Читать книгу: «Жизнь волшебника», страница 87

Шрифт:

бесформенная сладкая лепёшка. Именно я предаю определённую строгость и порядок каждому

человеку, как впрочем, и всему мирозданию. Именно я подчёркиваю каждую линию Мироздания.

Ты был рождён человеком Тени. И ты стал бы приличным демоном, если бы под моими ногами

постоянно не путался наш легкокрылый друг. Это он сбил тебя с предназначенного. Кстати, не

очень изобретательно. Просто повернул тебя на прямо противоположное, нашептав эту глупую,

совершенно нереальную мечту с волшебником. И ты уклонился от своего.

– Я рад этому, – говорит Роман. – Не думаю, что во мне было слишком много тёмного…

– А я думаю, что тёмного было прилично, – говорит Тень. – Ведь тобой всю жизнь руководила

страсть к разрушению. Ах, как радовал ты меня в своём детстве, когда вытаптывал снег в огороде!

Вроде, как детская забава, а мне хорошо. Впрочем, можешь считать, что дерзких и резких

поступков ты сделал не много, однако именно они стоят на изломах твоей Судьбы. Ты предал свою

настоящую, истинную любовь, ты предал единственного друга, так и не найдя потом способа

покаяться перед ним, ты постоянно пытался поступать против того, что было принято и считалось

хорошим или хотя бы нормальным. Однако, эти-то поступки и не позволяли твоей жизни стать

болотом, именно они-то и делали её мучительной, содержательной, захватывающей. Так что тебе

следовало бы меня уважать. Люди с нехваткой тени ничего в своей жизни не совершают. У них нет

характера и нет Судьбы, которая на самом-то деле строится не только с помощью Ангела, но и с

помощью Тени. У тебя было достаточно способностей и талантов, которые ты не смог как следует

реализовать. Так вот таланты и способности тоже от меня, потому что имеют разрушительную

основу.

– Созидательную, – поправляет Ангел.

– Ну, в общем, это наше постоянное разногласие, – говорит Тень, обращаясь к Роману. – Мой

оппонент никак не возьмёт в толк, что созидание и творчество возможно лишь через разрушение…

– И всё же, мне не хочется думать, что я был тёмным, – стоит Роман на своём, – ведь моё

настоящее имя – Справедливый.

– Конечно – Справедливый. Демон и не может быть несправедливым. Именно он мыслит и

поступает прямо, непосредственно, естественно и, отчасти цинично. Да ты вспомни хотя бы свою

«Мерцаловскую мораль»…

– Ну, всё, – поспешно перебивая Тень и словно опять же защищая его, говорит Роману Ангел, –

тебе пора возвращаться в жизнь. Собери все свои силы, они пригодятся.

535

* * *

Ну, а в жизни что? Глухое, плотное забытьё, сны да редкие скупые прорывы в сознание,

которые тоже вроде снов, потому что в них нет ощущений. Раньше и в голову не приходило, что

самая большая ценность жизни – это ощущения. Без них, оказывается, и жизни нет. Без ощущений

просто не понять: живёшь ты или нет, человек ты или некий дух. Пока ты здоров, ощущения

сыплются, как из рога изобилия – кто их считает, кто ценит? Теперь же их приходится ждать,

ловить, и, коллекционируя, раскладывать по подписанным полочкам, фиксируя их силу,

продолжительность, отчётливость. Хотя пока что – это в основном лишь какие-то дальние шорохи.

Конечно же, мир не состоит из одних мыслей, где-то в нём есть ещё и собственное тело,

реальность которого теперь лишь предполагается, потому что мозг не слышит его. Надо как-то

прорваться в него, в эту большую, комфортную галактику. Но мысль для этого прорыва

бесполезна. Нужны ощущения. Лишь ощущениями можно очеркнуть границы тела, если, конечно,

хоть какое-то тело всё-таки осталось.

А если прорисовать себя мысленно? Вот так лежат руки, вот так ноги, вот так повёрнута голова.

И неважно так ли это на самом деле. Как представится, пусть так и будет. Не понравится –

перерисую. «А может быть, вообще теперь мои руки и ноги подчиняются там моим фантазиям?

Если, опять же руки и ноги есть в принципе».

А сны? Раньше некоторые сны казались привлекательней реальности, но постоянная

иллюзорность невыносима. Трудно полноценно жить тем, чего нет. И обмануть себя тем, что

иллюзия заменяет реальность, не выходит.

Как вообще распределяется сейчас его время? Какую часть его занимает забытьё, какую – сон и

какую – ясное сознание? Сколько времени он вообще пребывает в этом состоянии? А сколько

минут, часов, суток или, может быть, лет(!) до этого он вовсе не видел снов и не имел сознания?

Сколько времени прошло в состоянии потустороннего «я»? Кто он сейчас? Что представляет из

себя?

Что ж, если у него нет ощущений, значит, надо пытаться как-то их восстановить. Ведь они

неплохо помнятся. Вот когда в детстве он, вылезая из холодной протоки Онона, видел гусиную

кожу на руках, то чувствовал озноб. Так почему бы этот озноб не восстановить? Когда-то кожа

поставляла сигналы в мозг, создавая ощущения, а теперь, вспоминая, нужно всё делать наоборот,

причём делать это постоянно, каждое мгновение, пока ты в сознании, пока не теряешься в снах и

забытьи. Сейчас это –главная работа Романа. Ему ничего не остаётся, как развивать в себе

чувствительность ко всему внешнему миру. Весь реальный мир следует воссоздавать заново,

размещая его в пространстве своей необъятной тьмы.

Полная тьма похожа на бездну космоса, только без звёзд. Надо восстановить и небо. Надо

вспомнить звёзды настоящего небосвода и вывесить их на свой небосвод. Однажды в Выберино он

уже перестраивал небо на свой лад, создавая на нём свои созвездия Золотого Велосипеда,

созвездиями Мити-Насти, Демидовны, созвездие Очага и другие. Только теперь уж не до шуток и

романтики – потерянный мир следует воссоздавать таким, каким он был и, вероятно, продолжает

быть. А сколько раз любовался он небом, возвращаясь на подстанцию от Тони! Надо только его

вспомнить. Некоторые созвездия помнятся точно – их следует закрепить на своём небе в первую

очередь. А потом вспомнить звёздочки рядом с ними. Конечно, не сразу все звёзды закрепляются

на своих местах – они забываются, словно падая вниз. Их приходится поднимать и приклеивать на

положенное место и постепенно они прорезаются на новом небе с такой ясностью и с такой

устойчивой определённостью, что их и от настоящих не отличишь. Только зачем оно, это красивое,

бездонное небо? Страшно постоянно видеть лишь его одно.

А как быть с тишиной? Самая большая тишина и приглушённость, которую он знал, была

однажды на Байкале. Тогда Выберино накрыло молочно-белым туманом, и почти абсолютное

отсутствие звуков позволило слышать тиканье ручных часов, висящих на гвоздике над головой, и

дыхание спящей жены. Лишь вспомнил об этом, и уже включена объёмная картина-представление:

дом, речка Ледяная, блестящая за дорогой, огромный, оккупированный осотом огород, на котором

они так ничего и не вырастили. Как жаль, что эта картина с массой волнующих деталек не

держится долго. Она вдруг срывается с тёмной стены сознания, потому что гвоздь, вбитый в эту

стену, не способен долго удерживать яркую, тяжёлую картину. И тогда через непонятное,

неопределённое время на стену приходится вывешивать новую картину из далёкой и такой

нереальной жизни. Знать бы только, какие мёртвые временные промежутки между этими живыми

кадрами? Хорошо бы эти картины удлинить, а провалы между ними урезать… Значит, надо

вывешивать эти картины и вывешивать, сколько бы они ни падали. И тут-то кое-что постепенно

начинает получаться. Вскоре удаётся не только соединить между собой многие яркие жизненные

фрагменты, но и хотя бы неясно, пунктирно восстановить эпизоды, на воспоминание которых

раньше и времени тратить бы не захотел. Плохо лишь то, что воспоминания остаются слишком

быстрыми, что они не замедляются до скорости реальных событий. Когда-то, шагая по длинной

дороге, Роман мечтал сократить её, махнув с сопки на сопку. Теперь же он не в силах остановить

536

молниеносного кругового полёта по всем оживлённым, будто отработанным фрагментам прошлой

жизни. Кто знал, что, оказывается, вся прелесть реальности в том и состоит, чтобы медленно,

мелкими шажками мерить длинную дорогу жизни, а не пролетать между её вершинами?

Мозг без ощущений, даваемых материальностью, вроде туриста, сбросившего на привале

тяжёлый рюкзак. Прожитая жизнь для мышления, свободного от груза ощущений, как одна

большая пластинка: ставишь иглу на любую дорожку, и с неимоверной лёгкостью ты уже в нужном

месте, перед нужным человеком. И, конечно же, перед любой женщиной из числа тех, что были.

Теперь за них и вовсе нелепо себя осуждать. Всё прошлое – это одна прекрасная жизнь, которая

хороша, возможно, уже оттого, что она не повторится. Много ли было у него настоящей любви?

Однажды краешком золотого облака она проплыла в образе курносой Любы-проводнички, потом в

образе безупречной синеглазой фарфоровой Голубики. А Нина? Вряд ли. Тоня? Да, немного любви

было и с ней. И, конечно же, Лиза – Лиза-мечта. Но родней и ближе всех, конечно, Ирэн. Более

всего помнится её усмешка в тот день, когда Серёжка спросил: приехал ли он к ним со своими

рубашками? Какое смирение перед обстоятельствами было тогда в её усмешке: там и

снисхождение, и сила, и уверенность в невозвратимость прежнего. Какую женщину он потерял! Не

смог разобраться в себе. А ведь, возможно, Голубика-то и была женщиной его жизни. Был момент,

когда, обидевшись на неё (она сказала тогда, что у них не любовь, а дружба), он с горечью

подумал, что в их встрече нет судьбы. Ну, столкнулся он с ней когда-то в детстве ещё мальчишкой,

так что с того? Однако, на самом-то деле это было вовсе не случайно. Жизнь устроена изощрённо.

У неё есть изнанка, на уровне которой всё прямо и просто, в то время как мы на поверхности жизни

идём извилистыми путями. Так вот судьба ещё в детстве сцепила их первым маленьким золотым

крючочком. У разных людей судьба реализуется по-разному, у них – так. А потом она столкнула их

уже окончательно в зимнем, с узорчатыми от мороза стёклами троллейбусе, и эта, новая встреча,

была уже, без всякого сомнения, закономерностью. Ирэн была женщиной, которой можно жить, как

воздухом, как самой жизнью. Никто не вспоминается с такой болью и сожалением, как она. Это

была самая родная душа.

Снится, конечно, и взрыв. Причём, в таких ситуациях, которых никогда не могло быть в жизни.

Вот он ещё подростком катается на велосипеде по мелководью у берега, радуясь радужными

веерам воды от колеса. Вот несётся через мелкую протоку, а из воды высовывается бок большой

авиационной бомбы. Он почему-то не может повернуть сверкающее колесо, и тут для него всё

гаснет. Но гаснет уже знакомо: так, как это уже пережито. Правда, тут он видит ещё себя и со

стороны. Видит, как взлетает вместе с велосипедом и бесследно уносится куда-то вверх. И всё это

одновременно страшно, красиво и от такого смешения красивого и страшного – глупо.

В минуты ясности, пытаясь восстановить ощущения и услышать тело, Роман напряжённо

прислушивается к себе: не шевельнётся ли где-то в своём далеке что-нибудь хоть чуть-чуть

живое? Но тело всё так же бесконечно и бесчувственно в любую сторону, как ночная степь или

пустыня. Что там сейчас за пределами своего одинокого, локального мирка, построенного и

восстановленного из материала прошлого: зима, весна, лето, осень? День или ночь? Есть ли там

другая жизнь вообще? А смерть и в самом деле совсем не страшна. Не стоит тешить себя

иллюзиями и верой в какой-то странный потусторонний лифт. Откуда только и взялась эта

фантазия? Скорее всего, это не более, чем игра воспалённого мозга. Остынет мозг, и всё исчезнет.

Морально-физический предел есть у каждого. Когда он заканчивается у здорового человека,

способного действовать физически, то этот человек умирает. У Романа в его безысходности

кончается и первый предел, и второй, и третий, а неслышимый им организм продолжает работать

по какой-то своей, независимой, обособленной программе. Никакими усилиями мозга, никакой

мыслью его нельзя ни остановить, ни притормозить, ни уничтожить. Отключиться от сознания

какой-либо мыслью или командой не выходит. Когда-то, довольно отвлечённо рассуждая о разных

способах ухода из жизни, Роман думал, что при необходимости можно не только утопить себя в

ванне, заткнув собственной пяткой слив, но и просто задохнуться, зажав рукой рот и нос. Но здесь

невозможно и это. Здесь нет ванны, воды и пятки, нет руки и не понятно: есть ли само дыхание?

Спасает лишь то же беспамятство, из которого потом приходится снова с горечью всплывать.

Однако, сколько ни всплывай, а ничего нового в сознание не добавляется. Тебе достаётся всё тот

же восстановленный объём жизни, мысленно прожитый уже до дыр, а нового – ничего. Так чем же

здесь занять себя ещё? И тут, пожалуй, выбора нет – он может занять себя лишь тем, чего не

знает, а именно – будущим. Неизвестность – вот материал из которого мы строим свои судьбы. А у

него сейчас этого материала на сотни вариантов своей возможной жизни, которой на самом-то

деле, кажется, не будет.

И всё же, как назвать это состояние: жизнь или уже нечто другое? Очевидно, всё, что он может

– это создать (воздвигнуть, построить) такую мысль, чувство или эмоцию, то есть, такой посыл,

который либо заклинит сердце, либо даст пинок для жизни. Быть бесконечно подвешенным между

жизнью и смертью уже невыносимо. Для ухода в смерть из этой подвешенности не предусмотрено

дверей. Через жизнь, где возможны действия и поступки, уйти куда проще.

537

В один из дней (теперь можно уверенно сказать – именно «из дней») происходит потрясающее

открытие, состоящее в том, что Жизнь всё-таки есть! За всё время пребывания в своём невидимом

гробу Роман накопил коллекцию всего лишь из десятка звуков, но – сегодня! Сегодня нечто иное!

Сегодня слышен некий смутный гул, на фоне которого различимы всплески каких-то неясных, но

более ярких звуков. Вот она, ниточка, вот она, самая живая связь. Вот за что надо уцепиться, вот

над чем следует работать! Эти шумы и звуки остаются потом и на второй день, и на третий. А по

шумам, так похожим на голоса, уже можно различать дни и ночи. Очевидно, он слышит врачей,

делающих каждодневный обход. Теперь можно считать дни! Да, да, да! Вот теперь наконец-то

можно в «углу» тёмного пространства сознания поместить собственные часы. Пусть они висят, как

в комнате, показывая время всякий раз, когда бросишь на них мимолётный взгляд. Теперь хоть в

какой-то мере можно реализовать своё ощущение времени, сделав из него часы, способные идти.

Только вот какие деления нанести на их циферблат? Пусть поначалу они считают и показывают

неделю. То есть вполне достаточно, чтобы на этом циферблате было всего лишь семь крупных

делений, по количеству дней.

А через двадцать восемь сосчитанных дня, когда мысленные стрелки на циферблате его часов

сделали четыре круга, отсчитав четыре недели, приходит догадка, что обходы врачей, которые он

слышит, бывают не каждый день а лишь раз в неделю. Выходит, что на самом-то деле прошло не

двадцать восемь дней, а двадцать восемь недель, то есть более шести месяцев… Что ж, как бы ни

было это огорчительно, но тут не остаётся ничего иного, как по-новому перечертить воображаемый

циферблат. И, к сожалению, для более тонкого дробления времени никаких дополнительных

ориентиров пока что нет.

Остаётся непонятным и то, как его кормят, как убирают из-под него, ставят ли ему какие-то

уколы и каков он в принципе: что от него осталось, есть ли у него глаза, руки, ноги… А если он

вообще находится в форме одного лишь мозга, находящегося в какой-нибудь тарелке под

прозрачным колпаком? Сейчас медицина может всё. Говорят же, что мозг сам по себе не чувствует

боли… Да, боли нет, но ведь звуки-то слышны. Значит, уши по меньшей мере, у него есть. И этот

факт почему-то вселяет уверенность, что он сейчас всё-таки больше, чем просто мозг. Да в другое

просто и верить не хочется. Верить во что-то другое нет смысла…

* * *

Кровать Романа стоит в специальном помещении, где всё свободное место занято

оборудованием для поддержания жизнедеятельности организма. Остальные формальные правила

госпиталя здесь тоже соблюдены по-военному строго. Тут, например, приткнута совершенно

ненужная тумбочка, в которой лежат личные вещи Романа, доставленные с ним. В верхнем ящичке

пачка конвертов без марок, бумага для писем, зубная щётка и паста – всё, как полагается. Здесь

же лежит тетрадка с его длинным письмом Лизе. Всё имущество этого неслышного пациента давно

уже воспринимается санитарками, сёстрами и врачами как вещи, которые никогда ему больше не

потребуются. Но о тетрадке знают все. О ней говорят. Некоторые раненые солдаты из соседних

палат переписывают из неё целые куски, чтобы переслать своим подругам. А сёстры и санитарки

берут почитать, повздыхать, уронить слезу. И это длинное письмо позволяет им относиться к

человеку, уже давным-давно просто привычно лежащему в палате, почти как к живому.

«Здравствуй, моя милая Лизонька!

Это «здравствуй» я говорю тебе, моя Принцесса, каждое утро, проснувшись, и мне кажется, что

ты тоже просыпаешься во мне, и потом на весь день остаёшься рядом с моим сердцем. Я не знаю,

почему люди боятся откровенничать о любви, мне же хочется говорить о ней предельно открыто.

Знаешь, милая, оказывается, красивых ласковых слов так много… Я с радостью называю тебя и

богиней, и красавицей, и царицей. Раньше я и не предполагал даже, что эти слова можно

произносить с наслаждением. Раньше я даже и не догадывался, что счастье, оказывается, состоит

не только в том, чтобы слышать такие слова, но и в том, чтобы их произносить.

Знаешь, я не могу сказать, что моё счастье – это ты. Моё счастье – это мы. Я знаю, что лишь

тогда, когда мы будем с тобой вместе, мир соединится и обретёт для меня полный смысл.

Лизонька, я люблю тебя так сильно, сколько есть моих сил. Я хочу любить тебя яростно, так,

чтобы у меня кипела кровь. Хочу любить тебя абсолютно и идеально, веря только тебе, молясь

только на тебя. Хочу, чтобы весь мир замкнулся только на тебе. Я не хочу никаких, даже мизерных

сомнений: только ты и никто другая. Хорошо иметь в жизни своё главное дело. Но вначале я хотел

бы иметь любовь, как главный стержень жизни, а уж потом – дело и всё остальное.

Мы должны свято беречь друг друга. Я хотел бы, чтобы мы дали клятву друг другу не жить на

этом свете, если с кем-нибудь из нас что-то случится. И после этого мы не смогли бы уже

относиться друг к другу невнимательно и небрежно.

538

Я хотел бы пережить такую любовь, которая звенела бы в этом мире, как нежная струна, ибо

никто не делает мир – ни учёные, ни писатели – мир делают своей жизнью те, кто горячо и

искренно любят. Вот такой любовью я хочу жить. На меньшую я просто не согласен.

Я понял, что ты для меня – всё! Другие уходят и гаснут в памяти сами по себе – за этим

угасанием наблюдаешь равнодушно. Но если уйдёшь ты, то погасну и я. Я без тебя становлюсь

хуже. Если случается так, что на какое-то время я забываю тебя (ты в моей памяти будто

пульсируешь – то отойдёшь, то приблизишься), то во мне сразу, как мель на реке, обнаруживается

столько дрянного. Но вспомню о тебе – и плохого уже нет.

Не знаю, когда я снова буду в Москве. Не знаю, как и что у нас будет впереди. Как я хотел бы

показать тебе наше яркое забайкальское солнце, широкие жёлтые, золотые и серебряные степи! Я

хотел бы прокатить тебя по ним на мотоцикле, так, чтобы ты ощутила запах трав и запах ветра. Я

хотел бы остановиться потом около молоденького березнячка и отыскать в траве ягодки

земляники. Всё это у меня есть, и всё это я могу подарить тебе…»

И письмо это очень длинно…

Женщины, читающие тетрадку с влажными глазами, задумываются: выходит, что Лизонька, его

Принцесса, живёт где-то здесь, в Москве. Но где? Может быть, вон в тех домах, что напротив

госпиталя? Кто знает… Только она-то, конечно, думает, что он далеко. Есть что-то неправильное в

этом…А что думает, что знает он? Если только он, этот молодой получеловек, может вообще что-то

думать.

Одна из сестёр, уже выучившая отдельные места из тетрадки наизусть, берётся однажды за

тонкую стопку других его писем, перевязанных крест накрест шнурком от ботинка, и замечает то, на

что не обращали внимания другие, – чистую открытку с московским адресом, заполненную

красивым, каким-то просто классическим женским почерком. Открытка лежит в не заклеенном

конверте, на котором вместо обратного адреса мужской рукой написано: «отправьте эту открытку в

случае, если со мной что-нибудь случится». Но что послать? Пустую открытку, поздравляющую с

Новым годом, который был несколько лет назад? Да её на почте выбросят, как случайную. Видимо,

потому-то на неё никто никогда не обращал внимания. А, может быть, все, кто перебирал эти

письма, думал, что с ним ещё ничего не случилось? Почему он не успел ничего здесь написать?

Но! Но ведь девушку, которой адресована открытка, зовут Лиза! И именно ей написано это длинное

письмо.

И сестра, которую зовут Светлана, уже не может удержаться, чтобы не попытаться её отыскать.

Ей просто не терпится взглянуть на девушку, о которой в этой поэме написано так: «Слыша

хорошую песню – вспоминаю тебя. Видя танцующую девушку – вспоминаю тебя. Видя любую

красавицу – вспоминаю тебя. Когда мне не хочется никого вспоминать – вспоминаю только тебя.

Любуясь счастливой парой – думаю о нас». И это тоже заучено Светланой наизусть.

Она находит Лизу на её одиннадцатом этаже и, увидев в дверях, удивляется: Лиза – обычная

московская девушка.

– Я нашла вас по этому адресу, – сообщает Светлана, подавая открытку.

Лиза берёт в руки слегка помятый картонный прямоугольник, смотрит на его белую пустоту, на

краснощёкого Деда Мороза с обратной стороны и опускается на стул в прихожей.

– Вы кто? – спрашивает она через минуту, промокая глаза концом какого-то шарфика,

свисающего с вешалки. – Почему вы вручаете это лично? Вы почтальон?

– Я сестра из госпиталя. Открытка чистая. Это что-то означает?

– Это означает то, что больше я не должна его ждать, что я освобождена от всяких

обязательств. А почему из госпиталя?

– Потому что он там.

– В госпитале?! – вскакивая, говорит Лиза. Я всё поняла! Едем!

– Ничего ты не поняла, – уже как свою давнюю знакомую осаживает её Светлана. – Подожди,

сейчас я всё расскажу.

Рассказ о Романе, о его истинном состоянии занимает не очень много времени.

– Вот его тетрадка. Это письмо тебе, – говорит Светлана. – Не сердись, что она затёрта. Её

читали по всему госпиталю. Только знаешь что? Когда прочтёшь, верни её нам. Хоть это и

написано тебе, но, мне кажется, оно должно находиться рядом с ним. Здесь, в тетрадке, его

больше, чем там, на кровати. Все, кто видит там это письмо, уже по-другому относятся к нему. Без

этой тетрадки от него ничего не останется.

– Я должна поехать, – умоляюще просит Лиза.

– Сегодня уже поздно, тебя не пустят. Приезжай, когда прочитаешь. Ему ведь всё равно, когда

ты приедешь. Он тебя не увидит и не услышит. И не узнает.

Лиза приезжает в госпиталь на другой день. Длинное письмо прочитано в ночь. Лиза заплакана,

с опухшими глазами. Она, решительная, приезжает для того, чтобы забрать Романа к себе. Любого

– каким бы он ни был. Трудно поверить в беспомощность человека, написавшего такое сильное

письмо. Любить так, как он, не может никто. Даже она сама – Принцесса.

539

Увиденное в палате потрясает её. Там вовсе не тот человек, которого она помнит и любит. Там

кто-то, кого нельзя даже узнать. Сестра, пожалуй, права: лишь тетрадка убедительней всего

доказывает то, что это именно тот человек, с которым они когда-то совершили тот странный обряд

верности, не нарушенный ей до сих пор.

– Рома, Ромчик, ты слышишь меня? – говорит она, гладя его костлявую чужую руку с кожей,

напоминающей тонкий жёлтоватый пергамент.

– Он не воспринимает ничего, – поясняет Светлана, которая и сегодня здесь. – До него не

доходят ни звуки, ни запахи, ни ощущения. Так считают врачи. А, впрочем, никто точно не знает,

чувствует он что-то или нет.

– А если чувствует, но не может об этом сообщить?

– Вряд ли, – грустно говорит медсестра.

– Но если он чувствует, то как же ему сказать, что это я? Что я пришла к нему? – задумчиво

произносит Лиза.

– Наверное, никак.

Но Лиза вдруг вскакивает.

– Я знаю, что надо делать. Подождите, я сейчас.

Она убегает, оставив в палате плащ, а через полчаса возвращается с двумя порциями

мороженого в бумажных стаканчиках с деревянной палочкой в них. В палате как раз находится

высокий сутулый доктор в очках, наблюдающий за показаниями приборов.

– Что это вы такое задумали? – взыскательно удивляется он.

– Пусть он узнает, что это я. Вы даже не представляете, какой это удивительный человек! Бог

мой, что за жизнь была у него… Он ведь ничего ещё не успел. В день нашего знакомства он

сказал, что любит то мороженое, в котором есть деревянная палочка, потому что помнит

мороженное по вкусу дерева. А ещё он говорил, что в детстве мечтал стать волшебником…

– Ну-ну, – усмехнувшись и невольно поддавшись её энтузиазму, говорит доктор, – давайте

посмотрим, как действует ваше волшебное лекарство.

Лиза цепляет мороженное из стаканчика, подносит его к носу и губам Романа.

– Рома, ты чувствуешь? Это твоё любимое. Я сейчас едва его нашла. Его уже редко где

продают. Возьми, попробуй. Ты должен понять, что это я. Ведь только я могла догадаться угостить

тебя таким мороженым.

Она смазывает его губы мороженым. Губы приходят в движение, рот приоткрывается, и Лиза

вкладывает маленький белый кусочек.

– Он живой, он ест! – восторженно кричит она.

– Да, он ест, и это не новость, – вздохнув, говорит доктор, – но это всё, на что он способен.

Только он не осознаёт, что ест. У него всё на рефлексах.

– Но он должен понять, что это я! – настаивает Лиза.

– Увы, – произносит доктор, глядя на показания приборов, – чуда не зафиксировано. Не давайте

ему больше этого. Вдруг простудится. Светочка, вытрите ему губы. Реакции никакой. Но даже если

предположить, что он вас таким образом узнал, то что это даёт? Ему оттуда всё равно не

прорваться.

Удручённая, Лиза сидит, не зная, что делать. Всё куда хуже, чем она предполагала вчера после

рассказа Светланы.

– Надежды никакой, – продолжает доктор, – прогресс столь ничтожен, что этот человек уже

практически потерян. Для нас он, хоть и нехорошо такое говорить, представляет научный интерес

как феномен выживаемости. Барышня, ваше мороженое совсем растаяло. Ешьте, а то оно совсем

убежит.

– Я без него мороженое не ем. Я не ела его с тех пор, как мы расстались. И не буду дальше.

– Почему?

– Без него не могу. Я подожду, пока он вернётся. И мы будем есть мороженное вместе.

– Да уж, вместе! – даже с каким-то раздражением восклицает доктор. – Знали бы вы, сколько

мы возимся с этим пациентом! А вы, видите ли, пришли мороженое с ним покушать! Ой, ну что это

я? Ладно, не сердитесь. Хорошо? Отдайте тогда мороженое нам. Мы, медики – циники, нам можно

всё.

Рядом с Романом Лиза сидит около часа. Сидит для того, чтобы мысленно выговориться так же,

как когда-то было рядом с телом бабушки по дороге в крематорий.

– Оставьте тетрадку, – напоминает ей Светлана, когда Лиза собирается уходить.

– Хорошо. А ручка у вас есть? Он так долго писал мне это письмо… Должна же хоть что-то

ответить и я.

Она берёт протянутую ей ручку и пишет в конце длинного письма Романа всего лишь две

строки.

С таким человеком, как Роман, нужно быть определённой и честной даже в такой ситуации.

Когда Лиза уходит, Светлана читает эти строчки и, плача, дописывает их точками своих слёз…

540

* * *

…Ещё через полгода Роман начинает различать отдельные слова и даже предложения, громко

сказанные рядом с ним. Собирая по крупице всё сообщаемое о нём врачами какому-нибудь

очередному инспектирующему чину, он уже многое знает о себе. Новость, что у него нет одного

глаза и ноги, по колено оторванной взрывом, не потрясает его и даже не расстраивает. Нет, да и

нет. Какой именно ноги – правой или левой не хочется и уточнять – какая разница? А глаз? Зачем

нужен глаз, если нет возможности видеть? Оказывается, из всей команды его бронетранспортера в

живых остался только Андрей, тот механик-водитель, затылок которого он видел в последний

момент. Конечно, и его собрали едва не по частям, но он всё-таки живой. Андрей тоже очень долго

лечился в этом госпитале. Теперь он время от времени приезжает сюда на осмотры, хотя живёт не

в Москве. И всякий раз заходит к прапорщику Мерцалову. Однажды, встретив в палате кого-то из

знакомых врачей, Андрей рассказал тому, что у него всё нормально. Сразу после госпиталя он

женился, и теперь растит дочку, которая уже начинает выговаривать первые забавные слова.

Если бы Роман мог заплакать, то он бы заплакал. Как время эфирно-легко и незаметно! Как же

это время «утяжелить», как придавать воспоминаниям предельную ощущаемость и реальность?

Наверное, надо научиться сдерживать мимолётность мысли, отдаваясь чувствам, которые более

медленны и тягучи. И Роман неустанно трудится над этим. Вот он на Байкале. Свежесть тяжёлого

воздуха… Кристаллизованная влагой прозрачность пространства. Они с Митей Ельниковым лезут

в гору за черемшой, а у Мити в кармане звенят велосипедные ключи. Однако сейчас следует

представлять не просто их подъём вообще, а то, как нога всякий раз ступала на траву, на мокрый

камень… Надо смаковать каждый шаг, сделанный по зелёной, ароматной тропе. Ведь в памяти-то

всё это есть, вот и взбрызни, оживи детали и мелочи: шорохи, блики, листики, паутинки… Когда

человек находится в обычной жизни, то картины, которые он способен воображать, второстепенны

для него. Они вроде приложения к главному действию жизни. Вроде карманов на одежде. Сама

одежда всё равно дороже. Воображаемый мир, если не углубляться в него – это лишь фон, общий

образ. Однако, как выясняется теперь, если он остаётся единственным и главным, и ты живёшь

именно им, то поневоле он становится необычайно тонким, точным, детальным и даже

чувственным… Так что не следует сейчас спешить, пропуская другие хорошие ощущения. Звон

ключей он услышит потом, когда они окажутся на вершине, и Митя примется хлопать по карманам,

отыскивая курево. Пока же они с мокрыми от пота спинами карабкаются по склону, видя красивую

панораму, когда оглядываются назад.

Вот теперь-то самое время осмысленно и не спешно насладиться теми восхитительными

видами. Пожалуйста, любуйся: перед тобой зелёная с синим отливом тайга, стелющаяся вдаль…

Внизу вершины могучих елей, кедров и тополей, растущих по берегам Ледяной, видной отсюда

блестящей трещинкой, раскалывающей густую зелень. А вдали синеет теряющийся в ватной

дымке Байкал. Тем более, что картины не мелькают здесь, как бывает во сне. Любой кадр

0,01 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
04 июня 2015
Дата написания:
1985
Объем:
1760 стр. 1 иллюстрация
Редактор:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают