солнце. Цветут магнолии и абрикосы.

На твоей площади тоже цветочный чад.

Хочешь, в ноги паду? Хочешь, оземь?

Хочешь, про бусы поговорим, хочешь про платьишко изо льна?

На моей площади, на твоей площади не вырваться из круга.

Но один у нас город и площадь у нас одна:

мы стоим в полшага друг от друга!

***

Корневище русское проходит сквозь меня,

сквозь мою землю, её белокрылые оси!

Сквозь сердце, сквозь волосы изо льна,

прорастает в мой позвоночник, в мои крепкие кости!

Прорастает, пропитывается, мою влагу пьёт.

Пробивает пространство. Прорезает высь и выше!

Я в его тени. Мы все, мой народ,

сквозь нас растёт русское корневище.

И когда мы все выходим на Соборную площадь,

заслышав музыкальный его, высокий звон,

русское корневище прорастает сквозь толщи

всех прошедших и будущих всех времён.

И какими бы ядами не поливали нас,

дождями кислотными, фосфорными, губительно атмосферными,

но несбитый ритм корневища – наш запас,

не простреленный пакостью, гнусностью, сквернами!

Спросите, каково оно на вкус, каково оно на цвет, спросите?

И, если не секрет, каково оно на запах?

О, как сердце щемит мне космической россыпью,

я в его утопаю масштабах!

Им наполненная до краёв.

Это то, что спасает. Это то, что пронзительно губит!

Со времён мирозданья, из плача всех вдов,

из купелей сыновних сугубо.

Из материй берёзовых, шёлка дубов.

Это кров. И библейский Иов. И покров.

Это дедов сундук. Это рёв у гробов.

В каждом грамме его сто пудов, сто трудов.

Люди!

Корневище русское – это Авель, не убитый Каином!

Корневище русское целует каждое утро Бог.

Трогает. Обволакивает. Громит идолище татарино.

Впивается в гортань. Просачивается в слог.

Я не могу отступить, ибо сколько наших сгибло в концлагерях.

Сколько наших сгибло в армянских сёлах от ятаганов.

Сколько наших – однокоренных погибает сейчас на полях,

сколько сожжено в Одессе кучкой купленных хулиганов.

Повторяю: однокоренных, однокорневищевых!

Вставших гуртом, что небесным щитом,

кричащих, шепчущих, вопящих русскими ртищами

о будущем. О вечном. О золотом.

***

А у этого ножика сталь остра,

раскромсает бока самого осетра.

О, осётр ты мой, князь мой, владыка, мой царь!

Плавником поведи ли, хвостом махом вдарь!

Вот кузнечиков в травах стрекочет хорал,

на стекляшку простую ты, царь мой, попал!

На червя, на опарыша, синюю сельдь,

неужели твой голод сильнее, чем смерть?

Но не помнить я вечность теперь не могу:

твою будущность вижу на красном лугу!

Ты – с распоротым брюхом,

ты – в горле с ножом,

извиваешься глухо на суше ужом.

Этот нож, что из Павлова – нож острорез,

в осетровую шкуру клинком больно влез!

Раскрошил он чешуйки и выдрал кишки:

плавники заостряли свои кулачки,

хвост пытался ногами немедленно стать.

Убежать бы! Укрыться бы в синюю гладь!

Нож из Павлова, города, что на Оке,

этот город в моей распластался строке!

Он – лимонный, коврижный, в гусиных боях,

в декабрях, январях, февралях. Янтарях!

Он в своих перочинных взвивает ладьях,

во друзьях он моих. И он в Божьих гвоздях

каплей крови моей, осетровой, людской.

Ну, а мне-то на кой? Ну, а мне-то по кой?

Если морем, своею одною шестой

я – царь-рыбе, как будто являюсь сестрой!

Заглотнула стекляшку-наживку, лечу!

И клинком солнце мне бороздит по плечу!

Стихотворцев непризнанных клятвы кричу.

Меня город врачует – не надо к врачу.

К палачу мне не надо. Не надо к рвачу.

Мне к тому осетру. Мне ко князю, царю,

его белое тело сродни янтарю.

Золотая дерюга, свинцовая мша,

не левша – я отнюдь, а извечно – правша!

Но нечаянно, если авто колесом

я заеду на клумбу, то пусть невесом

этот сказ будет в рыбьем пространстве святом.

…Лучше благословите, хотя б шепотком!

***

С чем я, глупышка, сражаюсь? И с кем?

Коль вокруг меня ветряные мельницы.

Сами подобрались, кто скафандр, а кто шлем,

а кто лопасти тянет, кто просто так вертится.

Одной мельнице шестьдесят два. Другой семьдесят один.

Одна неуклюжая, толстая без гроша в кармане.

А друг её богат. Голос скрипучий, как после ангин.

Простирают они свои гибкие грани.

Я пыталась сначала с ними дружить.

Выходила в поле. Целовала колосья.

Седые – пшеницы, колючие – ржи,

ходила на праздники и на покосы.

Просто. О, как всё просто!

Крутились колёсики, перетирались зёрна.

Ветряные крылья заходились в неврозе.

Их дело – мука, ястребиные оси!

Их раскосые тени доставали до дёрна!

И пытались сомкнуть все мои корневища,

что врастали не в землю, а радужно в космос!

Ну, а мне-то чего? Это небо прогрызшей

до седьмого пласта, до тугого тороса!

Моё дело иное – идти и сражаться!

Ветряки обступали меня. Слали фотки

в фээсбуке! А друг мой, который Гораций,

был – робкий!

Наплевать! Начихать! Напишу на металле

то, что пёрышки крыльев в пуху на асфальте…

А у Пушкина нет орденов и медалей.

Вот и мне не давайте!

***

Кто-то должен! Глядите: мой город проснулся.

Я люблю это время тугое, что масло,

я люблю его цвет нежный, пламенный, русый,

я люблю его музыку, танго и вальсы.

Вот поэтому я и решилась на схватку

с этим временем, в небо вгрызаясь до дрожи!

И, конечно, к барьеру. Конечно, перчатку.

О, мне, право, не просто, мне, право, не сладко.

Я себя отдаю до нутра, без остатка.

Кто-то должен быть всё-таки Данко! Жить смело!

Кто-то должен быть всё-таки вечно в опале!

Не согретых дождей быть в ожогах, во шквале.

Заступиться за слабого. Быть твёрже стали.

Певчей птицей застыть в золотом минерале.

Мне за всех на распятье.

В костёр! Во скрижали!

Пусть поэты возжаждут новейших трагедий

Еврипида. Возжаждут пусть пыль Карфагена,

пламень гибнущих в жгучих пожарах наследий,

и безумную скрипку Нерона по венам!

Плач непризнанных, волей судьбы, стихотворцев,

возжигающихся, как раскольники в небо.

Кто-то всё-таки должен быть и духоборцем,

и светящимся телом, и этим озёрцем,

и дрожащим в ладони листом курослепа!

И стяжателем! И просветителем! Песней

той, которую петь будут сорок столетий!

Становлюсь всё небесней, воскресней, словесней,

я, как тот, всем ненужный

предчувственник, вестник,

начитавшийся Горького. Пьес. И трагедий…

***

Пересотвори, Господи, этот мир снова!

В жарких пальцах белую глину сжимая, катая.

И опять воскричи, что вначале всего было Слово!

О, какая в нём мощь – золотая она, вековая.

Я живая лишь ей. Я одною лишь ей умираю.

Воскресаю. Болею. И вновь оживаю я ей.

В ней кометы.

В ней звёзды.

В ней крики над бездною, гравий.

И грохочут в ней камни для сбора отчизны моей.

Для создания нового неба, созвездия, века

разминай эту глину, все комья в песок разотри!

Для создания нового первого вновь человека –

совершенного!

Чистого! Светлого!

Сердце – внутри!

Он твой будет гран-при! И твои январи. Лёд и пламя!

Ничего, что на пальцах уже волдыри, синяки.

Но он в небо взметнёт алый парус. И лик Твой! И знамя!

И все раны залечит. И язвы, где шрамы на шраме.

В букваре он напишет про маму! Про блики на раме.

И не будет бедлама. Рекламы. И срама на сраме.

И не надо к добру пришивать никогда кулаки.

Заживём по-людски!

Моряки, рыбаки, что на Волге.

И пусть – Горький Максим. И пусть будет Прилепин Захар!

И пускай человек – это мудро! Вселенски! И гордо!

И на Данко пусть мода. И на Карамазова мода

на того, кто Алёша, ему-то, действительно, орден.

Или всё же я брежу?

Горячка? Ангина ли? Жар?

В «Зимней вишне» пожар. Убивают. И гибнут. И чахнут.

Всюду взятки берут. Любодействуют. Грабят народ.

Замурованный вопль мой – в пласты, в поднебесье и в шахту.

И никто не услышит. Никто не поймёт. Даже тот,

Кто понять меня должен? А кости мои – тоже глина,

даже мускулы – глина. Хребет мой. И мой Прометей.

Если сверху смотреть:

что травинка, что я, что рябина.

Я хотела кричать. Но – горячка. И, всё же, ангина.

Пульс – за сто.

Крик – за двести.

А стих – моя мина.

Подорвусь.

Разметаюсь.

На личной я мине своей…

***

Мир на плечах атлантов, Шекспира и Данте.

Мир на плечах – «Серебряного века».

Мускулистого, крепкого, он так громаден,

мы, поэты, опёрлись на крепь перекладин,

на дощатые высверки рваного снега!

И подумали: «Вот оно, наше! Хватайте!

Поглощайте их книжек топлёное масло,

режьте вены о «Краткие тезисы» Канта,

умирайте в их музыку, пение, краски…»

Эти крепкие плечи – метафоры печи.

В них сгорим, в них мы пеплами станем отныне,

опираясь на вечность, на звёздность, на млечность,

на Цветаевой сладко-лимонные речи,

она сердце твоё, не спросив тебя, вынет!

И отречься нельзя, ибо камены плечи.

И от Бродского не откреститься. Врастаем

мы в Васильевский остров во штормы, во шрамы,

и куда б ни стремились – там крылья, там стаи,

мы увитые ими тугими мирами

и космической россыпью, дыма клубами,

их грехами, ошибками, небом. Цунами!

Выторнаженны. Взвихренны. Господи, дай мне

не сплетаться с чужими благими глотками,

припадая к источнику!

К песням кровавым –

сердца сгусткам. И к плачам, и к стонам, и воплям.

Не нужны мне чужие касания, локти,

даже Божии гвозди ни слева, ни справа.

Мне достаточно игл, и шипов, и булавок

тех, что в спину мои современники ввинтят.

По-совиному глухо,

орлиному остро,

по-акульи – что клинья!

Всё равно я пребуду теплом в чистых правдах,

все равно я восстану и светом, и солнцем,

даже если я выгрызу в ваших ландшафтах

инфракрасный распад –

этот каверзный стронций.

Но я рада, что не продалась за червонцы!

Не уехала жить ни в Чикаго, ни в Осло

не оставила русские прялки и кросна,

чтоб на этих плечах быть атлантов, бореев,

чтоб на этих прясть мускулах русских Гераклов!

Ваши пули пускай в моё сердце дозреют

полем маков!

Дослагать «Жития» и мне Плачи доплакать.

И ещё мне вывешивать русские флаги!

И ещё дорифмовывать русские саги!

И ещё верной быть, в школе данной, в отваге

моей детской      присяге.

***

Никогда не случится такого, чтобы в мою честь играли скрипки,

чтобы рыдали, заливались от радости слезами, растекались в улыбки.

Воскресали звуками, восходили нотами, особенно это тягучее, дзинькающее «ля».

Можно петь для бабочки с тонкими крыльями.

Можно для неба.

Можно для моря.

Для тебя, земля!

И ещё я хочу, чтобы были люди рядом. Друзья.

Бывшие, нынешние, настоящие. Где-то рядом, порхающая, я.

И чтобы в крылышках ни одного пореза, надрыва,

ни одного пораненного пятнышка, ни одной сбитой пылинки,

вывихнутого кружавчика, выломанного ребра. В архивы,

в реестры, чтобы было внесено одно:

в её честь звенели скрипки! Переливались, целовали дождями её окно.

И чтобы пальцы девичьи смычок держали. И чтобы в лаке – ноготки.

И звуки тонкие, прозрачнее вуали.

И звезды погасшей, умершей в реке родниковые огоньки!

И ты – уста, касанья руки.

Бег строки.

Не убивай эту бабочку.

Побереги!

***

О, вы, рождённые в шестидесятых,

нам с вами основа одна и эпоха!

Давали вы все октябрятские клятвы,

обещали «служить идеалам до вздоха»!

Обещали. Неужто, все клятвы невечны?

На школьной линейке, где солнышко в окна.

О, наши худые пернатые плечи

и детские тонкие шеи! И речи

волокна

вожатых, директора школы уральской.

А вы, что родились в тех шестидесятых,

неужто забыли, чему каждый клялся?

Чему присягал честно, звёздно, крылато?

Неужто забыли свои вы отряды,

и память в осколки разбили, в распады,

под слоем иного, простого, земного,

рубаха, мол, ближе своя, мол, мещанство,

и власть золотого тельца, что кондова.

Неужто мы станем тем самым уловом

для долларов, чуждого мира, для глянца?

О, как мы клялись! Дорастали до ликов.

Тянулись к вершинам. Мы – Богоязыки,

мы – Богоподобны. Мы – Божии дети!

Мы были тогда, мы росли сквозь столетья,

корнями тянулись сквозь землю, сквозь солнце,

корнями мы космос тогда пробивали

до самого Марса, до самого донца

в его изначалье!

О, наши Атлантовые разговоры!

О, рёбрышки под куполами одежды!

А нынче, где сердце, весь мир мой распорот,

а нынче, где правды, сквозят только бреши…

Как будто подпилены оси и стержни.

О, где же вы, где же

мои сопричастники, клятвоучастники?

Мои соплеменники и современники?

Мои соэпохники, шестидесятники,

мои виноградины вы и Царь-градники,

шабры, шукшинята, друзья и ботаники?

Я правду свою – эту первую правду

вовек не забуду. Предать не сумею.

За други свои! За отца и за брата!

И чем старше я, тем сплошнее, стальнее

на уровне песни, на боли набата

звучит моя клятва!

***

Моё мировоззрение. Я не могу от него отречься.

Могу лишь растечься рекою в него.

Моё мировоззрение, как дом без крылечка,

скала отвесная, моё естество.

Как вена рваная в него плещет память.

Вспоминать больно. Не вспоминать больнее стократ.

Если бы живою была, что сказала я маме

про то, что случилось, и кто виноват?

Что продан завод. Разорён комбинат.

Я слова свои беру – выкорчёвываю.

Но остаётся основа, позвоночная кость,

из которого весь образ, как белым по-чёрному,

словно в ладошку гвоздь.

Так в меня моё мировоззрение вточено!

Ввинчено, вбито, вколочено. Я и сама уже – в клочья.

И сердце – в ошмётки, в куски.

Но слышится дальнее: «Доченька,

не предай! Сохрани! Не разбей от тоски!»

Божьих заповедей – десять.

Материнских – вся жизнь.

Моё мировоззрение – мой панцирь.

Я его отрастила, как песню.

Я его обточила до призм,

до космических, звёздных субстанций!

Мамочка, мамулечка. Я за него держусь.

Я – над бездной. (О, не сорваться б!)

А руки соскальзывают. Ветер пронизывает. Хруст

слышится пальцев. Захожусь, словно в бешенном танце.

Не отрекусь! Всё равно не прогнусь! И не сдамся!

Ни власти. Ни горю. Ни бедам. Ни улице!

«Глагол с глаголом – кричу – не рифмуется!

Участие в конкурсах – преступление!

Не надо медалей. Ни грантов. Ни премии!»

Моё убеждение. Мировоззрение

превыше всего. Не уйти. Не укрыться.

Не выскрести мне из себя, словно принцип.

Оно приросло, словно к коже рубаха.

Я слышу, хотя я оглохла до Баха.

Я вижу, ослепнув почти до Бочелли.

И не отрекусь на кострах. На расстреле.

Родная моя! Моя лучшая в мире,

не бойся, о, мама, мне ноша – не гири!

Не тяжесть земная! Не камень. Не плаха.

Воззренье, как миросозренье. Паренье.

Как миродарьенье, как миротеченье.

И денно, и нощно моё продолженье.

Свеченье. Сраженье. И смерть и рожденье!

Спасенье!

***

Воительница хороша перед битвой.

Выходит в поле. Всё тело пылает.

Молочная кожа дождями полита.

Всё тело, как рана одна ножевая.

А жизнь, что мгновение.

Если цепляться,

как мы за удобства, зарплату, уюты,

тогда нам не слиться в безумнейшем танце,

вот в этом багрянце. В нас цепи. В нас путы.

Воительница лишь одна. А нас – груды.

Мы – руды. Мы – воды. Мы – эти вот камни.

Мы – эти пески у неё под ногами.

Хотя б не мешайте закончить ей танец.

И дотанцевать перед битвою смертной.

Она не из этих салонных жеманниц.

Она – для победы!

О, женские руки, о, грубые пальцы,

о, длинные косы, что по ветру вьются!

И знаю, что ей, как и мне не остаться.

Я знаю, разбиться, как будто бы блюдце.

И ноги истёрты. И сломаны «руцы».

И выбито сердце.

Но, нет, мне не страшно!

Я длюсь, продолжаюсь.

Ни взгляда! Ни блажи!

Мой выход искрит взмахом электростанций.

И я захожусь, как в экстазе, от крика.

И я восхожу Ярославной до Плача.

Всю вечность я перелила в память мига

и хлещет она, словно кровь всех палачеств!

Мой выход проплачен. Озлачен. Закачен.

Я танцем своим обещала всем людям

себя переплавить, как воду в сосуде.

И мне ничего не осталось иначе…

***

Как хлеб из печи, по кускам её рвали.

Она – караваем огромным на блюде,

на белом льняном полотенце, в крахмале

тугих облаков, золотых изумрудин –

моя Атлантида! В пятнадцать республик.

Моя кумачовая – цвет земляники!

И каждый из нас нынче клятвоотступник.

И в каждом из нас, словно Каина блики!

И каждый из нас молвит: «Разве я сторож?»

как будто в иступе!

Сначала Прибалтика шпротой копчёной

да в масле, да в пряностях, жёлтая, в жире

отъята была. Помню день этот чёрный,

осталось двенадцать. И их растранжирим!

От щедрости нашей больнее всех бедным.

Расклёвано тело моей Атлантиды,

растащено в чьи-то карманы, в монеты

пушнина и золото, лес заповедный

в спирали, в безвременье и в пирамиды.

Как вспомню, кричать мне от горя охота,

да что проку горло срывать мне до хрипа?

Моя Атлантида раскрыла ворота,

до сердца раскрыла, до пения скрипок.

До содранной кожи. До выдранных рёбер.

До рваных подкладок. Младенческих цыпок.

И кто же осмелился, кто же сподобил

такой быть распахнутой, выпитой, битой?

Теперь помыкают моей Атлантидой.

И гвозди ей – в пальцы.

И в ноги ей – биты.

И в сердце ей пули из меди отлиты.

И ей арестантские робы.

Кредиты.

А детям, что мы нарожали, сыночкам –

война в Карабахе.

Афгане. Донбассе.

Ещё наркотрафики и наркоточки.

А нам, матерям, смертный саван, сорочки.

И в снег оседать, пыль российскую красить

своей атлатнидовой кровью. И точка!

Моя ты родная! Остался лишь мякиш.

Остался последний космический сгусток.

Каким ты куском, расскажи мне, заплатишь:

неужто вон тем, что зовётся искусством!

Ужели его на съедение волку?

Ужели его в прах и грязь гвоздяную?

И камень на шею. И в матушку-Волгу,

как деву живую?

АТЛАНТИДОВЫЙ ЖАР

1.

О, красная-красная кровь Атлантиды

по венам моим – и судьба, и причастность.

И, связанной мне, не исчезнуть из вида,

и, сцепленной мне, не уйти, не погаснуть.

Ужель из себя, из своей оболочки,

из этого тела, из белых поджилок,

лучей инфракрасных, времён тех, что в клочья

во мне растекались так яростно-прочно,

как будто от центростремительной силы;

о, красная-красная кровь Атлантиды.

тебя не покинуть – себя не покинуть!

О, как за предательство больно и стыдно,

о, за отречение как мне обидно…

Зачем не прогрызла я чуждое небо

до правды, до истины я, до победы?

Зачем из груди, из тугого корсета

её, полумёртвую, выдрала в Лету,

мою Атлантиду? А в венах, а в генах,

в моём полушарии женского мозга

и в пазухах, сгибах моих сокровенных,

и даже в сомненьях, отгадках блаженных,

и даже у горла, где вспухла жёлёзка,

во всём и повсюду в меня хлещет память!

О, жгучая память моей Атлантиды!

Не вынутся, не истребятся, не канут

родные планиды!

На грани, за гранью хоть будь суицида.

Но есть нечто большее, чем не убита.

Ни хлебом, ни зрелищем,

что внутри вжато

в бессмертья мои. За бессмертья расплаты.

Вот в эти объёмы, что сердце по венам

качает по малому кругу, большому.

Моей Атлантиде не быть убиенной,

коль кровь её в жилах течёт незабвенно

не только в моих, но и в ваших: ведома

к той самой одной шестой часточки суши

по нитям её по кольцу золотому

к истокам, началам её затонувшим!

2.

Я в тебя впивалась глазами,

словно хотела втянуть тебя вглубь себя через зрачки.

Я для тебя омывала слезами

этот отрезок строки.

Я для тебя, в кровь сбивая ладони,

глину долбила, сметала пески.

Ибо вон там, под землёй плачет, стонет

слой Атлантидовый смятый в куски,

весь – в черепки.

А в нём кирпич битый, стёкла, горшки.

Я для тебя…для кого же ещё мне

в поисках биться? Вмурованный плач

мне атлантидовый, словно в оффшоры

перевозить, как реликвию,

чтобы

светом мне в сердце вонзался скрипач!

О, эти тонкие ниточки песни,

о, изначалье, утопия, нерв,

горло пробивший. Ах, милый, воскресни!

Милый, воздайся! Из порванных неб,

из-под завалов земных, марианских

впадин, из зарева мёртвых людей,

птиц и зверей да из углищ славянских,

видишь: я в платье, облитом шампанским,

милый, владей!

Нынче не счесть мне вокзалов и рынков.

Камни священные в днищах ищу,

пеплы святые. Дожди и снежинки

те, что растаяв, стекут по плащу.

И отголоски моей, непогасшей,

всклень перебитой утопшей страны.

И это было когда-то всё наше.

Наше! Так наше! Исконно! Что сны.

Были вольны мы, безудержны, плотны

в космосе и в атмосферах земных,

токопроводны и чистопородны,

были крылаты, икарово-взлётны,

нет нас! Псковских, скоростных. Никаких!

Наши сердца все в раненьях сквозных.

Мы в замурованных плачах над бездной.

Не в холостых, не в женатых, не в местных

мы не в одетых, обутых, в нагих.

Мы – в никаких!

А у нас под ногами

вечно искрит прометеево пламя.

Я вся в ожогах его невозможных.

Хор Валаамский и батюшка Юлий:

«Свято и присно, безумно, подкожно

кровь атлантидову разве что пулей

выцедить можно!»

Не приходи. Отступись, мой любимый,

если в меня ты войдёшь – обожжёшься!

Насмерть в утробе моей испечёшься.

Мимо иди! Мимо плачей голимых

тех, что в скале, ибо в месиво – солнце!

В месиво – сердце. Уж лучше повесься!

Ибо во мне не слова, не обиды,

а нынче кровь хлещет всей Атлантиды!

Я из её состою плазмоциды

да из разрядов я высоковольтных.

Даже, где мягко, там всё-таки колко,

даже, где слышно, там вовсе нет слуха,

Я – не спасение. Я – крепость духа.

О, ты бы мог придти. Но все дороги

под воду, по меду, в полымь и в прогиб!

Мог бы придти. Не придёшь, ибо – море

горлом во мне и во всём братском хоре,

море и в сердце моём, как в моторе,

море – в опоре.

А под его волновой синей складкой

боль Атлантиды под детской подкладкой.

Ты бы хотел, но пути нет, нет следа,

красной петлёй – атлантидово небо!

3.

Хуже пытки! В солдатика – я оловянного,

в – Ванька-встаньку, в матрёшек ли я – хохломских,

не надеюсь на сладкую Божию манну я,

позавидуйте плачущей строчкою рваною

на ветрах, во дворах, площадях ледяных!

Позавидуйте мне! Целый год на Покровке я

продавала, ходила стихи за пятак.

Как мы жили с семьёй в коммуналочке крохотной

в тех лихих девяностых. У вас было так?

Что же мне не завидовать, правду ли, ври ли я

хоть с три короба. Возраст себе убавляй.

Позавидуйте так, как казнённой Марии, мне,

что царь Пётр целовал. И как пахла земля

Атлантидовой кровью. Пьянею от запаха.

И как небо до звёзд моё было распахано,

так я тысячу раз начинала с нуля!

Как три года была я гонима подругою,

как я предана в тридцать иудиных драхм

да по курсу с обманом, коварством и руганью

в социальных сетях.

Белой завистью, словно бы крылья стрекозьи,

чёрной завистью, словно бы выкрик кликуш,

выдираю из сердца, как будто в наркозе

все терзанья, шипы, все упрёки занозьи.

Но люблю всех предавших! Убивших! Всех вруш!

Я себе позавидовала б! Но не стану!

Я себе бы ответила – другу-врагу

на Оке ли, на Волге л моей разливанной

да на пряном лугу:

я всё также (завидуйте!) в сонме событий

не за грешную душу взываю, пою

лишь одно: «Да снимите, молю я, снимите

со креста вы Россию мою!»

***

…всем хлебА – нам хлебА,

всем пальба – нам пальба,

всем мольба – нам мольба,

всем гроба – и нам так!

Ибо русскость, что крест. Что затерянный знак

в пряном сердце, в глубоком, палящем живом!

Не закрытым дубовым (хоть надо!) щитом!

Из кленового воду мне пить из ковша,

снег метельный колюч, ветер знойный шершав,

на лугах васильки, гори-цвет, черемша,

русский говор на «о»,

русский говор на «а»,

русский корень запрятан в тугие слова.

Он в тебе и во мне, он сквозь нас и сквозь всех,

космос жаркий пробил, Богу в сердце проник,

это мой русский люд в жерновах русских вех,

это млечная вечность – мой русский язык!

Я в потоке одном и к плечу я плечом,

тот, кто к нам с пулемётом, огнивом, мечом,

тот, кто с пулей, стрелой, камнем и кирпичом,

тот напрасно, зазря. Тот совсем – дурачьё.

О, не надо к добру кулаки пришивать,

о, не надо к хорошему, светлому – нож

заострять, наточив. В нас издревле жива

память хлещущая из артерий, что дождь!

Хоть совсем искорёжь, всё равно не возьмёшь!

Русский люд, я с тобой, я в тебе, за тебя.

русский люд – это выше и дальше, он – путь.

И на плахе я буду вопить: «Ты судьба!»,

и на казни я буду молить: «Рядом будь!»,

нынче я у высокой, кремневой стены,

мы – наследники красных титанов – вольны.

О, спасибо тебе, Богородица, я

в тех была временах. И вся наша семья,

все едины! Как сталь, вещий мы монолит,

а сейчас всё кровит, все безмерно болит.

А сейчас то разор, то резня, то дефолт,

словно льдину ломают.

Под воду ушёл

самый лучший, бездонный, любимый кусок,

неужели, Украйна? Где взять мне платок,

чтобы слёз утереть, русских, вещих поток?

Атлантидовый край мой! Как ты одинок,

исчезаешь из виду. Хрустальная Русь,

о, обнять бы тебя!

Оглянуться боюсь…

***

Пусть будет из моих тягучих псалмов и молитв,

пусть будет кому-то Царь-градовский щит,

тонкий лёд Атлантид!

Всем, в ком я умираю пофразно, построчно, последно

или совсем без следов.

Любимому моему! (О, поцеловать бы его подмышки, особенно родинку слева,

которая снится,

от нежности тая, от слов,

от всех айсбергов и всех «Титаников» помнить частицы…)

Всем, в ком я ещё теплюсь, всем, в ком я ещё жива,

всем, в ком я ещё дышу, ещё говорю, пишу, надеюсь.

Им не обязательно помнить, им проще, чтоб трын-трава,

сходная с землятресениям в аверс его и реверс.

Им всё равно не продолжить дело моё. Они

слишком тепличны, когда помнить меня обещали.

Я обращаюсь к тем, в коих мои огни,

махонькие, горят между иными вещами.

Между «прости и прощай». Между, где рвётся мной нить.

Между борьбой и уютом, выгодой и ленцою.

Не приносите букетов. В вас я не сбудусь. Не быть.

Не восходить. Не кружить. Не говорить в лицо мне!

Просто пищу я письмо вам. Рву. И опять пишу.

Я умираю в глагольных рифмах и недоподругах!

В чьих-то обидах не равных ломаному грошу,

в сплетнях, в закрытых дверях, в чьих-то свинцовых кольчугах!

Но вот такая – больная – видно, поэта судьба!

Но вот такая – большая – видно, в груди плещет рана!

Вечно себя отпеваю в чьих-то чужих я гробах,

в чьих-то чужих языках, на остриях, нирванах.

Видно, сама себе я – цель и сама – урок!

Вот я возьму и воскресну! В вас! И не в вас! И в похожих,

ибо я – не итог. И не ложусь под каток

этих чужих дорог, этих земель придорожных!

В сон свой любимый и в сок этих берёзок в лесу.

Пей, вспоминая меня, вдоволь, в исток напейся!

Письма мои, как глоток, словно у провода ток,

лейся в меня – спасу! Право же мир, не тесен!

Поутру в серебре пальцы от этих строк.

Как в серебре мой крестик.

***

Я не размениваюсь на обиды.

Я не растрачиваюсь на них.

Хочу, как солнце кричать: «Гори ты!»,

хочу Дантесом я быть убитой

в российских рваных снегах живых!

Хочу, как травы.

Хочу, как рыбы.

Хочу молчать. И не помнить бед.

Пусть камни вслед – но какие обиды?

Пусть раны в сердце – но в ранах свет!

Опять же солнце. Опять же люди.

Обиды – слабым, пустым, что дым,

а мне прощение, как орудье,

а мне любовь к непрощавшим, им

мужчинам, женщинам. Мерить ссорами

ужель возможно короткий век?

Раздраем, сварами и раздорами,

затменьем, мщением и укорами.

Уймись, бессолнечный человек!

Уймись, обиженный и нанизанный

на острый сабельный штык обид!

Ты мной ушибленный укоризною,

в тебе мой весь Арарат болит.

В тебе все нити мои Ариадновы,

в тебе, о, мстительный, зуб за зуб,

своей обидой навек обкраденный

иль на два века – в соцсеть, в ютьюб!

А ты мне дорог. А ты мне люб.

Пусть буду я эпицентром Дантовым,

пусть все круги – я, как есть, вокруг.

А китежградским – тире атлантовым,

нет, не присущ мне обид недуг!

Вот сердце, сердце да в рёбра – вожжами,

вот мысли, думы – в разрыв, клубя.

…А я готова рубаху с кожей хоть

отдать последнюю за тебя!

И жизнь готова – бери всю, властвуя,

себя готова – в горнило дня.

Глоток последний воды ли. Яства ли.

Прости меня!

***

Хотя бы издалека, через фейсбук, через строчки прореженные

просто не могу налюбоваться,

через эти туманы, дымы бежевые

через вк, стихиру, как песок сквозь пальцы.

Через портал Светланы Скорик,

через друзей узнавая новости,

нанизываю их на сердце, штормящее, как море.

Если бы могла, то проникла сквозь лопасти, полости

твоих библиотек, как Татьяна Ларина, выискивая

«черты его карандаша». Твои – в смысле Евгения Онегина,

страницы перелистывая, твои зоны, твои списки, риски и

рифмы, публикации, теги.

Прислонясь к твоей Альфе, Омеге,

выполаскивая твой мерцающий контур в небе,

думая, вдруг пригодится тебе моё знание, понимание, сосредоточенность, подписки

на лейблы,

разглядывание твоих медалей и значков.

Если некому, то я могу тобой восхищаться,

быть поддержкой, опорой, жилеткой, сверяльщицей часовых поясов,

выясняльщицей причин. Могу быть твоей папарацци.

Могу находиться поодаль. Вблизи. Под рукой.

Когда ты слишком пьян, могу подвозить тебя к дому.

Если мне бывает трудно справляться с тоской

по тебе без тебя, по тебе и с тобой.

всё равно я кричу тебе: «Слушай, не вой,

сама виновата, что с головой

в омут!

Ещё шесть лет тому назад, бросив мужа,

который бы тебя никогда не бросил,

который тебе вечно прощал столько измен – в солнце, ветер и стужу,

в суровую осень…»

А затем, когда с любовником ссорились, обижались, расставались

до криков, кровоточащих дёсен,

то я слышала, как рвались-пузырились оси.

А теперь я себя спрошу, что ты хочешь? Просто коснуться губами его ран?

Которые сама же ему нанесла.

Сколько их шесть? Восемь?

Или больше тысячи? Что ты хочешь, орден, поощрение, грант?

Или пан, или пропал, твердишь, прости меня

последний раз. А надо сказать, не прощай меня, закрой двери!

Поставь решётки. Замки, железного льва и коня.

И не верь мне!

Прогони. Верни туда, где мне привычно,

выгодно. Где зарплата мужа.

Стабильность. Дом. Куча мелочей личных.

Сад. Огород. Бабло. Ужин.

Не подноси к огню спички.

Не поджигай меня, как чучела Маслениц, Кострому,

не втягивай в хоровод возле кучи хвороста, дров, сухостоя, травинок.

Я же всё равно потом ничего не пойму.

Буду ходить, как мёртвая после своих поминок.

***

Не смею спрашивать, за что

Господь послал мне испытанья?

Иду, шатаясь. В решето

дождём пробито небо. Ранние

здесь звуки блёкнут в тишину.

Здесь речи гаснут прямо в горле.

И если я сейчас вздохну.

Или дождинку я слизну,

или слезу одна в одну

по цвету, запаху и соли

из этой занебесной боли.

Итак, за что мне испытанья?

За то, что я грешна, слаба,

за то, что фобии и мании,

во мне любимого касания

растут, как будто бы хлеба.

За то, что где-то в выси, там

богоподобного от века

создать пытались человека,

чтоб он был чист, чтоб он был прям,

нет, невозможно! Я – пыль, хлам,

умеющая плакать в рифму,

читать у Блока: «Да, мы – скифы!»,

крошить в куски шершавый грифель.

Стирать. Рожать. Рубахи шить.

И губы в кровь кусать: «За что же

мне это испытанье Божье?»

Как отрастить на сердце щит

непробиваемый? Ни пулей,

ни словом злым, ни долей-дулей,

свинцовым камешком пращи!

Выслёзываю! Как не плакать?

Выплачиваю! Сотни плат

вдвойне, втройне из прежних пагуб,

ошибок, пустозвона, звяка,

шестых палат. Седьмых палат…

Меня мои стихи казнят!

Распнут! (Венец терновый, гвозди!)

А я хотела – лавры, розы,

а мне Сальеревый лишь яд

на завтрак, на обед, на ужин.

За что же это? Ну же, ну же

скажи! В упор, в глаза, во взгляд…

А ночью – сон. Из сонных крошев.

Я слышу, как вбивают гвоздь

опять же в Божию ладошку.

Всё также грубо. Больно. Вкось.

***

Коль не спится, то я посчитаю сегодня слонов.

Просто руку мне дай. Я ладонь буду гладить твою.

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
11 сентября 2021
Дата написания:
2021
Объем:
120 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают