Читать книгу: «Двадцатый год. Книга первая», страница 39

Шрифт:

Эксод. La victoire est à nous !

И следом конница пустилась,

Убийством тупятся мечи.

(Пушкин)

И залитые кровью недели

Ослепительны и легки.

(Н. Гумилев)

В условиях, созданных рейдом Буденного, наступлением армии Уборевича, групп Якира и Голикова, маршал, вождь и глава государства принял единственное правильное решение – уводить войска из Киева.

Чтобы заставить Рыдза выполнить приказ, маршалу пришлось изрядно потрудиться. Завоевателю Киева не хотелось, чтобы его недавние лавры усохли. Герой надеялся, до последнего, что к венцу покорителя русской столицы прибавится новый – вечнозеленые лавры вождя величайшей и бессмертной обороны. Который, дождавшись резервов, снова двинется вперед, окончательно сомнет Россию и вколотит имя «Рыжик»129 в историю вселенной несмываемыми буквами. На приказы комфронта и главковерха, доставлявшиеся по воздуху, Рыдз, презрев субординацию, отвечал девичьими вопросами: «Это действительно так? Не иначе? Быть может, стоит подождать? Мне нужен письменный приказ от маршала… с его личной подписью… словом, мне еще надо подумать… а если отложить… на пару дней? Получив подкрепления, мы…» Наконец первый маршал и вождь вежливо, но всё же рыкнул на любимца. Приступить к эвакуации не позднее десятого! Двигаться тем-то маршрутом! По дороге желательно отбросить и рассеять армию Буденного.

Началась эвакуация. Неленивым предлагаем посчитать, которая по счету, сами ограничимся простейшей констатацией: последняя. Впредь, на протяжении двадцати одного года, трех месяцев, одной недели вооруженных врагов в нашей днепровской столице не будет.

Десятого июня в семнадцать часов Рыдз, он же Смиглый, выехал из Киева, влившись со штабом в колонну 1-й дивизии легионов. Силы армии, снятые с днепровского рубежа, в полном порядке, с мощным прикрытием на флангах, надежным арьергардом и крепким авангардом двинулись к северо-западу, в направлении на Коростень. Рыдз и здесь проявил упрямство – главковерх предпочитал движение на запад, на Житомир. Упрямство оказалось оправданным, позволив вывести с собою железнодорожные составы, избежать столкновения с Конной и ограничиться боями с группой Голикова – между тем как отход на Житомир требовал оставить железнодорожный парк, предполагал лобовое столкновении с Буденным и допускал возможность фланговых ударов со стороны обеих красных групп, северной и южной. Возможность сугубо теоретическую, однако следует иметь в виду – данными о наших действиях Смиглый не располагал. Армия шла в неизвестность.

Часть отступавших, а именно колонна автотранспорта, была направлена по житомирскому шоссе. Стремительно, без прикрытия, польские «самоходы» преодолели полтораста верст, отделявших Житомир от Киева, практически не понеся потерь, – настолько безумным и неожиданным оказалось их перемещение через порядки наших кавдивизий. С транспортной колонной бежали из Киева штатские: завезенные в ходе оккупации чиновники и железнодорожные служащие, местные польские активисты, скауты, скаутки, бывшие русские и тому подобный гнусный элемент. По счастью, никто из этой публики не пострадал; безразмерный мартиролог Польской Республики не пополнился когортой новомучеников – как водится, едва ли не святых, ни в чем, никогда и нигде не повинных.

В последние польские дни Алеша Старовольский, Геннадий Горобец и толпы обывателей ходили на Владимирскую горку – стать свидетелями истории. Взглядывая окрест и уязвляясь, горожане стонали и ахали.

Поднимался к небу дым над вокзалами, пакгаузами, портом. Горели и рушились в воду мосты. Совсем недавно построенный военный. Длиною в километр железнодорожный. Самый любимый, самый красивый, из гранита и британской стали, с праздничными арками Цепной.

«Господа, вы про склады слыхали? Жолнёры из охраны тащат всё подряд, с ними местная шпана орудует. Тут же грабят, тут же продают. Сгущенку, тушенку, шинели, штаны». «А мне пианино на голову рухнуло, еле успел отскочить». «Ясное дело, поляки – музыкальная нация, не оставлять же инструмент большевикам». «Ничего, ничего, отольется им, паскудам». «Максимилиан Витальевич, что за большевицкий лексикон?» «Да вот, как видите, левею на глазах»

Опять гремело, вновь взлетало пламя: за подрывом сухарного завода следовали взрывы на машиностроительном заводе Гретера. На Институтской был подорван дворец генерал-губернатора. Новый грохот, на Большой Васильковской: языки над четвертой гимназией. («Ой, Лешка, вроде как у нас горит чего-то, бежим, бежим быстрей домой!») Оставленное в Киеве прикрытие выполняло последние приказы Рыдза. И если с мостами, станциями худо-бедно, но было понятно: стратегические объекты, разрушение коммуникаций, необходимость оторваться от противника, – то разрушение дворца с гимназией, это объяснялось только злобой. Враг мстил ненавидимой от века России. Как умел, по-шакальи, трусливо и подло. Оставляя след недолгого и пакостного пребывания.

Но быть может, враг наш в чем-то достоин сочувствия? Попытаемся влезть в его шкуру, ощутить, проникнуться и осознать. Ведь если вдуматься – более никогда. Никогда не услышит Крещатик марша первой геройской бригады, не увидит марширующих парадом жолнежиков – храбрых стрелков, шеволежеров, улан, гуралей, матросиков из Пуцка. А идеалы? Национальная память, вера? Речь Посполитая скольких-то народов? Национальные пророки, литераторы, историки… надули?

Горько, обидно. Досаднейшее nevermore.

«По стопам Болеслава Храброго…» – ворчал на постаменте весело поживший скандинав. Не того ли жирного, распутного святоши, что выламывал зубы жравшим мясо в пост и прибивал прелюбодеев за мошонку130 – а сам прославился здесь в Киеве насилием над его, Владимировой дочерью? Спору нет, святой равноапостольный тоже славился по женской части – но в Гнезно он насиловать княжон не ездил. Рогнеда, Полоцк? Так то по молодости, по духовной непросветленности. Польскому ж охальнику было крепко за пятьдесят, родился он во крещеной семье. Может, чего доказать хотел? Ляхи, ляхи…

Рыдз уходил на Коростень.

* * *

Бегство жителей из Петербурга

Из Петербурга, вымирающего от голода, массами бежит население, в среднем город покидает 1500 человек в день. Ввиду нехватки рабочей силы большевицкое правительство запретило выезд из города мужчинам в возрасте от 18 до 50 лет, женщинам от 15 до 40.

Минская Заря, 13 июня 1920

* * *

Неприятное объяснение с русской общественностью заставило Седлицкого и Ганича озаботиться сокрытием случившегося погрома. Которого, разумеется, не было, но о котором после бегства Войска Польского станет известно всем и каждому. А коль скоро станет известно в России, то станет известно и в Польше, а в Польше… в Польше тоже есть евреи и, хуже того, в Польше есть сейм, который эти самые евреи засыпают наглыми запросами всё о тех же мифических погромах – в Минске, Лиде, Люблине, во Львове, Вильне. Еще есть в Польше прощелыги журналисты. Есть еще… да кого только нет в этой Польше! Глядишь, лет через пять собственное чадо спросит вдруг за завтраком: «Папочка, а ты правда устраивал погромы?» Господи, за что боролись?

«Нужна расписка!» – осенило Ганича. До Седлицкого дошло не сразу. «О чем вы, пан майор?» «Если будет расписка, что погрома не было, а были поиски большевиков и нашего разграбленного имущества, мы сможем доказать, что вопли о погроме – коммунистическая пропаганда. Наши израилиты, понятное дело, с нами не согласятся, но их и без того никто не слушает, а тут официальный документ». Седлицкого идея поначалу не воодушевила. Кто даст искомую расписку – Вороницын, Аббариус? Или чокнутый еврей, как его там, Шпильберг, что бросался в кабинете на несчастных польских женщин? Найдется ли авторитетное лицо? «Лицо в наличии, – успокоил майор полковника. – Вторые сутки у меня в комендатуре. Казенный раввин, выживший из ума старикашка. Я было думал его отпустить, но словно чувствовал – и придержал». «Казенный раввин это как? Авторитетно?» «Для евреев не особенно, но для нашего начальства сойдет. Оно же не хочет нам зла». «Действуйте».

«Надо просто подписать бумажку, – долго объясняли Шумский с Ганичем старому Угеру, без свидетелей. – Смотрите, уважаемый, вот тут. Вашу подпись. Читать не обязательно. Ну, хорошо, так и быть, прочтите. Что? Почему не будете? Вы, кажется, не поняли? Надо подписать. Под-пи-сать. Вот тут. Вот здесь. Вот именно. Чернилами, ручкой! Чернильница на столе. Если хотите, я дам вам – на минутку – самопишущую ручку, фюльфедерхальтер, настоящий берлинский „Монблан”, вот смотрите, какая красивая. Хотя можно обойтись обычной деревяшкой, вам, я думаю, привычнее».

«Он тупой? – возмущался Шумский через полтора часа, выйдя с Ганичем перекурить. – Перед ним капитан и майор, а эта жидовская вошь…» «Спокойнее, спокойнее, тут необходима деликатность. И время, время, время». «Все-таки надо усилить, нажать. Времени не так-то много». «Хорошо, позовем сержанта Собчика. Он умеет разговаривать с большевиками». «Так этот старый хрен еще и большевик?» «Я не это имел в виду, не это. И не хрен, капитан, не хрен».

«Собчик, я вас прошу. Аккуратно. Человек он пожилой, просто ему надо осознать, не более. Без членовредительства. Вы поняли?» «Так точно. Слушаюсь». «Действуйте. Аккуратнее, мягче».

«Как вы себя чувствуете, почтенный? Вам, я вижу, не понравился сержант? Нам он тоже нравится не очень. Слишком груб. Но ему понравились вы. Он готов к вам вернуться. Вы не хотите с ним встречаться? Хорошо. Итак, берем вот этот инструмент. В правую руку. И пишем, в свободной форме. Вышеизложенное подтверждаю. С подлинным верно. Так оно, собственно, было. Истинная правда. Чтобы я так жил. Словом, как принято в вашей синагоге. Начинаем. Начинаем. Начи…»

«Собчик, только не перестарайтесь. Но и нажмите. Необходимо, чтобы он понял. Как можно скорее. Времени мало. Буденный, знаете ли». «Так точно, Буденный. Слушаюсь».

«Итак, теперь-то вы готовы подписать? Ты готов, я тебя спрашиваю? Слушай ты, битая морда, если ты не подпишешь, Собчик вернется опять. И будет возвращаться, пока ты не сделаешь то, что должен сделать. Ты видишь, что у меня в руке? Вот это, черное, железное. Оно стреляет. Собчик!»

Пока в комендатуре майор и капитан увещевали раввина, непонятливого и жестоковыйного старца, в городе случилось нечто. Фыркая, гудя, клаксоня, в него с востока ворвалась орда автомобилей. В грузовиках сидели пришибленного вида воины, пришибленного вида штатские, пришибленного вида дети и насмерть перепуганные женщины. (Пришибленность, несвойственная племени сарматов, была отмечена многими житомирянами. Приходится признать – отмечена не без злорадства.)

Это была та самая автоколонна, которую Рыдз, безумно рискуя, направил по киевскому шоссе. Паккарды, фиаты и иные «самоходы» были нагружены, помимо бледных и пришибленных лехитов, всяческого рода имуществом, далеко не всегда военным. Главным образом чемоданами и саквояжами; кто-то из местных отметил буфет, контрабас и даже фикус. Мы убеждены: пристрастные свидетели ошиблись, вояжерам было не до цветов и контрабасов.

«Так ты подпишешь нам бумажку, сучий потрох? Я же сам тебя, сам пристрелю! Не посмотрю, что я социалист. Шумский, только не ногами. Позовите Собчика. Собчик, не калечить, быстро, аккуратно, эффективно. До чего ж упрямая скотина. Как же я устал. Матерь божья. Что же делать, что же делать, что же делать?»

Появление беглецов вызвало переполох среди польских активистов Житомира. Им стало ясно окончательно: пора линять. Всё подлое и могущее бегать, не дожидаясь указаний, ринулось из города. Две дамы из женского кола, вне сомнений, возглавили бегущий авангард. Не из низкого и недостойного страха, но ввиду насущных потребностей нации. Бесценные, сознательные экзистенции были обязаны сохраниться в качестве материала нациостроения, чтобы потом, меж «Крестоносцами» и пением «Присяги», рассказывать правнукам о свирепом гонении, воздвигнутом большевиками на поляков.

«Зачем вы так, автор? – спросит добросердечный коллега, знакомый с драматической историей Польши. – Быть может, двадцать лет спустя, при немцах эти женщины погибнут. Будут замучены на Павяке. Удушены газом в Освенциме. Падут на баррикаде в восстание».

Нет, коллега, ответим мы собрату-историку. Черта с два они погибнут. Погибнут другие. А такие, как эти, выплывут. Где угодно – в Лондоне, Вермонте, Варшаве. Согласно народной мудрости – о дерьме. Будь иначе, мы бы видели другую Польшу. Другую Россию, другую Европу.

Что не отменяет факта поступательного развития. Но и прогресс не отменяет дам из польских женских кол.

«Ты еще не понял, пархатая сволочь? Не прочувствовал, не ощутил? Собчик!»

* * *

«ПОЛЬСКИЙ ВОСТОК»

Выходящий дважды в месяц политический журнал для интеллигенции, редактируемый и издаваемый издательским отделом «Стражи Польских Окраин» в Варшаве. Помимо политических и экономических проблем, освещаемых лучшими авторскими силами Польши, содержит: текущие вопросы, обзор прессы, хронику и библиографию.

Минская Заря, 13 июня 1920 г.

* * *

– И все же поразительная вещь, – не унимался Трэшка ночью на двенадцатое, язвя над обесчещенной, не раз уже Барбарой, – до какого градуса упала нынче женская мораль.

– Ты о чем это? – заинтересовался Стахура.

– Мне вспоминаются образы наших писателей. Скажем, Жеромского. Представь себе. Богатая знатная дама, выскользнув из мужниных объятий, в горах предается утехам с любовником. Их спящих, аккурат после утех, захватывают горные разбойники. Любовника крепко держат, а даму начинают на его глазах приуготовлять… И что бы ты думал? Наша дама вырывается и… спрыгивает в пропасть!

– Ого. Такое что, бывает?

– Не с коммунистами, понятно, не с большевиками. Они материалисты, способны думать только о материальном. Другой пример, из той же книжки. Польские войска французской армии штурмуют Сарагосу. Город в Испании, siempre eroica. В краткие минуты отдыха наши парни пользуют захваченных девчонок. В том числе монахинь, юных и не очень.

– Русских?

– Каких еще русских? Католических. Я же сказал – Сарагоса, Испания.

– Наши – монахинь? Католических? Брехать-то… Этот твой, как его…

– Жеромский.

– Вот именно. Агитатор, выходит.

– Не ты первый. Тут, брат, не агитация. Время такое. Революция, безбожие. Но революция – это отрыжка, ибо главное – Наполеон.

Ссылка на Наполеона Стахуру не обезоружила.

– В этой ихней Сарагосе, что, жидовок не было?

Трэшка вздохнул. Печально, словно бы сочувствуя испанцам.

– С жидовками в Испании туго. Жидов оттуда начисто прогнали. А кого потом словили, на костре поджарили. А кого не сжарили, тот католиком прикинулся.

– Тогда понятно.

– Что тебе понятно?

– Что монашки те жидовками были. Прикидывались. Не зря испанцы черные. Еврейская нация. Вроде цыганов с румынами. Мало им наши с Бонапартом ряху чистили…

Трэшка задумался. Стахура демонстрировал мышление – но ординарное или нет, с этим было ясно не вполне.

– Мэй би, мэй би… И что бы ты думал, коллега? Одна из монашек, с которой наши парни сорвали всё до предпоследней нитки, в самую последнюю секунду втыкает… то есть вонзает… в сердце, себе самой вот такой малюсенький стилетик. Наши парни с носом, птичка улетела. Польские члены уныло повисли.

Проигнорировав польские члены, капрал незамедлительно вычленил главное.

– Вот она-то и была католичка. Ребята не разобрались. А то бы обошлось.

Старший рядовой задумался вновь.

– Возможно. То есть вероятно. Выражаясь по-английски, хихли-ликли. Но суть не в этом, а в другом. Для обыкновенной девки этакое дело, прямо скажем, не трагедия. Отряхнулась и пошла. Иное дело – дамы. Я уверен – та монахиня была из дам.

– Католических.

– Ну да. Следуем дальше. Примеры из классической древности. Шестой век до рождества. Сын римского царя Тарквиния Суперба Секст пожелал познать добродетельную жену своего собутыльника, имени не помню. Он прибывает к ней в отсутствие мужа, вторгается в спальню и требует: «Подчинись!» Она, понятное дело, отказывается. Тогда он, вынув меч, подступает к Лукреции, эту даму Лукрецией звали, и говорит: если ты не подчинишься, я тебя, вот этим вот мечом. Рази, отвечает Лукреция. А он добавляет: и раба твоего заодно. И положу на ложе. Вместе.

– На кой?

– А на той, что услышав сие, она ему и подчинилась. То есть уступила. Иначе – дала.

– Чего-то я в толк не возьму. Ей так сильно раба стала жалко? А себя, получается, нет?

– О, коллега, вы я вижу не Спиноза. С чего бы ей раба стало жалко? Они рабами рыб кормили. Изюм весь в том, что Секст того раба с ней рядом уложить пообещал.

– И что? Какая дохлой разница?

– Но это же репутационный вопрос. Все будут думать: дергалась с рабом. Что решит добродетельный муж? Что жена не была добродетельной? Что подумает античный Рим? Но история на этом не кончилась. Давши против воли царевичу, Лукреция назавтра обо всем рассказывает мужу. После чего обнажает кинжал и вонзает его прямо в грудь. Себе.

– Вот ведь…

– Да уж, братец, было время. Другие люди, не марксисты. Ты бы вот в какой эпохе предпочел родиться?

– Чего?

– Я бы в древнем Риме. На вилле, патрицием. Вообрази, кругом рабыньки. Сириечки, ливиечки, германочки, негритяночки. Всех оттенков и цветов, для услужения и радости.

– А евреи в этом Риме были?

– Тебе что, библию в обедню не читали?

– Мне такое читали, тебе и не снилось. Я к тому, что если были мойши, то и коммунисты были. Взяли бы тебя за шкирку на твоей приятной вилке – и в песок. А негритянок и германок – себе.

Фантазия капрала Трэшке не понравилась.

– Мотхер-фуцкер, выражаясь по-английски. Что за дикая игра воображения?

* * *

Сражаясь с большевиками, Польша несет угнетенным народам избавление, право на жизнь и развитие, свободу.

О грудь польского солдата разбиваются и разбиваться будут варварские большевицкие орды – независимо от того, будут ли они направлены против нас рукою красных Лениных и Троцких или рукою черносотенных Брусиловых.

Минская Заря, 13 июня 1920 г.

* * *

На рассвете двенадцатого июня канонерские лодки Южной группы Днепровской флотилии, «Губительный», «Мощный», «Могучий» и «Грозный», после двухдневных боев с батареями противника, подошли к разрушенным киевским мостам и начали разведку возможностей прохода. К пяти часам утра через Днепр был переброшен батальон 517-го стрелкового полка 58-й дивизии, той самой, что в апреле стояла в Житомире. Отряд судовых разведчиков131, сопровождаемый группой политработников ЮЗФ и оркестром, Днепрофлотилии, направился к зданию Думы, где военкомом штаба Днепрвоенфлота т. Августом Кульбергом составлен был акт о занятии г. Киева.

Была назначена комендатура, установлена связь с остававшимися в городе партийцами, созваны на совещание представители завкомов. Особый приказ предусматривал открытие всех магазинов, восстановление в обращении советских денег. Памятуя прошлые перевороты – петлюровские, белые, красные, – издал свой приказ и Ревтрибунал: беспощадная кара за самочинные аресты, за насилия и реквизиции.

Днем горожане увидели красных солдат, запыленных, оборванных, в выцветших и проеденных потом рубахах, с веревками вместо ружейных ремней, в разбитых бутсах, кожаных лаптях, в измятых за долгие годы фураньках.

«Оборванцы», – скрипели зубами, бессильно и тоскливо, деловые. «Босота», – обреченно надували губы мадам Красовер, Снигирева и Бердянская. Люди просвещенные, из тех что поумнее, с не угасшим вполне гражданским чувством, потрясенно шептали: «Санкюлоты». И добавляли, с новой, не вполне еще осмысленной гордостью: «Наши».

«Максимилиан Витальевич, а если завтра бескюлотники поставят вас, лично вас к стенке? Не всё ли равно, кто заправляет в бывшем Киеве? Вы-то сами что тут делаете? Вы ведь собирались…»

«Я всего лишь советовал. Тем, кому не по пути с советами».

«Так вы, господин советчик, быть может, и на советскую службу пойдете? У барона, между прочим, серьезные успехи в Таврии».

«Врангель – политический труп. После союза с Польшей…»

«Но-но… Как бы вам не сделаться трупом».

«Подите к черту. А лучше… в Варшаву».

Les sans-culottes. Les nôtres. Quatrevingt-treize132.

* * *

Утром двенадцатого старший рядовой ударился в патриотизм, доказуя словом и делом: данное чувство – удел не одной только русской интеллигенции.

– И притом не забывай, Стахура, мы принадлежим к величайшей нации Европы.

Стахуре хотелось бы поверить, но не верилось.

– А французы? Англики? Швабы?

Старший рядовой торжествовал.

– А ты сравни. Их условия и наши. Мы грудью прикрывали Европу от татар. Берегли цивилизацию от турок. Полтора столетия промучились под русским игом. А они там жировали за наш, за польский счет. В океанах плавали, делили мир, колонии. Да если бы мы жили, как они… Ты вот посчитай, чего мы добились в неволе. Кто открыл радий с полонием?

– Чего?

– Дрянь такая ядовитая. Кто открыл…

– Америку? Мы же Европу прикрывали.

– Не перебивай. Америку мы спасли. Наш Костюшко надавал британцам в битве наций. При Саратоге. А если бы не Штаты, то еще вопрос, кто бы выиграл последнюю войну, Антанта или швабы. Или вот… Кто придумал первую в Европе конституцию?

– На хрена?

– Не отвлекайся. Кто придумал керосиновую лампу? Сколько нам дали нобелевских премий? Кто величайший в мире композитор? То-то. И главное – кто автор гелиоцентрической системы?

– Чего?

– Не чего, а Николай Коперник.

– Еврей?

– Астроном. Создатель величайшей в мире книги. Об обращениях небесных сфер. По-латыни: о революциях.

– Ага, не еврей… Скажи еще, не большевик.

– Не упрощай, коллега. Не все большевики евреи, и не все евреи это самое. И революции, они тоже бывают разные. Есть небесные, про них писал Коперник. Есть другие. Французская – с нею непросто. А вот американская – самое то, ее мы спасли в битве наций при Саратоге. Наша ноябрьская была бы не хуже, но царь задавил нас числом. Что же до русской… Какая тут, к чертям собачьим, революция? Диктатура, анархия, подавление личности, интернационал, китайские наемники, великорусский шовинизм, еврейские сатрапы. Красная монархия Ульянова и Троцкого.

– Это ты хорошо… Про китайцев. Наливать?

– За Коперника и за радий с полонием.

– Слушай, а мы правда керосиновую лампы придумали?

* * *

У опетлюренной части русского населения, постыднейшим образом проявившей себя в девятнадцатом, на сей раз достало ума в польском безумии не участвовать. Из польских жителей Житомира участников не наблюдалось тоже, если не считать наводчиков и местных активисток. К двенадцатому числу активистки пропали, и оставшиеся в городе бойцы стали развлекаться как могли. Исчезновение среди ночи начальства, Ганича, Седлицкого и прочих, позволило придать забаве еще более захватывающий характер.

Известно, что недобрым, безнадежно глупым детям может нравиться, как вспыхивает муравейник, как мечутся и исчезают – раз и нету – муравьишки. Наблюдать, как бьются бабочки с оторванными крыльями, как падают, прекомично, сбитые в полете маленькие птички. Солдаты, оставшиеся в городе – то ли в качестве заслона, то ли охраняя не до конца еще вывезенное барахло, – внешне на детей похожи не были. Тем не менее в их действиях присутствовал явный инфантилизм. Нечто понятное для психоаналитиков и совершенно непонятное для нас.

Используя проверенный предлог – стрельба – кмитицы стали подпаливать дома, в которых проживали евреи. Выходы поливались бензином, квартирантов отгоняли от окон пулями. В полдень в нескольких местах полыхало шесть огромных факелов. Самым примечательным стало здание на Кафедральной, в двух шагах от старинного магистрата, от русской Крестовоздвиженской церкви и от польского собора св. Софии. Называли его домом Конюховского.

(Выскажем еще одно предположение. Не овладела ли бойцами за свободу тяга к исторической реконструкции? Коль скоро славным предкам довелось два раза пережить пожар Москвы, то отчего потомкам не сыграть в пожар Житомира?)

Представление на Кафедральной привлекло немало зрителей в военной – серой и горчичной – униформе. Громыхали выстрелы винтовок, между окнами взлетала штукатурка. Вопли, доносившиеся из квартир, сопровождались детским, невинным и счастливым смехом. Попытки выпрыгнуть из окон – остроумным комментарием: «Смертельный номер! Огненное сальто! Икар двадцатого столетия!»

В действиях володыёвских, забавлявшихся агонией и ужасом, удивляет не столько жестокость, к ней читатель нашей мелодрамы привык. Поражает другое – заглобы с подбипентами словно бы забыли, что с минуты на минуту в город могут нагрянуть буденовцы, каковые положат конец не только их садистическим развлеченьям, но и их бесценному для нации существованию. Безбрежная храбрость? Безбрежная глупость? Вера в скорость грузовых автомобилей?

«Господа, еще один храбрец! Внимание: мертвая петля! Барон Манфред фон Рихтгофен! А баба-то, баба-то, курва. Жиденка хочет сбросить дворнику. Готов, пырнули. Кого? Да дворника, сукина сына».

Штатских narodowości polskiej у дома на Кафедральной не наблюдалось. Несомненные симпатизанты недоумков убежали накануне или ночью. Кто не захотел или не смог – попрятались. Что же касается прочих, в целом скорее непричастных, то…

В самом деле, а как смотрели на происходящее прочие? Не из числа коммунистов, понятное дело, а из числа буржуазии, обывателей, мещан. И какова была позиция церкви? Вороницын в своем трагическом отчете высказывался однозначно: со стороны польских жителей города прямого соучастия не было, но можно смело констатировать попустительство; ни ксендзы, ни представительницы польской дамской благотворительности не приходили в городскую управу с протестами – и при этом ими кишмя кишело в очаге погрома, где они кормили и ухаживали за погромщиками. (До 12 июня.)

При этом, однако, имеется свидетельство военкора штадива шестой К. Лютова. Прибыв в Житомир три недели спустя, в субботу 3 июля, Лютов осматривал дом Конюховского, расспрашивал и записал в дневнике133, что некий ксендз во время пожара приставил лестницу к задней стене и таким образом несчастные спасались.

В доступных материалах еврейских организаций и Комиссии по расследованию данные такого рода отсутствуют. Закономерен вопрос: или Вороницын и другие свидетели об этом подвиге не знали, или умолчали в силу неприязни к церкви, или же Лютов поверил легенде, обелявшей носителей привлекавшей его культуры.

(Поляки, католики были Лютову роднее, чем русское большинство и «казаки». Большинства он старался не замечать – возможно, чтобы ощутить себя в иной стране, почти на настоящем Западе; что же касается «казаков», то вчитаемся в одну-единственную фразу: «житомирский погром, устроенный поляками, потом, конечно, казаками». Ничего конкретного про «казаков» не сказано, решающее слово здесь – «конечно».

Как бы то ни было, следуя нашему принципу – лучше ошибиться, говоря хорошее, чем наоборот, – примем версию о праведном священнике. Если она подтвердится, будем рады. Мы тоже не чужды латинской культуры и никогда не будем ей враждебны. Наши герои, если кто подзабыл, латинисты.)

Покуда завершались насилия в Житомире, Рыдз вел бои против нашей 25-й дивизии – за переправу через реку Здвиж, приток Тетерева. Овладение мостом под Бородянкой позволяло протолкнуть составы дальше, на Коростень. Мост защищала одна из трех, разбросанных до самого Чернобыля бригад дивизии, 73-я.

Бой, начавшийся одиннадцатого числа, растянулся до поздней ночи. Бронепоезда вели дуэль с чапаевскими артдивизионами. Вражеские цепи, извиваясь под огнем, отважно шли на наши пулеметы. То и дело – блеснули штыки, все мы грянули ура! – доходило до рукопашной. В первый день прорыва не вышло, но было ясно – враг, не имея выбора, не успокоится. Комбаты предлагали взорвать проклятый мост к ядреней матери, но комбригу Занину и начдиву Кутякову было жалко. Ломать, как известно, не строить. Быть может, Конная успеет на подмогу?

На рассвете двенадцатого, возобновив атаки, Рыдз сумел добиться перелома. Обескровленные красные полки были отброшены, эшелоны покатили через мост. Чапаевцы контратаковали, но безрезультатно. Комбриг 73-ой сообщал: «Пишу и плачу. Я с бригадой вытеснен со станции. (…) Всему вина – нет патронов. (…) Два раза на нашей территории оставались его орудия, десятки пулеметов, но точно из земли вылезает его новая сила и нас отталкивает. (…) Ну дайте же патронов и снарядов, так как без них я бессилен! Вот положение самое горькое. Дайте патронов!» С патронами у нас было худо, и третья польская армия продолжала отступление. Кое-что Смиглый был вынужден бросить, но живую силу, ценные материалы вывел.

В Житомире горели дома. Из дымных квартир тщились выкарабкаться жильцы. Валялся заколотый дворник. Избитый, измордованный раввин требуемой расписки не дал.

* * *

К востоку от Киева, на другой стороне Днепра наши войска совершили смелую вылазку и заняли населенный пункт Тербухов 134, нанеся противнику тяжкие потери и захватив богатые трофеи. В их числе – два больших дальнобойных орудия.

(Минская Заря, 13 июня 1920 г.)

* * *

Не одно лишь начальство было озабочено сокрытием следов злодеяния. Однако если Ганич и Седлицкий пытались выбить из упрямого раввина расписку, двое преступников с Лермонтовской постановили прибегнуть к более надежным, веками отработанным средствам. (Их используют плохие сценаристы, избавляясь от ненужных персонажей.)

Обесчещенная большевичка представляла несомненную угрозу. Возможно, не очень большую, ведь даже если она возвратится в Варшаву, то вряд ли станет заявлять о совершенном над нею насилии – как по причине стыда, так и не желая признаваться в большевизме. Но угроза сохранялась. Мало ли что. У дочери профессора могли остаться связи, в том числе среди решительных людей. А Варшава, как известно, город маленький.

Для выработки окончательного решения Трэшке и Стахуре пришлось оставить Барбару одну и уйти совещаться во двор, дабы их никто не услышал. С самою большевичкой было более-менее ясно, оставалось лишь определиться с исполнителем и средством. «Лучше ты, – авторитетно объяснил капралу Трэшка. – С твоими лапищами шейку ей свернуть – одна секунда». Стахуре идея не нравилась. «Может, лучше пристрелить?» Трэшка обоснованно возражал: «Лишний шум». «Да какой, брат, шум, везде стреляют». «Где стреляют, где?» Шума действительно убавилось, Житомир пустел, на глазах. «И быстро надо, – не желал сдаваться Трэшка, – быстро. Я договорился с хлопцами на Кафедральной, нас возьмут на грузовик. Не тяни, а то красных дождемся».

Стахура был прав, можно было ограничиться и выстрелом. Но выстрелить смог бы и Трэшка, а Трэшке не хотелось брать на душу грех. Рано или поздно придется исповедаться. А иначе, известно, геенна.

Но ясность была с одной лишь большевичкой. Оставались Клавдия и Леська. Да, они не из Варшавы, но ведь всякое может случиться. Дадут показания, милиции, чекистам, – а с мертвой Басей обязательно дадут. О новом преступлении военщины напишут в большевицкой газетенке. С именами и чинами военнослужащих. Газетку кто-нибудь прочтет в Варшаве, а там всполошится профессор и весь профессорский кагал. Такие мысли в голову Стахуре не пришли, тогда как Трэшку с его гибким мышлением посетили. «Снова я? – возмутился шепотом Стахура. – Наглеешь, старший?» «Ты ведь мастер, коллега». «Я тебе убийца, что ли? Там же девочка». «Вот именно. Доброе дело сделаешь. В Большевии ей лучше не жить – расстреляют, изнасилуют и в вечном рабстве будешь».

129.По-польски Rydz.
130.«Оставляя рядом острый нож и предоставляя тяжкий выбор: или умереть на месте, или же от них [testiculis] избавиться». (Thietmari Merseburgensis episcopi Chronicon. Lib. IX (VIII), 2. )
131.В то время не все боевые суда непременно называли кораблями.
132.Санкюлоты. Наши. Девяносто третий год (франц.)
133.Ошибочно под 3.6.20. По инерции Лютов продолжал указывать порядковый номер предыдущего месяца и поправился только после 6-го числа: записи, помеченные июлем, начинаются с 11-го, перед ними утрачена страница. Первые издатели «Конармейского дневника», не интересуясь исторической основой, не обратили внимания на странность датировки и сочли, что 3 июня Лютов действительно мог оказаться в Житомире. Более внимательным всё же удалось в вопросе разобраться. (См.: Бабель И. Конармия / Литературные памятники. Изд. подготовила Е.И. Погорельская. М., 2018.)
134.Возможно, имеется в виду село Требухов, ныне Броварского р-на Киевской обл.
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
15 марта 2024
Дата написания:
2024
Объем:
747 стр. 13 иллюстраций
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают