Читать книгу: «Жизнь волшебника», страница 88

Шрифт:

воспоминаний можно остановить, рассмотрев, расслышав, прочувствовав все его детали. Можно

поочерёдно посмотреть сначала на склон одной горы, потом на другой, то на ближнюю вершину

кедра, то на дальние синеющие скалы, то на блестящую нитку Ледяной. А потом можно ещё раз по

тому же кругу, и всё это остаётся неизменным.

И вот лишь теперь они с Митей кипятят в мятом котелке чай, разведя костёр рядом со

стремительным потоком хрустальной, тяжёлой воды. Дымок костра синеватый и невидимый, как

газовая косынка. Но – стоп, стоп, куда ж ты? А чай? Притормози и тут… Насладись сначала вкусом

ароматного чая со смородиновыми и малиновыми листьями. А вот сейчас – наверх. Шаг, ещё один.

Сколько их было? Может быть, шагов сто? Ну всё! Вот теперь, Митя, самое время. Давай, хлопай

ладонями по своим карманам! Хлопаешь? Ой, а в карманах-то – велосипедные ключи! Ну, и умора!

Ой, Митя, и насмешил же ты с этими ключами! Правда, теперь это смешно уже как-то по-другому.

Как может быть смешно без возможности смеха? А ведь, если вдуматься, то это ещё вопрос, в чём

было больше жизни: в тех реальных шагах по миру или в этих – мысленных и проникновенных?

Грустно лишь от мысли, что реально-то он в этом путешествии теперь не сделал бы и шага –

нечем. Одной ногой шага не сделать. В такой крутяк с одной опорой не влезть. Вот теперь эту ногу,

пожалуй, жаль. Впервые жаль. Хотя эта жалость нелепа: зачем нога, если тут, судя по всему, и

шевельнуться не дано? Жаль себя. Жаль до слёз. Любопытно: катится ли сейчас слеза из его

единственного глаза? Ведь в глазах, если они есть, должны оставаться и слёзы. Хотя бы уж этой

слезой как-то сообщить о себе миру, оставшемуся за непробиваемой стеной…

Но, кстати, отчего ему жалко ногу? Отчего именно возникает жалость? Оттого, что в душе всё

же теплится надежда? Неужто в этой куче запасных частей ещё остаётся какое-то

невыработанное, здоровое желание? А что толку от этого желания? Из реплик врачей понятно, что

даже если случись какое-то невероятное, ну просто какое-то, похожее на некое космическое чудо,

принципиальное улучшение, то чувствовать, видеть и слышать ему не суждено. Хотя, вот тут-то

они и не праовы – ведь он же слышит. Да, сначала не слышал, но теперь слышит. Почему они не

догадываются проверить это?! Хотя, как это проверишь? Чем можно помочь им и себе? Как дать

541

им весточку о себе? Эх, если бы овладеть хоть одним каким-нибудь осмысленным, а не

рефлекторным движением…

Спустя два или три месяца после приезда Андрея в палату сходится много людей. Идёт что-то

вроде консилиума, в ходе которого Роман ещё больше узнаёт о себе. Оказывается, ему было

сделано несколько внутриполостных операций и всё, что внутри него – отремонтировано и в

полном порядке. Его организм может работать ещё очень долго, если его так же, по графику,

питать. Но однако же, это, по мнению специалистов, всего лишь жизнь простой клетки. Человека

там нет. Конечно, всё дорогое и дефицитное оборудование для поддержания его

жизнедеятельности давно уже отключено, но какой смысл содержать здесь такого пациента?

Что ж, рассуждения очень интересные. И куда же клонят врачи?

Это проясняется ещё недели через две, из разговора сестёр. Сделана новая попытка

(оказывается, одна уже была) найти его родственников. И сельсовет по месту прежнего жительства

уже второй раз даёт справку, что его родители погибли на пожаре. Правда, теперь справка имеет

полуофициальную приписку, что на самом-то деле Роман Мерцалов приходится погибшим

Михаилу и Марии Мерцаловым не родным, а приёмным сыном. Настоящая же мать, Криворукова

Алла Ивановна, проживает неизвестно где.

Но то, что неизвестно сельскому совету, легко вычисляется другими органами. И в один день

(возможно, ещё месяца через полтора) в палате появляется новый, непривычный женский голос.

Диалект Пылёвки не спутаешь ни с каким другим. Тут и гадать не надо – найдена женщина, родная

мать, когда-то оставившая его в роддоме. Случись такая встреча наяву, если бы такая явь была

возможна, то для Романа это было бы потрясением. Теперь же это – факт да факт. Теперь для него

нет крупных фактов. Только для чего она найдена? Она что же, возьмёт его к себе? Если она

отказалась от ребёнка, то как примет его в форме беспомощного существа, по сути, в состоянии

«живой клетки», как определили учёные медики?

Его, судя по всему, уже переодевают, потому что причитающая женщина громко перечисляет

все раны, которые видит на нём. Но чего тут, спрашивается, причитать, если она никогда в жизни

не видела его другим? Потом, когда женщину уводят для оформления каких-то документов, около

Романа остаются врачи.

– Не знаю, как они решаются его отдать, – недовольно говорит один, – она же, кажется,

неадекватная, со сдвигом. По идее-то, надо бы вообще проверить на всякий случай её

психическое состояние. А то ведь мы столько с ним работали… Угробит его, да и всё. Всё равно

жалко.

– Да, может быть, она просто забитая по-деревенски, – отвечает другой голос, – что ты хочешь:

всю жизнь прожить на каком-то полустанке, где и людей-то всего несколько человек.

– Не в забитости дело. Разве ты не видишь, что некоторый дебилизм уже написан на её лице?

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Ночной ливень

Через неделю Роман оказывается далеко от Москвы. Новое место, которое он пытается

ощутить и осознать, по всем приметам, какой-то полустанок. И этим оно интересно. Здесь слышен

грохот проходящих поездов, и по длительности грохота можно определить, пассажирский это поезд

или товарный и в какую сторону он идёт. А по щелчкам на ближнем стыке легко считается

количество вагонов. И это, пожалуй, самое интересное занятие за всю эпоху отрешённости. И не

только интересное. Это ещё и постоянное упражнение: слуху всегда есть за что зацепиться, так что

через полгода жизни на новом месте (если это всё-таки жизнь) его слух восстанавливается почти

полностью. Теперь Роман различает не только ближнюю речь, но даже слышит радио, если оно

включено громко. Но ни в чём другом прогресса нет.

Вместе с этим есть и некоторые потери – теперь он уже не может легко и запросто, хотя бы

изредка, заходить к мёртвым. Жаль, но тут уж надо определиться: либо ты с мёртвыми, либо с

живыми; либо один мир слышишь, либо уходишь в другой, совсем беззвучный.

Научившись воображать невидимое, Роман никак не может представить лицо своей настоящей,

биологической матери, ухаживающей за ним. Её голос (несмотря на привычку матери думать

вслух) никакого зрительного представления о ней не даёт. Зато её постоянное бормотание

постепенно складывается в историю её жизни, которая оказывается банальной и до прискорбия

смешной.

Родив и оставив когда-то ребёнка в Пылёвской больнице, она бросилась на поиски его отца, в

которого была влюблена до безумия. Но весь её отчаянный порыв закончился на этом полустанке,

называемом «Брусничный», где контролёры сняли её с поезда за безбилетный проезд. Чтобы

заработать на дальнейшую дорогу, она пришла в этот дом, к одинокой старухе Евдокии, и нанялась

белить закопчённые махоркой стены. Жалуясь между делом, она рассказала хозяйке, что едет на

542

запад «искать свою судьбу». Такими категориями она и мыслила – иначе у неё не выходило.

Правда, все, кому она до этого говорила название города своего любимого мужчины, либо

посмеивались над ней, либо пожимали плечами. Но, скорее всего, как думалось Алке, этот городок

не знают в Сибири, а вот доехав до Тамбова, она отыщет его легко. А уж как найти в небольшом

районном городке своего Костеньку – она сообразит. Во всяком случае, вся жизнь её поставлена на

кон, а лучшего выхода, другой мечты нет. Алка рассказала об этом так просто и наивно, что

хозяйка и сама на какое-то мгновение поверила в существование городка Кудыкинска. Кто знает:

каких только названий нет на свете…

Когда побелка (уже на второй день) подошла к концу, Евдокия отправилась в магазин, встретила

там Алексея Тихоновича, бывшего школьного географа, а ныне пенсионера, переехавшего из

райцентра на полустанок, и, коротко пересказав историю своей работницы, спросила про город.

– Кудыкинск… Кудыкинск, – задумчиво повторил тот, приткнув к переносице разношенные очки.

– «На кудыкину гору, продавать помидоры» – так, кажется, дразнятся мальчишки. Вы знаете,

география, конечно, имеет немало казусов с названиями, однако, в контексте всего рассказанного

вами это казус, как мне кажется, совсем иного рода. Это же похоже на явную насмешку. А в какой

это области, простите?

– В Тамбовской.

– Да уж… «Тамбовский волк тебе товарищ» – вот, пожалуй, откуда берёт начало этот адрес.

Тамбовская область, Кудыкинский район. Ну, а если это Тамбовская область, где у меня проживает

куча родственников, то тут я могу вполне ответственно заявить, что такого городка там не было

никогда. Так что, всё это просто насмешка. – И уже совершенно уверенный в своей правоте,

добавляет: Она что, совсем дурочка, чтобы не понимать этого?

– Запутали девку, да и всё, – сказала Евдокия. – Только мне она не верит. Вы учёный – вас

послушает. Пойдёмте, растолкуете ей.

– Ну что ж, – ответил слегка польщённый Алексей Тихонович, – давайте, просветим вашу

заблудшую овцу.

Два дня ревела потом в гулких выбеленных стенах эта «заблудшая овца» совсем не овечьим

голосом.

– Да ведь он же в глаза мне смотрел! Прямо в глаза! – твердила она самый главный свой довод.

А что глаза? Глаза-то смотрели и души, наверное, видели друг друга, да только одна из душ

оказалась мелкой и лживой. Так что были глаза, да сплыли, слиняли совсем. А реветь уже толку

нет. Ехать уже некуда. Всё – приехали. «Станция Березай – не хочешь, а вылезай», как выразился

старый географ, знающий кучу устоявшихся фраз. Так и осталась потом Алка в доме одинокой

старухи, переняв после её смерти дом, козу, свинью и кур с ярким петухом…

А ещё ей досталась книга. Всего одна. Но книга эта – Библия. И уж не потому ли, оставив

некогда ребёнка, Алка теперь смиренно принимает полумёртвое существо? Вечерами она читает

Библию вслух. Перед Романом это чтение открывает новый мир. Страницы древней книги, когда-то

пролистанные наспех, встают теперь перед ним целым миром, большими панорамными

картинами. Вот он слышит, как о борт лодки тихо плещет вода, скрипят уключины, слышится

глубокое влажное дыхание гребцов. Апостолы гребут вёслами. А Христос с лёгкой улыбкой шагает

за ними по воде… Хороши притчи, умны, но почему, по какому праву они вытесняют ценности

других культур?

…Однажды Христа удаётся догнать в пустыне, когда тот идёт куда-то, обливаясь потом под

знойным, иссушающим солнцем. Пристроившись рядом, Роман невольно обнаруживает, что они

почти одного роста, хотя он почему-то всегда представлял Христа невысоким. А говорить с ним

можно бессловесно – прямо мыслями, причём куда быстрее, чем словами.

– Ты и в самом деле Христос? – спрашивает Роман, не зная, как начать разговор.

– Спрашивай, о чём хочешь спросить, – предлагает тот.

– О Боге. Если ты сын Божий, то, очевидно, видел его?

– Разве это важно: видел я его или не видел? Разве ты сомневаешься в существовании своего

отца, которого тоже никогда не видел?

– Не уходи от вопроса. Я в своего отца не верю, а просто знаю, что он был. А вот в твоём

сомневаюсь. Естественно мне в него не верится, а верить намеренно не хочу. Лучше уж

пессимизм и неверие, чем натянутая вера.

– Но разве я сам – не доказательство его?

– Ничуть. Возможно, ты просто сон, обычный фантом. Сейчас, когда моё тело безжизненной

тряпкой валяется на кровати, я и сам фантом. Здесь лишь моя фантазия и мысль.

– Не слишком ли ты дерзок?

– Я имею право. Я прошёл через боольшее, чем ты. Чего не висеть на твоём кресте? Помучился

несколько часов, потерпел и воскрес. А как быть мне, когда бесконечно ни туда ни сюда? Я не

боюсь ни ада, ни страшного суда. Готов хоть сейчас. Но заискивать ни перед кем не стану. Куда

присудят – туда и шагну. Скажут: грешник, много женщин имел? Так зато я привнёс в жизнь куда

боольшую энергию, чем ваши праведники, которые боятся грешить.

543

– Жаль, что ты не веришь в Бога как в светлое начало, – замечает Христос, – тогда б тебе было

легче.

– Да, наверное, я всё-таки верю в него, – говорит Роман. – И даже называю его по-своему –

Наблюдателем. А что касается светлого начала, то тут ведь всё зависит от того, что даётся тебе с

рождения: светлое или тёмное… Так ты хочешь сказать, что твой отец или Наблюдатель знает и

видит всё?

– Всё. Только он видит через ангелов. Но ведь однажды он взглянул на тебя и сам. Тогда ему

стало очень жаль тебя.

– Это когда погибли мои родители?

– Нет. Когда у тебя погибли родители, тебя поддерживал Ангел. Событие это было страшным,

но обычным, житейским. Отец же взглянул на тебя в тот момент, в котором ты сам не увидел

ничего значительного. Ты шёл тогда по длинной дороге с подъёмами и спусками с чемоданом на

плече и вдруг так искренне захотел взлететь, что даже поверил в возможность полёта. Ты даже

сделал какое-то усилие, чтобы оторваться от земли. И тут-то Отец едва сдержался, чтобы не

позволить тебе это. Искренность твоей веры подкупила его и растрогала. Но человеку летать не

разрешено. Вот за это он и пожалел тебя до слёз. Именно этой-то верой ты словно окликнул его, и

тогда он, огорчённый, что не может дать тебе желаемого, помог по-другому.

– Это как же это он помог? Что-то никакой помощи я тогда не заметил.

– А грузовик, который тут же нагнал тебя?

– Ну и ну, – удивлённо произносит Роман, – сказка, да и только.

– Кстати, эта машина встречалась тебе и после.

– После? Когда?

– Тогда ты на шатком стуле стоял с петлёй на шее. И тогда эта машина с ослепительным светом

проехала мимо дома.

– Да, была тогда машина. Я ещё очень удивился, что она припозднилась и едет не по той

дороге.

– Выходит, она ехала как раз по той, чтобы отвлечь тебя. И если бы ты вышел тогда за ограду и

остановил её, то встретил бы того же водителя с рыжими усами. Только, пожалуй, ты не нашёл бы

в этом ничего странного: водитель хоть и знакомый, но не здешний – задержался в дороге и не

знал толком, где там у вас шоссе, а где просёлок.

– Да, меня бы это, конечно, не удивило, – соглашается Роман.

– И это понятно, – говорит Христос. – Людям кажется, что всё происходящее с ними – просто и

случайно, в то время как оно обязательно и строго. Вы, люди, и сами не знаете, из чего состоит

ваша жизнь.

* * *

…Болезнь матери очевидна. Время от времени слышно, как она грузно заваливается на пол.

Однажды это происходит при соседке, произнесшей слово «припадок». Отваживаясь с матерью,

она жалеет её за такую болезнь и за такой довесок к болезни, как парализованный сын.

Весной (насколько можно её вычислить) Романа удивляет чистый, неожиданный звук,

существование которого он с радостью открывает в мире. Это писк птенца, цыплёнка. Но почему

он так отчётлив? Как будто совсем рядом, над самым ухом. К тому же он не один – есть и другие

попискивания, отличимые по тембру. Конечно, это цыплята – обычные цыплята. Понятно, что они

жёлтые, тёплые, пушистые. Но как они попали на постель? Наверное, они ходят по его лицу или по

тому, что осталось от лица, и даже тихо поклёвывают его? Но как они взобрались? Знать бы, где

ты, на чём лежишь? Что это: кровать, диван или просто сундук? И что для цыплят

привлекательного в нём? Скорее всего, тепло. А что согревало их до этого? Где курица, которая

высиживала их?

Не найдя ответа на этот странный вопрос, Роман забывается, а очнувшись через какое-то время

и услышав те же самые звуки, снова спрашивает себя о том, почему цыплята расхаживают по

нему? Если цыплят привлекает его тепло, то где же то тепло, что произвело их на свет? Хотя…

Хотя, может быть, это тепло – он и есть?!

На некоторое время Роман зависает в состоянии полной душевной рассеянности. В принципе,

догадаться тут нетрудно. Однажды уже давно он слышал о том, как одна бабулька выводила

цыплят, пользуясь теплом своего парализованного супруга. Подкладывала ему яйца под бока и

требовала, чтобы он не шевелился и ничего не давил. Тут же и вовсе полное удобство – его

шевелений можно не опасаться.

Это открытие оказывается каким-то неоднозначным. Как его истолковать? Как отнестись при

этом к своей матери? Хотя понять её можно. Она ведь уже так привыкла к его недвижному телу,

которое приходится регулярно подкармливать какой-нибудь кашкой для поддержания

необходимого тепла. Кроме того, убирая из-под него, как из-под ребёнка, обмывая его, она

постоянно видит его таким застывшим, что её представление о нём как о живом человеке, мягко

544

говоря, могли и затушеваться. Если уж учёные мужи не догадывались о его возможной скрытой

жизни, то она-то и вовсе далека от того, чтобы предполагать у него какие-то мысли или чувства.

Какое же это благо, что мать постоянно разговаривает вслух. Вскоре всё разъясняется и с

цыплятами. Решение использовать сына в качестве инкубатора пришло к ней случайно, делать это

специально она не собиралась. Кто мог знать, что в одну ночь в курятник влезет хорёк и передавит

всех кур, включая и наседку на яйцах? А ведь куры для матери, да и для самого Романа –

кормилицы. И что теперь делать? Она стоит, мокрыми глазами смотрит на ещё тёплые яйца, из

которых на днях должны были проклюнуться цыплята, и не знает, как сохранить их тепло, их жизнь.

Осторожно перекладывает яйца в передник, прижимает к животу. Приходит в дом и какое-то время

сидит на кухне. А ведь надо посуду помыть, пол подмести, обед надо сварить. А что делать с

яйцами? Жалко остывающую жизнь, но не станешь же сидеть с ними целыми сутками. Кто ей

поможет? В дома она одна. Ну, не считая, конечно, неподвижного сына. А почему, кстати, не

считая? Почему бы не попросить помощи у него? Ну, хотя бы на то время, пока она все свои дела

переделает. А потом, закончив с заботами, подходит Алка к кровати Романа чтобы забрать яйца,

как обещала, да думает: «А зачем их забирать? Всё равно он просто так лежит…» Так у Романа и

появляется своё, важное для их семьи дело. Цыплята выводятся исправно. И это оказывается

удобным. Можно заложить и следующую партию. Цыплята ведь нужны не только им, но и соседям,

которые за них заплатят. Этот вредный хорёк, пока его не выловили, почти всех кур на полустанке

повывел. Соседки, иной раз навещающие её, даже не подозревают ни о чём. Алка содержит своего

сына хорошо – в чистоте и тепле. А цыплята выводятся наседками. Кому придёт в голову откинуть

одеяло и посмотреть?

А однажды в гости заглядывает старый географ Алексей Тихонович, из-за которого, по сути-то

Алка когда-то и осталась на полустанке «Брусничном». Приходит он с просьбой: в избе бы

побелить. Год назад учитель овдовел, и с той с поры стены его дома не видели кисти. А он привык

жить в чистоте.

– Вот такая у меня к вам великая просьба, Алла Николаевна, – говорит гость Алексей

Тихонович, специально ради такого разговора узнав её отчество. – Конечно, я вам заплачу, не

обижу. Пенсию, слава Богу, получаю исправно.

Алка ради такого редкого гостя ставит на стол самовар. Раздумывать-то здесь особенно не о

чём, подумаешь избу побелить. За день управится. А в обед домой сходит, чтобы за сыном

посмотреть, да накормить его.

Алексей Тихонович между тем осматривается в избе. Эх, какая хозяйка-то пропадает. . С

некоторой опаской смотрит и на кровать, где лежит её неподвижный сын.

– Как же у вас всё обихожено, – говорит он, желая как-то похвалить хозяйку. – Чистенько всё,

аккуратненько. А как вы за сыном-то ухаживаете. Вижу: он у вас вроде бы даже на крахмаленых

простынях лежит. Уж так заботливо вы к нему относитесь… Н-да… Не то, что как у Мопассана

описано. Ну, это писатель такой французский был. А я, знаете ли, люблю на пенсии классику

перечитывать. Так вот в одном небольшом произведении, название забыл, описал он, значит, одну

бессовестную французскую бабу, которая содержала кабачок. Представляете, её муж был такой

толстый, рыхлый. Так когда его хватил удар, эта баба заставила его куриные яйца своим телом

греть, чтобы он хоть какую-то пользу приносил. Причём все, кто ходил в кабачок, знали об этом и

даже ждали, когда же он цыплят выведет. А потом радовались все вместе. Вот вы только

подумайте – это до какого же свинства надо дойти… Вот уж французы так французы…

Алка смотрит на него, не замечая, что из её открытого рта вытекает чай. Потом спохватывается,

быстро передником стирает со стола. Но говорить после этого уже не может. Долго сидит,

уставившись в одну точку. Алексей Тихонович смотрит на неё, ничего не понимая. Что это с ней? И

чего он такого сказал? Наконец, Алка поднимается из-за стола, подходит к кровати сына,

поправляет уголок одеяла. Возвращается к столу и садится.

– Нет, Алексей Тихонович, не помогу я вам побелить, – говорит она. – Некогда мне. Нельзя его

одного оставлять…

Роман их разговора не слышит и про историю, описанную Мопассаном ничего не знает. Ему

достаточно и своей, совсем, совсем не французской. Ну ладно, случилось однажды так из-за

хорька – тут уж дело безвыходное. Ну, а дальше, когда дело встало на поток, на обеспечение

цыплятами всего полустанка? Как это понять? Роман много думает о матери. Трудно совместить

полюса этой женщины: с одной стороны – Библия и вера, пришедшая к ней извилистыми путями,

похожими на древесину перевитого берёзового ствола, а с другой – такое утилитарное отношение к

сыну Божьему, да в придачу, и своему…

Однако, и своё отношение, и даже свои эмоции по поводу этого факта Роман тоже не может

определить точно. С одной стороны – это же замечательно, что он ещё хоть чем-то, пусть даже

самим своим теплом нужен прежнему миру, отделённому от него словно перегородкой. Приятно

ведь представлять, как эти жёлтые пушистые комочки (можно сказать, в каком-то смысле твоё

потомство) бегают потом по двору и подрастают, как петушки пытаются хрипло кукарекать и

драться. Конечно, здорового человека это, наверное бы, оскорбило, но не того, которому, в

545

сущности, уже отказано в жизни. Так что, ему ерепениться ни к чему… У него своя, если можно так

сказать, жизнь, у него всё своё, всё не такое, как у других: иные радости, горести, утешения. Мать о

нём заботится, значит, и он должен чем-то отдавать. И не надо её осуждать, она поступает в этом

случае нормально и непосредственно. Ей это надо, и она это делает. И всякая там мораль здесь

вовсе ни при чём. Спасибо матери за то, что она даёт ощущение хотя бы такой его необходимости.

Однако на одной-то благости тоже долго не протянешь. Ему необходимы и отрицательные

чувства. И тогда неплохо ощутить себя униженным и оскорбленным. Как же это возможно, что он,

живой человек (а человек – это звучит гордо!), используется, как инкубатор, как машина для

производства цыплят!?

* * *

Время между тем, как и обычно, идёт всё теми же рывками и толчками, без всяких внешних

впечатлений, запахов, ощущений, и поэтому всё в нём размыто, как на бледной, малоконтрастной

фотографии. Отмерять и чувствовать его (даже не само время, а какую-то его тень) по-прежнему

нелегко. Мысленные часы, вывешенные в углу тёмного внутреннего пространства, очень

приблизительны. Мышление даёт сбои, как при проскальзывании шестерёнок. Иногда Роман не

может даже считать из-за сомнения в правильном порядке цифр. В его отдельном мире ничто не

подтверждает их принятой последовательности. Для счёта ему нет необходимости произносить

про себя название цифр, потому что они сами возникают перед воображаемым взглядом. И если

вместо очередной цифры вдруг появляется какая-то другая, то он не сразу замечает ошибку.

Иногда мышление зависает в замешательстве, теряясь, в какую сторону (в сторону нарастания или

в сторону уменьшения) следует двигаться. Нечто похожее – и с воспоминаниями. Случается, что на

общей пластинке жизни оказываются сбитыми все дорожки, все дни и годы. И тогда трудно точно

установить, например, то, с кем из своих женщин он жил сначала: со Смугляной или с Голубикой?

Какие события следовали за какими? Всякая естественная для реальности временная связь

разрушена, и, чтобы сохранить хоть какую-то последовательность событий, приходится намеренно

сцеплять их логическими скрепками, похожими на скобы, которыми в необходимых местах

скрепляют брёвна дома. А ведь, по сути, это похоже на конец. Безумие, возможно, и начинается с

распадения памяти, воображения, мышления. Иногда, очнувшись и не улавливая никаких звуков,

Роман не может сразу сообразить, в каком измерении он сейчас: во сне, в реальности или снова в

мире неживых. «О Господи, – думает он в такой момент о себе, – да кто же это? Я это или кто-то

другой? И если это «я» ощущает кого-то, то оно ощущает меня или не меня?»

К нему проникает волна неясных звуков, шорохов и от чего-то рассерженный голос матери:

– Болтун! И как он сюда попал?!

И пока он осмысливает услышанное, мать добавляет:

– Ещё один! Да что же это такое-то, а!? Они вроде бы и на солнце не лежали.

Как хорошо, что он слышит её слова. Они как точка отсчёта. «Болтун» – это яйцо не пригодное

для высиживания. Значит, новая закладка? Значит, снова весна? Значит, минул очередной год, и

матери нужны новые цыплята? Сколько обдумано за этот год! Просто всё обдуманное не всегда

удаётся удачно подверстать к чему-либо уже стабильному, и тогда оно улетает куда-то (и, может

быть, достаётся кому-то другому, когда к тому приходят какие-то неожиданные мысли, видения,

сны?)

Плавание от обоготворения до ненависти матери продолжается. Эти полюса необходимы,

чтобы оставался хоть какой-то, хотя бы приблизительный каркас внутреннего эмоционального

мира.

«Как низко относится она ко мне! – твердит он сегодня, находясь на полюсе чудовищного

унижения и чувствуя себя совершенно оскорблённым. – Я обычный инкубатор! Почему бы матери

просто не удушить меня подушкой!? Как передать ей мою мысль, моё желание? Ей это совсем не

трудно. Ведь однажды она уже пыталась сделать что-то подобное. А сейчас для неё это совсем не

опасно. Никто её даже не заподозрит. Но как это освободит меня! Как сладко было бы мне уйти

сейчас уже навсегда… Кроме того, у матери есть и другие безобидные способы. Она ведь может

просто не кормить меня, и я даже не буду знать, голоден я или нет. Я обнаружу лишь ещё более

быстрый распад мышления, для которого не станет хватать энергии. А потом эта память погаснет,

как при засыпании, и всё. А почему мне не поможет какая-нибудь случайность? Хотя бы тот же

пожар. Пусть всё сгорит, а меня не успеют вынести. Мне гореть легко – не чувствительно. Как

ненавижу я этот мир, который живёт, гудит, искрится где-то там далеко, не впуская меня. Почему

мир снова не хочет меня впустить в себя? Ниже этого оскорбления уже не может быть ничего!

Жизнь, ты издеваешься надо мной? За что? Разве мои грехи столь велики? Ангел мой, почему ты

меня оставил? Будь же ты трижды проклят, если не можешь мне помочь! Уйди от меня и не

мельтеши напрасно! Ты мне больше не нужен! И забери всё светлое, что ты мне давал! Оно мне

больше не нужно, я на него уже не надеюсь!»

546

Не раз во время своего многолетнего путешествия по собственной памяти, похожей уже на

дорогу разбитую слишком частой ездой, он возвращается к мысли о Гоголе, по преданию

похороненному живым. Какое жуткое открытие было пережито великим писателем, если всё это

правда! Какой чудовищный ужас захлестнул Николая Васильевича в его душном стиснутом

пространстве, когда со всей ясностью, со всеми своими здоровыми ощущениями проснулся он в

темноте, ощупал пальцами бумажные цветы, лежащие перед лицом и стукнулся лбом о крышку

гроба! Вероятно, в те секунды, он мгновенно прожил всю свою жизнь и, наверное, в те же

мгновения сошёл с ума. И, наверное, в эти секунды он прожил не только ту жизнь, что была, но и

мгновенно до мельчайших подробностей увидел всю свою жизнь, которая ещё могла предстоять.

Но если среди его секунд нашлась хоть одна спокойная и здравая, то это была секунда жестокого,

крайнего презрения ко всему человечеству, похоронившего его заживо. Оно там, наверху, оно

продолжается, а он обречённо – здесь. И уже навсегда, навсегда, навсегда… Эти дураки даже не

убедились толком, что он живой!

«Но разве я не лежу в таком же, только невидимом гробу? – думает Роман. – Гоголь находился

в этом состоянии какие-то минуты, а я уже годы… Вся разница между нами лишь в том, что ему тут

же со всей очевидностью стал понятен свой конец, ему, наверное, удалось сойти с ума, а у меня

этот, тоже несомненный, финиш оттянут на непонятно далёкое время, и спасительного безумия

нет. Только это моё время – не время жизни, а время смерти. Здесь тоже нет никакой возможности

спастись, как и нет возможности задохнуться или сойти с ума. Так будь же ты проклят мир, более

не желающий меня! Ты и сначала не хотел меня принимать! Я всегда был лишним, лишним и

остаюсь…»

Существуй в этом мире некий пороховой склад, способный разнести всю Землю, так Роман

вошёл бы сейчас в него с факелом и с радостью швырнул огонь в порох. Сейчас он ненавидит всё!

Ненавидит каждого человека, имеющего право жить и как будто вытеснившим своим правом его

право на жизнь. Так будьте же вы прокляты – сразу все! Он ненавидит и собственную мать,

родившую его для таких мук, ненавидит себя и своё тело, ненавидит эти яйца, которыми,

очевидно, снова обложен со всех сторон. Эх, если бы можно было их раздавить! Раздавить!

Раздавить!

«О Тень, о самая чёрная Тень! – взывает Роман. – Если Ангел здесь бессилен, значит, ты

поможешь мне! Я всю жизнь избегал тебя, а теперь призываю! Унеси меня в Смерть или вытолкни,

выпни, выдави в Жизнь! Конец моему терпению настал. Давно настал. Но как я могу этот конец

реализовать?! Столько не вынес бы и этот прославленный Христос, благостно (с болью!) ожидая

на кресте не смерти даже, а вознесения на небо! Помоги мне, я и стану самым верным твоим

слугой. Я с радостью войду в команду Махонина и стану выполнять любые его распоряжения! Ты

всю жизнь к чему-то готовила меня, и я стану самим дьяволом, если ты этого хочешь».

Впервые за всё время своего полусуществования Роман испытывает такую крайнюю, дикую

ненависть, что она чёрным солнцем вспыхивает и рвёт его голову. Это чувство настолько мощно,

что вдруг он совершенно отчётливо слышит некую нить, некий новый чувствительный пунктир,

простреливший из мозга (из этой единственной осознаваемой точки) куда-то дальше в тело.

Некоторое время после этого Роман лежит, остывая от своего яростного состояния, от

пережитой невероятной вселенской ненависти. Надо лишь собрать все силы, всю свою чёрную

неприязнь, чтобы это ощущение повторить. «А-а-а! Пропади всё пропадом!» И это снова удаётся –

0,01 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
04 июня 2015
Дата написания:
1985
Объем:
1760 стр. 1 иллюстрация
Редактор:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают