Читать книгу: «Со мной и без меня», страница 5

Шрифт:

Военкора «Комсомольской правды» Аркадия Гайдара похоронили на высоком холме в городе Каневе. Где днепровские пароходы дали на подходе длинный гудок.

Гудят пароходы: «Салют храбрецам!»

Да, из «Комсомольской правды» 18 человек полегли на полях войны. Я впервые задумался, кто они, как жили, что стало с их вдовами и детьми, когда в редакции стали проводить «Фронтовые землянки».

Наш Голубой зал, место планерок, летучек и прочих «топтушек», преображался декорациями окопного быта. Потолок затягивался маскировочной сеткой, которую одалживали на гарнизонном складе, у одной глухой стены ставили настоящую военную палатку, к ней притаскивали лесной пень, прикрытый солдатской каской, чуть дальше была видна гильза от артиллерийского снаряда с горящей свечой внутри – символом нашей памяти… Из всех кабинетов в зал перетаскивали столы, на которые рядом с букетиками первых полевых цветов водружали картошку в мундире, черный хлеб с кусочками сала, зеленый лук с горками соли… И, конечно, армейские фляжки со спиртным… Звучала музыка военной поры…

Первыми за столы садились ветераны, с весенней гвоздичкой в руках, которую им вручали наши смущенные своей ролью девушки-секретарши, одетые в новенькие гимнастерки и пилотки со звездочками… Молчали.

Замысел такой реминисценции боевого прошлого оказался очень человечным. Воссоздавалась вроде бы театрализованная обстановка, но разве театр не трогает душу! На «землянки» приглашали больших артистов и военачальников, вдов и уже взрослых детей тех, кто погиб за их и наше будущее, за Родину. После «ста наркомовских грамм» чинность и полушепот застолья нарушались, начинал звучать подлинный, искренний голос «землянки», этой неповторимой встречи победителей и их потомков. Двух-трех часов не хватало, чтобы высказаться, повспоминать, попеть песни, давно заученные или недавно сочиненные Окуджавой …

Мы, стажеры и молодые литсотрудники, именно на таком интимном, журналистском празднике впервые услышали в исполнении Марка Бернеса на музыку Яна Френкеля и слова Расула Гамзатова великую песню «Журавли».

Такие эпизоды не падали камнем в память, а оставляли в сознании долгие круги.

Родилась идея памятника, чтобы увековечить в родных стенах память погибших. Я, вспоминая розоватые волны от крови раненых солдат, лечившихся в сочинских госпиталях, тоже громко поддерживал замысел. Набрался смелости и пошел к Борису Панкину, ставшему уже главным редактором «КП», и предложил, чтобы этот памятник сделал Эрнст Неизвестный. Я видел его на недавней «землянке», он чуть ли ни смахивал слезу и обнимался с маршалом Коневым…

Уже несколько лет Эрнст Иосифович был в опале. Неизвестный, гласил грустный каламбур, пребывал в неизвестности после пресловутой выставки 1962 года, на которой Никита Хрущев назвал выставленные в Манеже скульптурные произведения Неизвестного «дегенеративными». Большого художника при партийной критике легко было превратить в пугало. Но Борис Дмитриевич Панкин не только не испугался гонимого имени, но даже обрадовался, когда оно прозвучало в связке с газетой.

Отлично помню свое первое посещение мастерской скульптора. Это был какой-то сарайчик. Но обстановка – рабочая, настрой мастера рабочий. Он тепло меня встретил, как только узнал, что гость из «Комсомолки». И сразу же согласился на сделанное мной от имени Бориса Дмитриевича Панкина предложение. Сказал: «Охотно возьмусь за такую работу». И Неизвестный соорудил в кратчайший срок замечательный памятник погибшим журналистам «КП»: пишущее перо, и с пера будто огонь бьет.

Жил Эрнст Иосифович, по-моему, ниже черты бедности, просто бедствовал… Я завел разговор о гонораре за выполненный заказ. Удивительной вышла дальнейшая сцена.

– Гонорар? – воскликнул Неизвестный. – Хорошо. Дайте бумагу, я напишу.

Бумага нашлась. Я подумал о сумме с нулями, потянет ли бухгалтерия. Про А. Васильева, главбуха издательства «Правда», где мы финансировались, поэт Михаил Светлов написал бессмертные вирши:

 
Я в бухгалтерию спустился
Неся в душе огонь и муку.
А что Васильев положил
В мою протянутую руку?
 

В оригинале про вложение немного резче. Так вот, Эрнст Неизвестный, протягивая мне назад листок, проговорил:

– Вот мой гонорар!

Разворачиваю бумажку, а на ней: «Памятник сооружен скульптором Эрнстом Неизвестным – гвардии капитаном воздушно-десантных войск 2-го Украинского фронта».

– Вы не могли бы эту запись прикрепить где-нибудь на памятнике. Мне больше ничего не надо. Передайте Панкину, что я сам в Великую Отечественную числился погибшим солдатом.

На открытие памятника Эрнст Иосифович пришел в военном парадном одеянии, весь в орденах. Говорили, что, может быть, впервые после войны надел все свои награды.

Тогда он и рассказал об уникальной истории. 22 апреля 1945 года, то есть в самом конце войны, в кровопролитном бою за какой-то клок австрийской земли капитан Эрнст Неизвестный был тяжело ранен, потерял сознание. В горячке боя отважного десантника посчитали погибшим. Отослали куда надо об этом донесение. Хоронить решили с почестями. Пока собирались, офицер начал подавать признаки жизни. Все так обрадовались, что бумагу о смерти забыли возвратить и аннулировать. Через несколько месяцев уже в госпитале Эрнста Иосифовича нашел указ Президиума Верховного Совета СССР: за проявленные мужество и героизм Э.И. Неизвестный посмертно награждается орденом Красной Звезды.

Когда эта книга готовилась к печати, выдающегося скульптора не стало

Создавший немало скульптурных шедевров, Эрнст Неизвестный свой памятник Аркадию Гайдару, Лилии Кара-Стояновой и другим выделяет особо, называет «панно». Автору виднее. Панно на пожаре, охватившем несколько лет назад весь этаж «Комсомольской правды», не сгорело, лишь закоптилось. Отчистили, вновь поставили для поклонения. Оно же из бронзы. И от чистого сердца фронтовика. Тоже спартанца.

Глава 4
Редакция: действующие лица

Не отпускают первые газетные годы.

Лица, фамилии. Лица, фамилии.

Главные редакторы были, конечно, лидерами, вождями. Но вождизмом «Комсомолка» никогда не страдала. Всем и всеми заправляла редакционная коллегия, состоявшая в основном из руководителей отделов.

При мне первым (потом еще были) руководителем отдела рабочей молодежи был Виталий Ганюшкин. Портрет? Высокий, сухощавый, тонкошеий блондин с волевым мужским подбородком и женскими ямочками на щеках. Блондин – это слабо сказано. Белокурая бестия. Девчата про него сложили триаду: умен, силен, недурен.

Он окончил тот же факультет журналистики, что оканчивал и я. Привел в «Комсомолку», как он шутил, сам себя добровольно. На защите своего диплома прознал, что главный «КП» требовал во что бы то ни стало взять интервью у главного архитектора Москвы Каро Алабяна о развитии в столице жилищного строительства. Всем репортерам главный архитектор отказал. Ганюшкин ринулся в адресное бюро, выяснил, где живет академик. Девять часов простоял у его подъезда на мартовском ветру и холоде. Окоченел, но на два вопроса получил ответы, которые на другой день Алабян и завизировал. «КП» напечатала «подвал» «Застройка Москвы кварталами». И Виталий получил госраспределение в любимую газету.

До того, как ему через несколько лет передали руль рабочего отдела, вел моральную тематику. Я запомнил заголовок очерка Ганюшкина «Скрестили шпаги мечта и приказ», по которому развернулась широкая читательская дискуссия: где предел исполнительности? Долго шумел в обсуждениях его очерк «Три пятьдесят медяками» о пагубе корысти, стяжательства, рублепоклонства. Как видим, все эти проблемы благополучно перекочевали и в наш день.

Виталий Александрович склонил меня на публицистику, в которой поднимаются старые, как мир, нравственные проблемы, показывается, как и кто разрешает их по-новому.

Вот тоска по дому, по родным людям. Ситуация, рассуждал Ганюшкин, избитая, о ней писано переписано. А надо взять ее, проклятущую, когда человек в экстремальных условиях, взглянуть. Поставить себя в его положение.

И я нанялся палубным матросом на танкер «Джордано Бруно». В счет отпуска плюс редакция прибавила пару недель отгулов.

Рейс был дальний, непростой. Шесхарис – Новороссийск – Рио-де-Жанейро.

Мне нужны были собственные неоспоримые ощущения.

И вот колючим от норд-оста ноябрем танкер «Джордано Бруно» вышел в море и, как бы вздохнув, коротко отсигналил начало своего перехода. Потом остались ночь, ветер, крупная зябь, качка и неоглядно широкая земля за кормой, наша земля.

Еще звучали слова прощаний, легкие, трогательные и всякий раз торопливые, ведь танкер стоит в порту считаные дни. Можно, конечно, зайти в каюту, где вдруг тебе покажется, как щедро ты одарен близкими знаками внимания на этой короткой стоянке: какой-то неморской уют, листочки с детскими каракулями, домашние гостинцы. Но лучше просто стоять на ветру и смотреть, как тает позади белый туман.

За ним мама, жена, дети.

А громада танкера деловито резала тяжелое море, целясь в горловину Босфора. Моряки исправно несли вахты. Может быть, только без привычного веселого шика, столь обычного для людей, крепко знающих свое морское дело, но так бывает всякий первый час долгого рейса. Вспорхнула и унеслась с танкера первая радиограмма: «Идем Рио-де-Жанейро очень буду скучать по тебе». Потом радисты послали в эфир еще десяток «жди».

По-разному люди тоскуют по дому. Но редко отыщется моряк, который сказал бы сейчас, что вполне свыкся с разлуками. Даже тот, кто «перепахал» все моря-океаны и знает, что такое многомесячные рейсы, при мысли о доме замолкает и как бы вслушивается в себя. Стармеху Толе Тихомирову чудится, будто его Ленька где-то рядом кричит: «Смотрите, папа приехал! Ко мне папа приехал!..»

Любое несчастье, коли оно случилось, облекает человека дюжиной неизбежностей, и они вяжут его, цепляясь друг за друга. Одна из таких неизбежностей кинула матроса Петю Хмиза с танкера «Братислава» в итальянский госпиталь.

Мы были в этом госпитале, когда «Джордано Бруно» стоял в порту Аугуста. Петя первый раз был в загранке, этот невысокий, большерукий парень с глазами, подернутыми стальной пленкой боли и потому трудно отличимого цвета. Петя обварился на танкере – нелепая случайность. За его жизнь переживало все судно. «Братислава» изменила курс и полным ходом пошла к острову Сицилия, в порт Аугуста. Матроса осторожно доставили на берег и в тяжелом состоянии передали итальянским врачам. Потом танкер ушел дальше, на Кубу, а Петя остался один. Единственный советский человек на всю Сицилию.

Четверо суток ломала и жгла моряка жестокая боль. И четверо суток итальянский госпиталь горевал. Никто не верил, что русский выживет. А Петя упрямо жил, словно не замечая вздохов сестер милосердия. Ночью иногда он бредил, и потому в госпитале считали, что у Пети в России есть синьорина Акация, и жалели ее.

А Петя боролся ради того, чтобы вновь увидеть белую акацию у дома. Днем про себя он серьезно придумывал неторопливую дорогу, какой будет гулять с какой-нибудь девушкой, и решал, что надо ему посмотреть из еще не виданного и услышать из еще не слыханного. Это забивало горячую боль, впереди виделась большая сильная жизнь. Он рассказал нам, что все время думал о своем и чувствовал, как накапливается в нем сила выдюжить чудовищную беду.

– О, синьор Хмиз, человек семи футов, – сказал дежурный врач, когда провожал нас с капитаном Виктором Петровичем Рябковым из госпиталя. И добавил: – К его пяти футам роста я прибавил два фута характера.

– Ты держись тут, Петя, не скисай.

– Ладно, чего там. Домой скоро…

Петя улыбнулся. В его словах была такая мудрость и простота, что не оставалось сомнений: от этого «Домой скоро» и шла к нему сила жизни.

…Когда стармех Тихомиров как-то между прочим ронял в кают-компании за завтраком, что ему приснилась жена, у капитана пропадал аппетит: Лида однажды уже являлась стармеху в канун беды.

Несколько лет назад в Бискайском заливе Толя Тихомиров тонул на «Фалештах». Четыре дня и четыре ночи ломали волны теплоход, и удивительно долго падал в хаос эфира его SOS.

И, странно, все те жестокие дни в ушах Толи стоял не шабаш бури, а тихий шепот жены, плеск светлой воды прихерсонских лиманов и еще какие-то очень далекие и дорогие звуки.

И когда экипаж «Фалешт» боролся с бурей, наверное, в сердце каждого моряка были свои звуки и голоса, которые не давали места отчаянию и панике. Непобедим духом человек, когда дом для него плоть, мысль и надежда.

Все закончилось благополучно, но с тех пор за стармехом тянулась легенда, что видение жены плохое предзнаменование, и потому Толиных снов побаивались.

Правда, Тихомиров всегда находил свое машинное хозяйство в порядке, даже когда все знали, что Лида целую неделю ему снилась. Но распекать своих механиков Толя никогда не уставал. Были его разносы не обидными, не поучающими, но правильными. Толя главным жизненным устоем считал трудолюбие и морскую дисциплину, потому и требователен был нещадно.

На двадцать первые сутки плавания Лида снова приснилась стармеху. Лифт, как положено, опустил Тихомирова в машинное отделение. Внизу все было в порядке. Сегодня тоже без происшествий. Но Толиным друзьям теперь нравилась легенда о снах стармеха: строгость его объяснилась красиво, необычно, небуднично… А сам Толя любит такие сны и ждет их.

И они приходят. Обязательно. Потому что дома любят.

Как-то капитан Виктор Петрович Рябков заметил перемену в одном своем моряке. Тот по-прежнему ладно нес службу, но делал это словно по принуждению, не вкладывая в работу живого сердца. И еще капитану что-то обреченное почудилось в коротком взгляде, скользнувшем однажды по его лицу. Попробовал вызвать парня на разговор – не получилось, все та же неуклюжесть, раненые глаза.

Конечно, капитан понимал: рейс не из коротких, можно так истосковаться по дому, что собственная душа станет ношей. Но все-таки, когда пришлют пять слов родные, не чувствуешь себя кинутым в океане. Один штемпель чего стоит: «из Новороссийска, такого-то», «из Туапсе, такого-то», и сразу своя земля становится ближе. «А вдруг этому парню ничего не присылают?» – мелькнула тогда мысль у Виктора Петровича.

– Матросу Н. давно была радиограмма? – спросил он у радистов.

Да, давно, ответили капитану.

Тогда пошлите к нему домой несколько слов от моего имени.

Радиограмму срочно послали, а на следующий день в эфире эхом вздрогнуло имя жены матроса Н.: «Очень по тебе скучаю, очень люблю, извини молчание…»

Конечно, не из одних радиограмм складывается настроение моряка. Володя Герман, например, возит с собой катушку магнитофонной пленки, где записаны голоса жены и сына, где записан одесский прибой на Лузановке, и пестрый шум Привоза, и дыхание Манежной улицы, где он живет. Он давно знает, в каком месте стихотворения Игорек споткнется и в какую паузу его поцелует мама, и когда в магнитофоне прошелестит автобус, но все слушает пленку по вечерам и слушает.

И весь в это время там, где Мила и Игорек. На своей земле. Подчас Володя и не замечает, что вместе с ним пленку слушают еще несколько моряков, а те, наверное, не замечают Володю, потому что каждый сейчас слушает своего Игорька и свою Милу, свой город и свою землю.

…Уже после того, как на обратном пути прошли Италию, весь танкер подсчитал, что наша земля покажется через четверо суток в 14:30. Через четверо суток в 14:30 вокруг было море. Стали склонять штурманов. Потом пошли еще раз гладить сорочки, так как по трансляции землю пообещали в 20:00.

В 19:00 все свободные от вахты были на палубе и угадывали в темноте берег. Свою землю. Ждали, как могли: смеялись взрывом, прямо от серьезности в хохот, сыпали словами, гадали, привезут ли жены ребятишек, не холодно ли им сейчас там, на берегу, скоро ли подадут катер на рейд.

И никто не думал о том, что пролетят, блеснув, эти два-три денечка Родины, и опять в рейс, опять тысячи часов без своей земли. Без тебя, вот этот берег, вдруг вынырнувший из моря, без тебя, любимая, уже привыкшая к тому, что встретив, надо снова проводить, без тебя, непоседа, с твоим радостным криком: «Смотрите, ко мне папа приехал! Мой папа приехал!».

Таким представляется дом издалека, когда затушевывается в сознании все плохое. Мои старшие коллеги, слушая морские рассказы молодого корреспондента, не тонули в лирике, как я. Им рисовался советский дом без прикрас. С хлебными очередями. С назревавшими бунтами на местах. С роскошью верхов за государственный счет.

Но откровенно говорить о базовых пороках системы, обо всем наболевшем в газете было бы непростительным донкихотством. Вылетел бы с шестого этажа в два счета. Да и кто бы напечатал!

И это при том, что в 60-х печать вместе с обществом преобразилась. Неожиданно пришло время масштабных тем, острой открытой критики. Пока в массе своей она касалась боковых социальных и экономических проблем, второстепенных персон. Но ряд изданий замахивался на большее. К их числу относилась и «Комсомолка».

Юрий Воронов в тандеме со своим заместителем Борисом Панкиным, а потом и сам Борис Панкин, ставший главным редактором, сделали «Комсомолку» собирательницей передовых идей, трибуной публицистов, готовых положить голову на плаху за свои убеждения. Не забыть волнений среди интеллигенции, официального гонения на газету после публикации статьи Лена Карпинского и Федора Бурлацкого против всесильной цензуры. «КП» выстояла.

Но потеряла замечательного члена коллегии Константина Щербакова. Потом расправились и с Л. Карпинским, и с Ф. Бурлацким…

Газета с помощью Бориса Панкина и Константина Щербакова распознала талант, защитила, предоставила страницы Булату Окуджаве, которого сразу и горячо полюбила молодежь. Газета показывала, как оттепельная страна рвалась из-под железного занавеса. Она с восторгом, помню, писала о концертах приезжавшего в Советский Союз Игоря Стравинского, новых звезд зарубежного кино, театра, балета.

Еженедельно шли редакционные «четверги». На них открывались таланты молодых актеров, певцов, музыкантов – Михаила Козакова, Тамары Синявской, Муслима Магомаева, Николая Петрова, ансамбля «Ореро».

Поразительное было время. Прогнав с должности члена редколлегии Константина Щербакова, через какое-то время большое начальство позвало его обратно. «Комсомольская правда» была газета дерзкая, умная, далеко видела, и кто выходил за рамки даже этих критериев, грубо говоря, задирался, уже никогда не мог рассчитывать на снисхождение. А Константина вернули! И это после той самой статьи, где под сомнение поставили необходимость цензуры в театральном процессе. Такого никогда не бывало.

В чем секрет? Никто до тех пор не мог столь талантливо и честно говорить обществу о театре. Никто, кроме Щербакова, не говорил честно и талантливо театру от имени общества. Не без его усилий случилось становление Эфроса, Ефремова, Радзинского, Захарова, Фоменко. Имя Товстоногова благодаря во многом перу Константина стало символом целой театральной эпохи.

Менялись художественные предпочтения, уходила одна стилистика, возникал новый театральный и литературный язык, а К. Щербаков оставался проводником передовых идей и экспериментов. Он поддерживал такие сочетания реальных нравственных поступков художников и их спектаклей, что брала оторопь: это ведь один целостный ряд. Именно поэтому их работы становились культурными событиями мирового звучания.

Волей судеб Щербаков оказался в Польше при действии норм военного положения в этой стране. Поляки протестовали. Костя представлял здесь Всесоюзное агентство авторских прав. И он, и Ира – его жена, соратник – сделали свой варшавский дом прибежищем всех тех, кто не мыслил себя не свободным.

Конечно, это была элита польской интеллигенции. Как сказал об этом времени один наш общий друг: «Костя не терял присутствия духа и несокрушимого нравственного здоровья даже в присутствии танков».

Вернулся К. Щербаков в Москву в самое тяжелое для театров, музеев, библиотек время – в начале 90-х.

Получил новое назначение, испытание.

Считаю, что лучшего первого заместителя министра культуры России, чем К. Щербаков, трудно было подобрать.

Культура культурой, но эпицентром деятельности «Комсомолки» оставалась экономика, прежде всего промышленное производство и строительство. А экономику вел, по существу, тащил на себе отдел рабочей молодежи. Тащил Виталий Ганюшкин.

Считается, что именно рабочий отдел 60–70-х годов был в «Комсомолке» ее локомотивом, звездой первой величины, уникальным по набору талантов, непревзойденным по публицистической отдаче. В нем и после нас работали, с моей точки зрения, отменные журналисты Владислав Фронин, Анатолий Юрков, Анатолий Золин, Юрий Совцов, Александр Афанасьев, Владимир Сунгоркин, Георгий Пряхин, Павел Вощанов, всех в этом ряду просто не перечислить. Команда под руководством Ганюшкина достигла в журналистике невероятных результатов. Об этом говорит и дальнейший профессиональный и карьерный рост выходцев из отдела. Анатолий Юрков был назначен главным редактором газет последовательно «Рабочая трибуна» и «Российская газета», Владислав Фронин главным редактором «Комсомольской правды», а сегодня ведет «Российскую газету». Александр Сабов проявил себя как политический обозреватель «Литературной газеты», Юрий Макарцев – как первый заместитель главного редактора «Рабочей трибуны» и «Российской газеты». Николай Андреев был экономическим обозревателем Центрального телевидения, а ныне успешный блогер и автор книг «Жизнь Сахарова» и «Жизнь Высоцкого». Уже в постсоветский период «Комсомолкой» много лет руководит Владимир Николаевич Сунгоркин.

Мне, конечно, всегда не хватало Ганюшкина. Не хватает и сейчас.

В 1998 году его не стало. Еще раньше ушел 24-летний сын Алексей Ганюшкин, вскоре жена Юлия Васильевна, а старых родителей давно уже нет. Ни братьев, ни сестер, никого. Какие-то дальние родственники еще откликаются по старому домашнему телефону Ганюшкиных, скороговоркой объясняют, чья это теперь квартира. Вроде бы ничего не остается от потуг земных, дорогой Виталий? Нет, остается – память! Она в сердцах людей, с которыми ты шагал по жизни и которые пока живы, из «Комсомолки», «Правды», «Советской культуры», «Нового времени». Они помнят твою улыбку, ямочки на щеках, влюбленность в аккордеон и русское слово. И от настоящего журналиста остается неуловимое эхо: добрые дела, выпрямленные судьбы, благодарность людей, которым он помог газетной строкой.

А в рабочий отдел приходили разными путями…

Ким Костенко тоже был редактором отдела позже, а до этого много лет был собкором газеты по Донбассу. По давней традиции «Комсомольской правды» лучших собственных корреспондентов приглашали в центральный аппарат на руководство, делали членами редколлегии. И Ким вошел в нашу московскую жизнь, что называется, как нож в масло.

Он был удивительно интересен во всем.

Над собкорами и своим многолетним собкоровским прошлым, казалось, только подшучивал. Все знали, как трудна эта работа – представлять острую газету на местах.

Но в дружеских трактовках Кима собкоровское дело – сплошная синекура, удел сибаритов. Главное, утром не забыть вставить ноги в тапочки. И ты уже при исполнении. Для этого тапочки надо выбирать желательно без каблуков, чтобы задник не тер.

Между тем по-настоящему отборный собкоровский корпус действовал в «КП». В нем значились многие бывшие офицеры-фронтовики. Собкоры считали себя каким-то рассредоточенным воинским подразделением казацкого типа. Выбирали «сотских» и «десятских», а атаманом выкликали Кима Прокофьевича Костенко.

Да, предельно честным был Ким Костенко – редактор отдела.

Вроде бы кто я для него? Практикант, стажер, младший литсотрудник? Но раз уж стал членом коллектива «Комсомолки», то даже для Кима Прокофьевича Костенко, фронтовика, бывшего собкора в Донецке, члена коллегии газеты, я был свой, не ровня, но свой.

Какой-то день в 65-м. Редко я видел Кима в состоянии такой сосредоточенности. Он читал, сдвинув к переносице черные брови, переданный ему Юрием Петровичем Вороновым материал. Ушел с ним даже в свой кабинет. Потом в моей комнате появился Аркадий Яковлевич Сахнин. Известный писатель, публицист, кинодраматург.

Знаменитый автор после публикации в «Комсомольской правде» очерка «Эхо войны», судя по всему, подготовил новую «бомбу». Я догадывался, какую. Пришло письмо из объединенной китобойной флотилии «Советская Украина» и «Слава». Краткое содержание: капитан-директор Соляник прохлаждается с молодой женой в судовом бассейне, а в трюмах задыхаются от жары китобои.

Из своего кабинета появляется Костенко.

– Капитан-директора ты здорово пригвоздил, – обращается он к Сахнину.

– Я на Соляника зол. Чувствует себя неприкасаемым, мне даже во встрече отказал. А что творит?! Я работал кочегаром на паровозе, имею представление о высокой температуре. Но ведь там адская жара, там тропики – 50 градусов по Цельсию.

– Знаешь, и у материала высокий градус, – сказал Ким. – Статья острейшая. Добавь еще аргументации. Соляник в любимчиках у сильных мира сего.

– Так уж и мира!

– Украины – точно. Поэтому давай немного поправим стиль, уберем задиристость. И заголовок придумаем поспокойнее. Лишь бы цензура пропустила.

Нас было в комнате трое.

И в номере одесской гостиницы «Красная» примерно через месяц они оказались втроем. Только вместо меня был Виктор Дюнин. Мне он рассказывал, что Ким Костенко прилетел позже их с Сахниным, но как только появился в Одессе, сразу взял такси и уехал в Приморский райком партии к его секретарю Фомину. Вокруг статьи А. Сахнина «В рейсе и после» разыгрались политические страсти. Газета с ней резко не понравилась в Киеве. Председатель Президиума Верховного Совета Украины Д.С. Коротченко советовал руководству Одесского обкома партии: «Статья лживая. В обиду Соляника не дадим. Из этого и исходите».

В Москве за Соляника вступился член Президиума ЦК КПСС Н.В. Подгорный. Начались какие-то подковерные игры. Говорили, что капитан-директор открывал двери в некоторые кремлевские кабинеты ногой, потому что руки были заняты подарками.

Плюс ему готовили вторую Звезду Героя Социалистического Труда…

И тут статья А. Сахнина. Она стала в советской печати одной из первых, где били по коррумпированности власти. Судя по ряду сигналов, статью пытались дезавуировать.

Но за автора статьи горой встали коммунисты-китобои: «Все верно. Факты неопровержимы». «Комсомольскую правду» поддерживал и представитель Комитета партийного контроля, разбиравший ситуацию, в союзниках неожиданно оказалось и одесское областное КГБ.

Журналисты «КП» прилетели к Черному морю, чтобы присутствовать на заседании бюро Одесского обкома, который встретил публикацию в штыки. Ведь флотилия была приписана к Одесскому порту. У Фомина Ким Костенко узнал, что записано в проекте решения бюро: «Целый ряд фактов, указанных в статье, изложен не объективно, а в отдельных случаях рассчитан на сентиментальную слезливость обывателей. Героический труд коллектива коммунистического труда освещен, как рабский труд подневольных людей. Тов. Соляник заслуживает суровой критики, но делать это такой ценой не нужно и вредно».

Открылось заседание бюро. Дюнин мне о нем рассказывал подробно. Первый секретарь обкома Синица начал сразу же метать громы и молнии в адрес «Комсомольской правды».

– Мы знаем, что вы, Костенко, обратился он к сидевшему в задних рядах зала Киму Прокофьевичу, – приехали вчера и пропьянствовали всю ночь со сторонниками вашей пресловутой статьи.

Ким сразу поднялся со своего места:

– Вы неважно информированы. Вот мой авиабилет. Я только утром прилетел рейсом Москва – Одесса. Что у вас на меня еще в компромате?

– А то, что таких, как вы, надо гнать сраной метлой из партии, – заявил Синица, багровея.

– Да, метла бы пригодилась, у вас здесь много нагажено, – не полез Костенко в карман за словом.

Синица, уняв дыхание, взял в руки блокнот:

– Только в поддержку наших идейных врагов рассчитаны такие строки статьи Сахнина. Зачитаю: «За время плавания случалось немало трагедий, много заболевших, утративших работоспособность моряков отправляли на попутных судах домой, а тела погибших замораживали и по завершении промыслового рейса отправляли в Одесский порт. Потом из трюмов-холодильников выносили гробы…». Понимаете – гробы! Ужас на нас, товарищи, напускают.

Члены бюро обкома выглядели побитыми мальчиками, но дружно проголосовали за воинственный проект решения: статью в «Комсомольской правде» признали порочной, потребовали опровержения.

Никакого опровержения, конечно, не последовало. Довольно оперативно последовала реакция в высших эшелонах власти. Дело, если можно его обозначить, как «Комсомольская правда» против Соляника», было вынесено на секретариат ЦК КПСС. Обычно заседание этого руководящего органа партии вел второй человек в ЦК, которым, по сути, являлся М.А. Суслов. Но неожиданно для всех и для вызванного в числе других Ю.П. Воронова на заседании, к обсуждению статьи, появился Генеральный секретарь Л.И. Брежнев. Леонид Ильич лишь входил в эту роль. Обретал партийную мощь. Он придал заседанию обвинительный уклон.

19 октября 1965 года секретариат ЦК КПСС освободил А.Н. Соляника от должности капитан-директора объединенной китобойной флотилии «Советская Украина» и «Слава». После оглашения партийного вердикта Л.И. Брежнев принял его у себя в рабочем кабинете, все-таки поблагодарил за многолетнюю плодотворную работу. Но сказал, что нынешнее дело получило нежелательный резонанс в стране и за рубежом, поэтому-де и принято такое решение секретариата ЦК.

Но этим же решением секретариат ЦК одернул и «Комсомольскую правду» за пресловутую сенсационность выступления. А через какое-то время и Юрий Петрович Воронов получил новое назначение в «Правду»: вначале ответственным секретарем, а затем корреспондентом газеты в ГДР. По существу, это была ссылка. Одареннейшего интеллектуала отодвинули подальше от большой политики, от рычагов гласности, сделав лишь поставщиком информации из Берлина (само имя этого города вызывало у бывшего блокадника стойкую неприязнь).

Больше десяти лет Ю.П. Воронов собкорил в ГДР. Лишь М.С. Горбачев, став генсеком ЦК партии, вернул его в Москву и, оценив потенциал этого человека, поручил возглавить отдел культуры в аппарате ЦК КПСС.

А что Костенко? В «Комсомолке» обозначилась вертикаль его новых назначений: ответственный секретарь, замглавного редактора, первый замглавного. Потом ушел в «Правду», «Советскую культуру». За следующие годы я узнал много такого, что еще больше подняло Кима Прокофьевича в моих глазах.

Я назвал свои воспоминания «Со мной и без меня». Предлагаю отрывочный рассказ о том, что было с Кимом без меня.

499 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
30 октября 2016
Дата написания:
2016
Объем:
476 стр. 77 иллюстраций
ISBN:
978-5-17-099887-6
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают