Читать книгу: «Двадцатый год. Книга первая», страница 37

Шрифт:

Его прервали четыре винтовочных выстрела и отдаленный звон стекла. Рабинович поглядел на Вороницына.

– Не буду говорить, что теперь начинается в городе, – продолжал спокойно Аббариус, – тем более что это уже началось.

– Опять, – проговорил один из гласных, доктор Карант.

– Европа, – констатировал член управы Новиков.

Аббариус, не шевельнувши мускулом, продолжил. Бесстрастно, словно автомат.

– Представитель польских властей, он же временный комендант Житомира, капитан Шумский в беседе со мной сообщил, что погрома нет, не будет, ибо такое в польской армии невозможно. При этом он выдвинул следующие требования…

Аббариуса прервали новые два выстрела, совсем неподалеку, новый звон стекла и радостные крики: «Żydzi!»

– Какие требования, Иван Васильевич? – твердым голосом спросил у Аббариуса бледный словно полотно Рабинович.

– Во-первых, провиант для польского отряда. Сейчас в нем числится, сообщил мне комендант, под большим, понятно, секретом, сто шестьдесят пять голов, но к вечеру их будет больше. Во-вторых…

Воодушевление польского отряда, ста шестидесяти пяти отчаянных голов, нарастало. Стреляли повсюду. Рабинович привстал.

– Не тяните, Иван Васильевич!

– Не буду. Пан Шумский требует выдачи всем иудейским населением оружия. – Сидевшие обменялись недоуменными взглядами. Вороницын подошел к окну. – До шести вечера. После шести будет издан новый приказ. Насколько понимаю, о контрибуции. С иудейского населения.

Аббариус сел. Вороницын вернулся.

– И что за оружие? Почему евреи?

– Шумский… – Речь начальника милиции вновь была прервана серией криков и выстрелов. – Черт бы… Шумский утверждает, что евреи… – Аббариус заставлял себя глядеть на Рабиновича, в глаза. – Что евреи стреляли по отступающим польским войскам. Да, такой вот бред. Но этот… – Не подобрав приличного слова для характеристики Шумского, Аббариус споткнулся. – Этот… – Слово не отыскалось. – Утверждает, что он является свидетелем и жертвой. Посему польские войска должны быть нами максимально и во всех отношениях удовлетворены во избежание возможных эксцессов. И хотя погром, по словам пана Шумского, невозможен, мы, управа и дума, обязаны его предотвратить, потому что польские солдаты крайне раздражены, и если мы не сделаем всего, что требует пан Шумский, то сами будем виноваты во всех погромных проявлениях, ибо…

Не договорив, Аббариус смолк. Повторять всю ту гнусную дребедень, что нес в течение получаса отвратительный неврастеник с омерзительным бабьим лицом – увольте, понятно и так.

– А не тот ли это Шумский, что прежде обитал на Пушкинской? – задумчиво припомнил доктор Карант.

– Похоже, он и есть, – кивнул Аббариус, – местный, житомирянин. По-русски говорит свободно, ориентируется в городе.

– Пробуждение национального сознания, – процедил Рабинович. – И какие у него свидетельства? Чего он жертва? Ритуального убийства?

– Пан Шумский, по его словам, подвергся обстрелу евреями. Лично, при обороне им, паном Шумским, Бердичевского моста Из двух пулеметов. С крыши военного госпиталя.

Если бы не сложившееся в городе положение, не стрельба и не радостные крики польского жолнёрства, последующий вопрос Вороницына прозвучал бы весело и был бы воспринят с улыбкой.

– Простите, а как пан Шумский понял, – спросил Аббариуса Вороницын, – что это были именно евреи?

Вместо Аббариуса ответил Рабинович.

– Вероятно, потому, что они промазали.

В голосе секретаря звенела обида. Нет, он бы, Рабинович, не промазал. Даром что ни разу не касался пулемета. Впрочем, и он и остальные понимали: никто ни по ком и ни из чего с крыши госпиталя не стрелял.

* * *

«Опять!» – вздохнет задерганный читатель. Автор не может без них обойтись? Ни в этой своей книжке, ни в другой, про севастопольскую, сорок второго года, оборону?

И ведь заметно, бросается прямо-таки в глаза, что не исповедует он, автор, наитолерантнейшей религии Небывалого в Истории Страдания. Что не считает он, будто почитания и почтения достоин – всегда, везде и исключительно – один, величайший, древнейший, гениальнейший в мире народ, с наиболее трагической в тысячелетиях судьбой, рядом с которой иные трагедии даже не пыль под солнцем.

И тем не менее…

Автор смущен, подавлен, расстроен. Автора мучит совесть. Но обойти этих предметов автор не может, не хочет. Единственное, что он твердо обещает: в заключительной, варшавской части трилогии, если она всё же будет написана, их больше не будет. Почти. Варшава к сентябрю сорок четвертого будет практически judenfrei.

* * *

Кинотеатр «Стильный». Сегодня премьера! Жизненная драма в 5 актах от итальянской студии «Армения». «Не на жизнь, а на смерть (Клятва)». Действие происходит в Италии. Разрешено для молодежи.

Кинотеатр «Пан». Сегодня премьера! «Бертини Севера» Дагни Сервес в великолепной, глубокой шведской драме в 6 актах «Умершие пляшут».

* * *

Трэшка, выйдя на разведку, возвратился спустя полчаса, принеся утешительные для комбатантов вести, а разом с вестями – свежего хлеба, колбасы, прочей снеди, курева и выпивки. Бася уяснила главное: город опять взят поляками, власти в нем нет и счастливое воинство кинулось грабить. Следом за Трэшкой вышел прошвырнуться капрал. Выходили они теперь не хоронясь, гордо демонстрируя мундир и флаг и чихая на остальных, на евреев и русских.

Трэшка, наевшись, вспомнил о Басе.

– Сама-то пожуй чего-нибудь. Проголодалась? Хорошая колбаска, перчик, лучок, чесночок, разжился в лавке у жидка. Жидки они в колбасках понимают. И гефилте фиш у них съедобный. Принести вечерком?

Басе было невыносимо слушать, но ужасно хотелось есть. Трэшка, встав из-за стола, занес краюху хлеба и четыре сваренных яйца хозяйке и Олеське. Колбасой делиться с ними он не стал. Вернувшись, показал Барбаре на бутыль.

– Водички выпьешь? Хороша, почти как чистая. Не монополька, но пьется замечательно. Не потребляешь? А раньше что пила? С чекистами своими? Шампанское? Бордо? Кианти? Коньячок?

Бася молча давилась хлебом с колбасой. В самом деле чертовски вкусной. Отобранной, награбленной, долженствующей быть для нее горче горчайшей полыни, но вкусной, безумно вкусной. Еще бы немного, самую малую малость.

Трэшка плеснул себе в стакан водички и ловко, по-армейски опрокинул. Закусил жидовской колбаской без хлеба. Неожиданно посетовал:

– Не любишь ты нас, Барбара, вот что я тебе скажу. Нет, я понимаю Стахуру не любить, он парень, так сказать, неласковый. А меня? Я с тобою тут как с человеком, с женщиной можно сказать, а ты со мною как с приматом. Не нравится, что я с тобой на ты? Хорошо, давай на «пани». Чего изволите, мадам?

Он встал и шаркнул ножкой. Басе сделалось не по себе.

– Нет, ну а в самом деле? – веселился Трэшка. – Я человек культурный. Училище окончил. Зубы чищу, Мицкевича знаю, Словацкого, Жеромского. – Опять Жеромский, содрогнулась Бася. – Хотите расскажу чего-нибудь, сударыня? Из «Конрада Валленрода» могу, из «Тадеуша», «К польке матери». Могу «Редут Ордона». Девчонкам жуть как нравилось. Как начну, так сразу в слезы. Великие у нас поэты, правда?

Бася не ответила. Что тут скажешь? Соглашаться, отрицать? Лучше молчать. Трэшка не смутился. Влив в себе еще чуть-чуть водички, вдохновенно начал декламировать, прямо с середины, вероятно не без умысла. С чувством, с толком и, можно сказать, художественно. Бася старалась не слышать, из последних сил. Ибо покуда Трэшка трепался сам, своими словами, она не воспринимала его язык как польский. Тут же некуда было деваться. Польский, польский, самый настоящий. Донельзя совершенный, музыкальный, отточенный до последней нотки. Do ostatniej kreski, do ostatniej kropki, do ostatniego ogonka123.

Zmarszczył brwi, – i tysiące kibitek wnet leci;

Podpisał, – tysiąc matek opłakuje dzieci;

Skinął, – padają knuty od Niemna do Chiwy.

Mocarzu, jak Bóg silny, jak szatan złośliwy,

Gdy Turków za Bałkanem twoje straszą spiże,

Gdy poselstwo paryskie twoje stopy liże, –

Warszawa jedna twojej mocy się urąga,

Podnosi na cię rękę i koronę ściąga…124

Трэшка, не досказавши строфы, замолк. Весело полюбопытствовал:

– Ну как, сударыня? Снова мимо? Эх, ничем вам не угодить. А капральчик-то стишков читать не станет. Он парень, прямо скажем, неначитанный.

Бася молча пережевывала хлеб. И страдала, тоже молча. От дикой и нелепой профанации. Священного, святого, неприкосновенного. А ведь если вдуматься, если копнуть, если проанализировать… Не от этого ли нашего польского самозабвенного бахвальства… Нет, об этом ей лучше не думать. Ни сейчас, ни вообще никогда.

* * *

Троцкий! Троцкий! Троцкий!

Диафильмы «советов» северной коммуны, захваченные Войском Польским у большевиков.

1) Переворот на Украине, гетманы Петлюра и Скоропадский. 2) Плеханов – жертва большевизма. 3) Китайская Красная гвардия. 4) Смольный институт, штаб-квартира коммунистов, марш большевицких войск на Гатчину. Главнокомандующий «товарищ Дыбенко». 5) Колоссальная катастрофа в Киеве. Взрыв артиллерийских снарядов и динамита. 6) И что же поменялось? «Красный царь» Троцкий объезжает свои владения, как некогда «белый Царь-батюшка». 7) Потрясающе интересная и живописная поездка Троцкого по Волге до Казани.

Великолепное музыкальное сопровождение симф. орк. «Колизей» под упр. Т. Барщевского.

* * *

По большому счету, в течение девятого июня ни с Барбарой, ни с Клавдией, ни с Олеськой ничего ужасного не приключилось. Ужасным был главным образом испытываемый ужас. Особенно Басин. Находиться в одном помещении с двумя всё более пьянеющими негодяями, слышать жуткие звуки не утихающего в городе погрома, ожидать… Чего?

Для знакомых нам членов управы и гласных дело выглядело много хуже. Погром, со всеми его прелестями был для них безусловной реальностью. Он ширился и нарастал, несмотря на утверждения коменданта, что погрома нет и быть не может. «Евреи стреляют по нашим людям из окон, и поэтому наши люди раздражены. Солдаты отбирают награбленное у них имущество. Если вам угодно, мы создадим совместную следственную комиссию и расследуем все ваши претензии, но повторяю – погрома нет! Зачем вы притащили сюда этого стрелка? На каком основании? Ограбил? Вы хотите сказать – реквизировал? Ступайте, стрелок, вы свободны, мы разберемся без вас. Я же говорю, господин Вороницын, господин Аббариус: погрома нет! Просто вы обязаны немедленно собрать продовольствие, организовать сдачу евреями оружия и накормить моих солдат во избежание неизбежных в данной ситуации эксцессов. Не забывайте, я лично был обстрелян евреями. Да, с крыши военного госпиталя. Евреями в цивильной одежде».

Аббариуса, Вороницына, Рабиновича и других то и дело вызывали в бывший окружной суд, где обосновалась комендатура, и снова чего-нибудь требовали. Между тем в управу валом валили женщины, умоляя спасти их схваченных жолнёрами мужей. Поступали сводки о новых насилиях, появилась информация о погибших. На Подольской, в помещении талмуд-торы, школы для неимущих, были убиты двое – мальчик и сторож, выстрелами в лоб. Перед смертью у сторожа, Гилеля Таненбаума, вырывали клочья из бороды, заставляли жевать; не вполне удовлетворившись, поджигали бороду спичками.

В одиннадцать ночи в город прикатили новые автомобили, с подкреплением. Солдаты, слегка навеселе, в предвкушении отчетливого развлечения, громко пели красивые песни.

Как по улице шло войско,

Раз-два-три,

По земле родимой польской,

Раз-два-три.

Музыка играла звонко,

И расплакалась сестренка.

Раз-два! Раз-два-три!

К этому времени двое комбатантов, напившись и наевшись, спали, восстанавливаясь после бессонных ночей и томительных тревожных дней. Дверь в комнатку Стахура запер изнутри, положив ключи себе в карман. Басю он сначала предложил привязать к кровати за ногу, но рассудил в конце концов, что это лишнее. «Спи, пока спится, красуня», – посоветовал ей Трэшка. Бася не спала, со страхом вслушиваясь в храп. Только бы он не прервался, только бы комбатанты не проснулись. Несколько раз забывалась, проваливалась куда-то, но сразу же, вздрогнув, приходила в себя, вслушиваясь в неясный шум несчастного, тоже не спящего города.

И так же тревожно, как бедная Бася, как Олеська, как Клава, как тысячи горожан, бодрствовали на постах немногочисленные милиционеры Аббариуса125, пребывая по двое, по трое подле освещенных мест, не рискуя оставаться в одиночестве и наблюдая в бессилии, как мимо, здесь и там прошмыгивают тени вышедших на черное дело солдат. Среди последних преобладали только что прибывшие, не успевшие пока принять участия в забаве.

Водка от тоски спасает,

Раз-два-три.

Отделённый запевает,

Раз-два-три.

Тверже стали в песне слово,

А мелодия сурова.

Раз-два! Раз-два-три!

Наряду с подкреплением, приехавшим в грузовиках, в городе появилась и разместилась в районе Сéнного рынка некая кавалерийская часть.

Прибыли уланы под окошко,

Прибыли уланы под окошко,

Стукают, тукают…

Идентифицировать данную часть ни Вороницыну, ни Аббариусу не удалось. Впрочем, наши общественные деятели не выяснили и принадлежности пехотных подразделений. Ни Шумский, ни другие представители Войска Польского их на этот счет, разумеется, не информировали.

* * *

– Ты что же, так и не спала, красуня? – поутру спросил у Баси Трэшка. – Зря. Кружки под глазоньками будут, некрасиво.

– На свою бы рожу поглядел, красавец, – встал, продолжая лежать, на защиту справедливости капрал. Где-то вдалеке уже постреливали.

– Я мужчина, мне красоты ни к чему, – резонно возразил ему Трэшка, намекая на разницу между ładnym и przystojnym или, если на будущем универсальном языке, между beautiful и handsome. – А Барбара все ж таки девушка.

– Женщина, – поправил капрал и посмотрел на Басю, словно бы спрашивая: «Верно?»

– Незамужняя, – не вполне согласился с ним Трэшка, после чего задумался и также посмотрел на Басю. – Кстати, в самом деле вопрос. Ты сама-то кем себя считаешь, женщиной или девушкой? Пани, то есть, или панной?

Стахура не выдержал.

– Какая она тебе, в жопу, пани? Большевичка, мать ее дери!

С эмоциональным доводом не согласиться было невозможно. Понятия «большевик» и «господин» были взаимоисключающи. Снова где-то грохнул выстрел. (Накануне Аббариусом было отмечено: выбрав подходящий дом, солдаты стреляли в воздух, после чего заявляли: выстрел сделан из окна, – и приступали к поиску оружия.)

– Пожрем? – перешел Стахура к делу.

– А ты зарядочку сделал?

– Борзеем, рядовой?

– Старший, мать твою! Ты погляди на нее, хотя бы улыбнулась.

– Я же тебе когда еще сказал, у нее чувства юмора нет.

Барбара не удивилась. Ни пространной Стахуриной фразе. Ни его о ней странному мнению. Ни формуле «чувство юмора».

– А ты ей покажи чего-нибудь задорного, – предложил капралу Трэшка.

– Сам показывай, – застеснялся капрал.

Трэшка хихикнул.

– Не сейчас, сначала пожую. Чтобы повнушительнее было. – Он повернулся к Басе. – А ты нам покажешь, гражданочка? Чего молчишь-то? Ну, книжку там какую, тетрадку, Робеспьера, Жеромского. А ты о чем подумала? Ох, женщины… Всё им об одном мечтается.

– Девушки, – зевнул капрал.

– Какая разница. Così fan tutte.

– Что?

Пока двое стражей развлекали свою подопечную, в положении Житомира произошли определенные перемены. Известного нам капитана Шумского на посту коменданта города сменил майор Ганич. Верховной властью в разносимом польским войском городе стал комендант этапа (то есть начальник тыла) полковник Седлицкий.

Члены думы и управы провели кошмарную ночь на месте. К начальнику милиции поступали новые и новые сообщения. Число избитых и ограбленных росло. Поутру возобновилась стрельба. Кучки солдат перебегали по улицам в поисках добычи. Будучи вызваны к Седлицкому, Вороницын и Аббариус направились к полковнику со скопившимися за сутки сведениями о погроме.

Полковник, с которым они оба были знакомы и которого считали относительно приличным и интеллигентным человеком, решительно с их данными не согласился.

– Погром? Вы о чем? – обиженно промолвил он, вставая. – Я располагаю неопровержимыми фактами об издевательствах над польскими солдатами со стороны евреев и об убийствах, евреями же, польских солдат. Капитан Шумский показывает, что при обороне им Бердичевского моста он был лично обстрелян из пулемета с крыши военного госпиталя евреями в штатском. Формулировка «погром», господа, глубоко некорректна, поскольку предполагает организацию или поощрение преступного деяния командованием – между тем как польское командование ничего не поощряет, а польские подразделения не совершают преступных деяний. Всё, что требуется от вас, это обеспечить подчиненные мне войска продовольствием и добиться сдачи еврейским населением оружия, из которого оно, население, переодевшись в штатское, обстреляло с крыши военного госпиталя лично капитана Шумского при обороне последним Бердичевского моста. В противном случае польское командование не в состоянии дать гарантии от возможных и неизбежных эксцессов. Наши солдаты крайне раздражены и возбуждены, а посему…

Нет нужды лишний раз указывать на выстрелы, звучавшие во время милосердно сокращенной нами речи полковника, равно как на их предназначение. Читатель устал. Еще больше он устанет, если мы начнем перечислять все перемещения Аббариуса, Вороницына, председателя житомирской думы Добринского и различных ее членов от Понтия к Пилату и обратно от Пилата к Понтию. Между хождениями Аббариус выслушивал сотни жалоб на налеты, насилия, аресты и захваты. В поступавших сообщениях повторялось одно и то же. Наиболее оригинальным был рапорт Вишневского, начальника второго района: восемнадцать жителей угнаны неизвестными кавалеристами на Сéнную площадь и там расстреливаются. Залпами. Из винтовок. Днем.

Около часу дня Аббариус побывал у нового коменданта города, майора Ганича, в здании бывшего окружного суда. «Безобразие, безобразие, безобразие, – повторял майор взволнованно, выслушав страстные протесты Аббариуса. – Негодяи, подлецы, мерзавцы… Вы должны меня понять, пан Аббариус, непременно понять: единственный достойный человек среди этой сволочи – я. Шумский и Седлицкий – шовинисты, расисты, реакционеры. Я единственный в армии подлинный социалист, либерал, демократ, единственный, кто сочувствует вам и несчастному, бедному, прекрасному Житомиру. Умоляю вас, заклинаю: как можно скорее обеспечьте солдат всем необходимым. Организуйте сдачу нашими еврейскими братьями оружия. Мы обязаны, просто обязаны, вы и я, все вместе, совместно и солидарно, сделать всё возможное, чтобы избежать эксцессов, в создавшейся невозможной ситуации неизбежных. Солдаты разгневаны, рассержены, можно сказать – перевозбуждены. Необходимо как можно скорее… Вот список. Спешите, пан Аббариус, спешите. Пока не поздно. Продовольствие, деньги, оружие. Хоть какое-нибудь оружие, что угодно, лишь бы… Капитан Шумский, вы ведь знаете, был обстрелян с крыши военного госпиталя на Бердичевском мосту».

Выходя, в полнейшем недоумении и ярости, от рвавшего власы и раздиравшего одежды майора, начальник милиции увидел в судебном зале десятки арестованных лиц нехристианской религии. Большинство было избито по дороге, и одежда их разодрана совсем не фигурально. Солдаты, ругаясь, выталкивали из помещения вопящих и стонущих женщин, прибежавших следом за вытащенными из квартир мужьями. Польский мат, отличающийся от русского более четкой артикуляцией и оттого, возможно, более выразительный, мешался со звуками доносившихся снаружи выстрелов. «И Угер здесь, – поразился Аббариус, заметив в углу фигуру старца с растрепанными волосами, казенного раввина. – Его тоже подозревают в стрельбе?» В соседнем помещении польки-патриотки угощали и культурно развлекали солдат. Девичий голос в сопровождение фортепиано выводил, красиво и с воодушевлением, куплеты про серых стрелков.

Спустя два часа вызванные к Ганичу Вороницын, Аббариус, гласные, члены управы, священник Бурчак и духовный раввин Абрамович стали свидетелями первых польских достижений в поисках еврейского оружия. К этому моменту Ганич под напором неопровержимых доказательств почти согласился признать, что в городе всё же происходит нечто, отчасти напоминающее погром. «Неслыханный позор! – восклицал он, то краснея, то бледнея. – Невыносимый стыд! Несмываемое пятно! Я немедленно, незамедлительно, не медля ни минуты, подаю в отставку, покидаю службу, удаляюсь на покой!» Немедленно уйти в отставку помешали майору двое солдат. Светясь небывалой радостью, они втолкнули в кабинет пожилого, в кровь избитого мужчину. «Вот! Бросил в нас бомбу, падла! А вторую мы нашли. Смотрите!» – торжествующе вопил один, предъявляя Ганичу фрагмент гранатной оболочки, говоря иначе – осколок. Было заметно, что майор, смутившийся вторжением, стремится скрыть находку от общественности. Беспощадный Вороницын такой возможности ему не предоставил. «Что вы там нашли? – рявкнул он на польского солдата во вполне немецком духе. – Показать! Schneller!» Изумленный боец вопросительно взглянул на Ганича: чего он хочет, этот наглый русский? Но майор, как либерал, социалист и демократ, был вынужден кивнуть: показывайте.

Окровавленный старик, что-то бормоча и что-то объясняя, внезапно разрыдался, подбежал к майору, поцеловал его в голову и стал умолять о защите. Аббариус в бешенстве сунул коменданту «бомбу» под нос. «Вы же видите: тут парафин от свечки! Это просто светильник! Тут после всех боев такого хлама… Немедленно арестуйте бандитов и отпустите пострадавшего». «О да, о да», – лепетал в ответ смущенный Ганич. Избитый старец был немедленно отпущен (сопровождать его отправился Рабинович), а воинов майор направил под арест. Без конвоя, в дамский комитет, где играло фортепьяно. Вскоре оба оказались на улице. Песни про стрелков и москалей воинам давно осточертели, поиски еврейского оружия казались интереснее.

Разобравшись с неприятной и недвусмысленной ситуацией, майор-социалист продолжил взывать к общественным деятелям, требовавшим от него, с коммунистической бесчеловечностью, немедленных репрессий в отношении погромщиков. «Не так всё просто, господа, не так всё просто. Требуется взвешенный подход, учет всех обстоятельств, внимание ко множеству фактов и факторов. Солдаты озлоблены, им необходимо угодить. Умоляю, пусть еврейская молодежь сдаст оружие, хоть какое-нибудь. Соберите продовольствие. Сделайте подарки солдатам. От благодарного населения. В противном случае эта возбужденная масса… Я ни за что не ручаюсь, ни за что. О что мне делать, друзья, что мне делать?»

* * *

Натана Мермана убили в четвертом часу.

Скажем прямо, старый Мерман не был самым выдающимся из пятисот четырех мастеров-сапожников, трудившихся в Житомире и уезде в девятьсот четырнадцатом году – наряду со ста тридцатью четырьмя башмачниками, а также с учениками и рабочими обеих специальностей, каковых совокупно насчитывалось девятьсот сорок шесть. Во всяком случае, он не был преуспевающим и не строил шикарных сапог для офицеров конницы и конной артиллерии. Клиент у Оськиного таты был попроще – сельский мужик да еврейская беднота. Но клиент находился всегда. Да, в пятилетие всеобщего упадка, разорения и прозябания число заказчиков у Мермана подсократилось – тогда как военное ведомство, обязавшее в германскую шить в неделю две пары сапог для солдат, мягко говоря не переплачивало. Однако дело, несмотря ни на что, несмотря даже на сына Оську, чекиста и, холера ему в пуп, большевика, несмотря на УНР и петлюровское бандитство, – свое дело, связи, инструменты старый мудрый Натан сохранил.

В день убийства он столкнулся с польским войском не впервые. Первая встреча произошла в конце апреля, сразу же после прихода в Житомир Смиглого. В мастерскую к Мерману заявились гости в серых куртках. Со знанием дела ощупали материал, осмотрели три пары готовых сапог. «Гут, юде, добже, умеш, холера, мать». Сколько стоят сапоги, солдаты спрашивать не стали. Просто уложили их в мешки и стали выходить на улицу. Когда Натан, не зная, что сказать, издал какой-то неопределенный звук, старший, с полосками на погонах, развернулся и произнес eine kleine deutsche Rede. Скажем честно, настоящих, полуторагодичной давности немцев Мерман, несмотря на сходство языков, понимал не очень чтобы. Но в польском исполнении понял. Подозреваем, что выскажись польский сержант на суахили или на древнемонгольском, Натан бы тоже его понял. Потому что Натану объяснили, коротко и емко, кто имеет право жить на этой земле, не уточнив при этом на какой – на русской, польской или на земле как таковой. Детали значения не имели. Мастерскую он старался впредь держать закрытой, впуская только тех, кого знал лично, в ком не сомневался.

Когда Натана убивали, бороды у него давно уже не было. Ее ему срезали в мае, при неосторожном выходе на улицу. Обыкновенная история, не будем повторяться. Соседи утверждали: срезали познанцы, что вовсе не является бесспорным. В русских реляциях тех лет польские военные преступники обозначались двояко: легионеры или познанцы. Всё польское войско почиталось легионерами, а самыми злостными находили познанцев. Благодаря газетам и слухам, дурная слава Großherzogtum Posen докатилась до Москвы и Петрограда. Кто знает, возможно, подобным образом наши прадеды полусознательно выгораживали Царство Польское и поляков Западной России. В подлость «наших», хоть и бывших, верить не хотелось, то ли дело бывшие германскоподданные. Интересно, что дурною славой познанцы пользовались и среди поляков. Полковник Седлицкий, тот самый, еще в мае успокаивал лезшего в бутылку Вороницына: «Скажите спасибо, Иван Петрович, что наши познанцы отрезают вашим евреям не головы, а только бороды».

Натана убили солдаты всё той же неведомой кавалерийской части, прибывшей в Житомир накануне вечером. Когда-нибудь, возможно, варшавский, краковский или торунский историк выяснит, что это, собственно, была за часть. Зачем? А затем, что таким образом вина за погром будет снята с иных кавалерийских частей Войска Польского. Во всяком случае, за житомирский. Представьте себе, вы – поляк и ваш польский прадедушка служил в таком-то уланском, шеволежерском или коннострелковом полку, аккурат у нас на Украине, аккурат в это самое время – и вы, а также ваш dziadek, babcia, tatuś, mamusia, siostryczka Krysia i braciszek Kacper горды его суровым вкладом в священную войну цивилизации против красной заразы. И при этом знаете наверняка: с девятого по двенадцатое июня двадцатого года его лично, вашего прадедушки, в Житомире не наблюдалось. Разве не утешительно? «Hurra, chłopcy, na Moskala» – с этим в наиновейшей Польше всё в порядке. Это можно кричать во весь голос. С евреями, по внешним причинам, труднее. Лучше помалкивать.

На Натана Мермана кавалеристов навел тринадцатилетний подросток. Сероглазый белокурый nastolatek126 из житомирской польской семьи, юный скаут, по-польски «харцер». Собственного счета к мировому еврейству у него пока не накопилось. Он просто хотел помочь. Своим. А поскольку своих в день гнева интересовали евреи, он указал «нашим хлопцам» сразу на нескольких – на одного богатого и на троих не очень. Зато на очевиднейших большевиков. Один из которых и вовсе был папашею чекиста. Не исключено, что подросток не представлял себе последствий. Хотя с учетом трехлетнего опыта… Но возможно, он считал, что «наши хлопцы» отличаются во всем от остальных. Хотя…

Натанова супруга Фрида, сорока трех лет, и дочь Натана Милка, пятнадцати, в тот неприятный день остались живы, что в целом делает честь великодушию противника. Углубляться в подробности не стоит, подробности однообразны. Женщины остались живы, это главное. Как сказали бы долго занимавшиеся ими солдаты, grunt.

Натана Мермана убивали на Сéнной площади – пустыре на северной окраине города, по правую сторону от коростенского шоссе. Место было настолько удобным, что двадцать один год спустя его облюбуют в качестве сборного пункта иные знатоки еврейского вопроса. Но не будем забегать вперед и проводить ненужных, тривиальных и банальных параллелей – рискуя неожиданно предстать адептом нелюбимой нами наитолерантнейшей религии. Всего лишь факт, незначащее совпадение. Удобное место – как для размещения консостава, так и для сгона туда… Стоп, автор, стоп!

Предпоследним, кого Натан увидел перед смертью, был миллионщик, как его называли небогатые евреи, Котик. Прежде, в хорошие и не самые хорошие времена Котик не встал бы и рядом с жалким, безвестным сапожником, а теперь их гнали, плечом к плечу, удалые и задорные кавалеристы, подбадривая ударами клинков, пока еще плашмя, и частою пальбой из револьверов. Оба уравненных в правах и в состояниях пархатых, спотыкаясь, бежали мимо валявшихся на площади убитых, напоминавших… Ничего не напоминавших. Изодранная одежда, грязные пятна, белые лица, отрезанные носы – среди свежих, пахучих, оставленных польскими лошадками куч. Непостижимым чудом, на бегу Мерман узнал среди мертвых известного в городе богача Вайнштейна. Узнал несмотря на то, что Вайнштейн был почему-то без глаз. («Вас-то за что, почтеннейший?» – всё хотел спросить Натан у Котика, но увидевши Вайнштейна, спрашивать не стал.)

Последним человеком, которого увидел перед смертью старый Мерман, был его ровесник Файнзильбер. Его тоже гнали кавалеристы и тоже избивали саблями. Левый глаз у Файнзильбера вытек – но этого Натан, сбитый выстрелом из револьвера, с довольно приличного, заметим, расстояния, увидеть не успел. На Мермана, упавшего, но еще дрожавшего в конвульсиях, рухнул, получивши польской саблей по еврейской шее, Файнзильбер. Милосердный капрал добил обоих из винтовки. «Лебеля», «манлихера», «маузера» – информации на этот счет не сохранилось.

(Было бы ошибкой полагать, будто свидетели хотя бы в малой степени озабочены определением винтовочных систем, изучением знаков различия или подсчетом заклепок на бронетехнике. Даже военные вечно всё путают, что же говорить тогда о бедных штатских, оказавшихся на месте происшествия случайно и желавших одного – поскорее оттуда убраться. То, что лицо, произведшее выстрелы было капралом, является авторским допущением. Вполне возможно, pan podoficer был взводным или даже старшим вахмистром.)

Котика как миллионщика, Котика убили не сразу. Желая выведать про спрятанные деньги, Котика подвергли мерам физического воздействия, вроде тех, каким подвергли Вайнштейна и других. В конечном итоге изувеченный, изуродованный, с простреленной головой Котик тоже был выброшен в общую еврейскую кучу.

* * *

По мере развития погрома, звуки которого – выстрелы, крики – с каждым часом становились всё отчетливее, Басин страх превращался в бесконечный одуряющий ужас. Стахура с Трэшкой обменивались взглядами, шушукались за дверью, возвращались. «Не любишь ты нас, сестричка», – опять заводил свое Трэшка. И развивал давний тезис: «Столько дней тут с тобой канителимся, а ты… А еще интеллигенция». Стахура, напиваясь, делался не только разговорчивее, но и гораздо предметнее. «Ты со своим краснопузым муженьком прямо тут? На койке? Узковато. Или на полу? А может, стоя? Чего молчишь, красуня? Тоже мне тайна. Мы ж теперь с тобой свои люди, один жидовский хлеб едим, одну с тобой колбаску хаваем. Чем ты лучше нас? То-то, краля».

123.До последней черточки, до последней точки, до последнего хвостика (пол.). Речь идет о польских диакритических знаках.
124.Сдвинул брови – и помчались тысячи кибиток; / Подписал – и тысяча матерей заплакала по детям; / Кивнул – гуляют плети от Немана до Хивы. / О властитель, могучий как Бог и злобный как дьявол, / Когда турки за Балканами страшатся твоих пушек, / Когда парижское посольство лижет твои ноги, / Одна лишь Варшава глумится над твоим могуществом, / На тебя подъемлет руку и срывает с тебя корону… (пол.). Т.е. корону польских королей, с 1815 г. принадлежавшую Романовым – по мнению классика, незаконно.
125.Важное! Существование в оккупированном городе фиктивных местных властей и еще более фиктивных местных органов правопорядка было в ту пору обычной практикой и не предполагало «сотрудничества» в том смысле, каковой это слово приобрело во вторую мировую войну. Милиционеры Аббариуса ни имели ничего общего с позднейшими «полицаями», «самообороной» и т.п. институтами. Данное обстоятельство не исключает того, что в других городах мог, по воле местных начальников, развиваться настоящий, подлый, позорный и постыдный коллаборационизм – предвестие страшного будущего.
126.Teenager (пол.).
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
15 марта 2024
Дата написания:
2024
Объем:
747 стр. 13 иллюстраций
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают