Читать книгу: «Двадцатый год. Книга первая», страница 14

Шрифт:

О чем тоскуешь, старина,

Чего задумчив ты?

Тоскую я о родине,

Мне жаль родной земли.

Зенькович усмехнулся. Неисправимый русский народ. Умылся кровью в двух революциях, в японскую и германскую войну, теперь захлебывается кровью в гражданской, и по-прежнему, двадцать лет уже, плачет по неведомому Трансваалю. Хотя по Трансваалю ли? Не по себе? Не пример ли то универсальности искусства, даже вот такого примитивного?

Он положил в грязный картуз на тротуаре несколько совзнаков. Двадцать лет назад, в первом классе гимназии он, как и многие, собирался удрать из Минска в Одессу, чтобы уплыть оттуда в Южную Африку и защитить от лондонского империализма детей и жен несчастных буров, спасти Преторию и гендриков ван блоомов из книжек капитана Майна Рида. По прямой туда было, он помнил, девять тысяч километров – через моря, пустыни, джунгли. А нынче по Минску шатается воинство усатого бомбиста, всего в полутысяче верст отсюда, тогда как он, киносъемщик, гуляет по Киеву и размышляет о прогрессе в синематографе. Русский офицер, штабс-капитан Зенькович герба Секерж. Надо бы взять у той бабенки пирожок, перекусить.

Сынов ведь девять у меня,

Троих уж нет в живых,

И за свободу борются

Шесть юных остальных.

Над головой застрекотало. «Аэроплан, аэроплан!» – радостно взвизгнули дети. Зенькович поднял голову. В самом деле, над площадью шел кругом серебристый аэроплан. Очень низко – Зеньковичу показалось, что он видит лицо пилота. Красно-белые шашечки на фюзеляже были различимы совершенно отчетливо.

– Альбатрос Д–3, австрияцкий, – авторитетно пояснил белобрысый мальчишка окружившим его пацанятам.

– Генка всё знает, – почтительно отозвался один.

– Да ладно, Горобец, не заливай, – скептически фыркнул другой, постарше. – Сам, небось, только что выдумал. Набрался слов в буржуйском доме.

Торговка на всякий случай прикрыла пирожки.

– Собрались тут, шибко умные! Дуйте отсюда, авиаторы. Понабежали, лишь бы чего национализировать.

Зенькович бросил взгляд на Генку Горобца. Странно, но мальчишка не ошибся. Видел немецкие самолеты в оккупацию? Однако не факт, что у немцев тут были «альбатросы Д–3». И неясно, с чего этот «третий» тут разлетался, что надеется тут высмотреть, на улице? Не самое подходящее место.

Сотни людей подобно Зеньковичу в тот теплый весенний вечер с любопытством таращились в небо. В самом деле, к чему бы такое? Не к польскому ли наступлению? Самолет прошелся чуть ли не над головами, ветерком пошевелило волосы. Из кабины – теперь совершенно явственно – высунулся пилот и помахал киевлянам рукой. Кто-то, хохотнув, махнул ему в ответ, кто-то показал кулак, кто-то отчетливо послал по матери – жалко, пилот не услышал. Сонный красноармеец, наскучив зрелищем, потянулся в карман за семечками. Девочка подле инвалида, ко всему безучастная, уныло пела про Трансвааль.

Но он, нахмурясь, отвечал:

«Отец, пойду и я,

Поверь, отец, хотя я мал,

Крепка рука моя».

Твоя рука, Зенькович, тоже крепка – не только съемочную камеру держать. Вот доешь пирожок, сходишь в комиссариат и запишешься в красную армию. После чего, если не спровадят в северный концлагерь, тебя отправят на южный фронт – добивать твоих бывших товарищей.

– А правда, у тех поляков американе живые летают? – спросил один из пацанят у Генки Горобца.

– Летают.

– А этот американин?

– Холера его знает. Может и американец. Они как раз на «альбатросах».

Зенькович подивился детской информированности. Аэроплан меж тем, задумчиво качнувшись, стал неспешно забираться вверх. Секундой прежде от корпуса его отделилась черненькая точка.

* * *

– Дядя! Товарищ! Дядя!

Зенькович с трудом разлепил глаза. Детский крик доходил как сквозь вату. Непрерывно гудело в ушах. Еле-еле выдавил бессмысленное:

– Ты кто?

– Генка Горобец. Ты не пораненный?

Зенькович мотнул головой, шею пронзило болью. Оттолкнувшись от панели, сел. Ноги, кажется, были целы. Руки тоже. Только вот гул… Какая-то кровь, пирожки под ногами, чей-то плач, чей-то стон. И до чего всё быстро. И он – с его-то опытом, как было не сообразить.

– Я пойду? – прокричал Горобец. – Тут Мишку Романенко… насмерть.

– Иди, Генка, иди.

Попытался встать. Со второго раза вышло. На нетвердых ногах сделал несколько шагов, увидел брошенные лотки, уже недвижных и еще корчившихся людей, давешнего инвалида, гармонь с разорванным мехом, лежащую рядом девочку, Трансвааль. В серой дымке мелькали тени. Милицейские трели, бесконечный невнятный гул. В глазах почернело, гудение стало невыносимо.

– Дядя! Ты помер или сомлевши?

– Да сомлевши он, сомлевши, видишь рука как дергается. Зови санитаров, Генка.

* * *

Многое перевидал великий город за шесть бесконечных военных лет. Лишь за последние три: две революции, одну оккупацию, артиллерийскую бомбардировку, муравьевскую бойню, взрыв пороховых складов, взрыв германского главкома, рождение двух или трех держав, падение двух или трех держав, петлюровские погромы, добровольческие погромы, художества червоных батек, художества жовто-блакитных батек, массовые расстрелы по приговору, массовые расстрелы без приговора, контрибуции, конфискации, рубку саблями, убийства по закоулкам. Кто и чем смог бы еще удивить киевлян?

Польский пилот, по некоторым данным – американский волонтер из эскадрильи имени Костюшко, сумел. Девятнадцатого апреля двадцатого года Киев подвергся бомбардировке с воздуха – впервые в своей истории и первой из русских столиц. Упали всего три бомбы. Потомков такое не впечатлит.

* * *

Удостоверившись, что с Басей всё в порядке, сапфистка поспешила поделиться с ней деталями соития с французским афрокоммунистом Бубакаром, каковых Барбара не услышала по вине незваных визитеров. «Басенька, чтобы понять и осознать до конца, это необходимо прочувствовать и ощутить. Никто не вправе тебе запретить, даже он. Tu dois!» 53

Родители Кости о приключении сына и будущей невестки, по счастью, не узнали и в четверг ожидали молодых на обед. Пока же тем предстояло выслушать магистральную идею режиссера. С этой целью вечером, во вторник двадцатого апреля кинобригада собралась на Лермонтовской, в комнате Баси и Кости. После ужина приступили.

Если честно, в наличие магистральной идеи никто не верил, кроме разве что Агапкиной, да и у той могли бы зародиться сомнения. Коварная Агния Карпенко первым делом почему-то осведомилась о любимых режиссером авторах, русском и иностранном. Разъяснила: «Чтобы лучше понять твою мысль. В подлинном искусстве всё взаимосвязано». Наивный Генералов поверил и признался. Русским автором оказался Пушкин, а нерусским…

– На букву «де» который. Итальянец.

– Д’Аннунцио? Генералов, ты меня потряс.

– Да нет, я про другого, – успокоил Генералов аудиторию. – Тоже итальянец, только древний. Фамилия медицинская, неприятная. Зуболечебная, адом отдает.

У Ерошенко приоткрылся рот.

– Зуболечебная? – переспросил он осторожно и тихо. И еще осторожнее и тише предположил: – Данте?

– Он! – воскликнул Генералов. – Ерошенко, ты звезд, конечно, с неба не ухватишь, но память у тебя хорошая. Оська Мандельштам нам про него травил чего-то, только я не буквально всё понял. Пушкин, он художественнее. Я вас люблю, мороз и солнце, разбитое корыто, царь Салтан. Как-то по существу.

(Все, кроме дремавшего Промыслова, поразились Костиной догадливости, он же ночью со стыдом признался Басе, что семи лет от роду, не зная латыни и французского, предполагал, что «дантист» происходит от «Данте», поскольку Данте написал про ад, а кабинет зубного техника является преддверием ада. «Как видишь, я был не умнее Генералова».)

Удовлетворив любопытство Карпенко, Генералов приступил к изложению магистральной мысли.

– Итак, товарищи, – рубанул он ладонями воздух, – для картины нам понадобится следующее…

– Гена, – робко спросила Агния, – ты уверен, что начинаешь с начала?

– Я начинаю с главного. Содержание картины определяют материальные возможности. Они или есть, или их нет. Короче, нам будет нужен бронепоезд или хотя бы паровоз, батальон пехоты и батальон кавалерии.

– Вряд ли в кадр больше роты поместится, – заметил Ерошенко.

– Дадим сверх-супер-общий план, как у Гриффита!

– Прости, Геннадий, я Гриффита не видел.

– Я тоже. Но слышал. Будем в Америке, посмотрим. Теперь переходим к основному. Это будет история мальчика.

Ожидая реакции, он оглядел аудиторию. Агапкина улыбалась, Ерошенко сохранял равнодушие, Агния ожидала развития. Бася косилась в лежавший на столике томик Жеромского – у нее как раз созрела мысль, как перевести один абзац. Соня Гнедых, скучая по Зеньковичу, интеллигентно ела семечки: чтобы не портить эмали зубов, вскрывала ноготками шелуху и отправляла в рот очищенные ядрышки.

– Мальчики – это прелестно, – поддержала режиссера Лидия. – Сколько ему будет лет? Восемнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать?

– Додумаем. Дело в том, что не просто мальчика, а… – Генералов сделал интригующую паузу, – нацмена. Пролетарский интернационализм против международного шовинизма. Надо только решить, какой он будет нации. Кого вы предлагаете? Только не китайца, они у нас не коренные.

– Пускай он будет башкир, – предложила Бася сама не зная почему.

Генералов восхитился.

– Идеально, Барбара Карловна! Я как раз их и хотел, да забыл как они называются. Герой Восточного фронта, личный пулеметчик главкома Фрунзе. Тяжелое башкирское детство под этой… Где они живут, эти башкиры?

Костя оторвался от своих каких-то мыслей.

– В Уфимской и Оренбургской губернии.

Тут Барбара поняла, почему ей вспомнились башкиры. Уфа, конечно же, Уфа. Отдел по делам науки, Алексей Пафнутьевич, Зиночка… «Куда податься образованному человеку?» Раны божьи, когда это было? И как могло быть – без Кости? А вы, несчастные, злобно оклеветанные башкиры, каковы вы на самом деле? Должно быть, добродушные, гостеприимные, толерантные – как все восточные народы, не зараженные европейской бациллой нетерпимости. У вас теперь есть автономная республика, а еще мелькал в газетах Башревком и некто по фамилии Валидов.

– Короче, – гнул дальше Генералов, – тяжелое башкирское детство в башкирском селе под Уфой. Царские чиновники, русские подрядчики, православный поп, татарский мулла и прочий опиум. Крупным – средним планом, коротко. Вступает в красную армию, бьет. Но это предыстория, дадим титрами плюс кадр – строчит по золотопогонникам из пулемета. А вот после победы над Колчаком, после победы над аморальным адмиралом… «аморальный адмирал» это мой каламбур… начинается история. Едет наш башкир против белых поляков, помогать нашим польским братьям и сестрам, – ехидный взглядик в сторону Барбары, – сбросить ярмо социального гнета Антанты. Интернационально?

– Весьма, – затосковал штабс-капитан Ерошенко.

– Что? – на секунду очнулся Промыслов. Бася, улучив момент, незаметно придвинула к себе Жеромского.

– Короче, – Генералов приподнялся над столом. – В главной битве с панами на этой… Что у нас есть подходящего в Минской губернии?

– Березина подойдет?

– Более чем. Короче, на этой самой Березине. Кстати, товарищи… Это не там Наполеошку распотрошили?

Бася, стараясь выражаться академичнее, пояснила: вопрос об итогах Березинской операции Чичагова и Витгенштейна остается дискуссионным. С точки зрения Льва Толстого, например…

Генералов понял ее по-своему.

– Вот и я говорю – гениально. Толстой! Короче, наш башкир со своим пулеметом воюет на этой вашей Березине. Она хоть широкая, Ерошенко? Паны захватили деревню, то есть холм, короче возвышенность. А это горка – главная позиция, без нее красным силам каюк. Наш командарм велит: «Вперед!» Но бойцы в упадке морали. И тогда башкир – физиономию крупным планом – соскакивает с коня.

– Он на нем с пулеметом сидел? – спросил совсем уже тихо Костя. Так тихо, что режиссер не услышал.

– Бежит вперед, снимаем с боку, спереди, сзади, нагибается. И поднимает знамя. Красное.

– Сам будешь красить? – заинтересовалась Агния.

– Сделаем надпись: «Красное знамя труда». Башкир увлекает бойцов за собой. Увлекает, увлекает… и падает.

– С свинцом в груди? – оторвалась от Жеромского Бася.

– Да, с ним. И с красным знаменем в руках! Все наши тоже – падают, падают, падают. И надпись во весь экран, на фоне падающих героев: «Смерть банде Пилсудского!» Это для умных, небольшой диссо… Как его?

– Диссонанс, – подсказала Агния.

– Точно. В том смысле, сколько наших ни пади, собаке собачья смерть. Ну? Пробрало?

Бася уткнулась в Жеромского, Промыслов притворился спящим, Костю уставился на этажерку с книгами, Соня – в тарелку с семечками. По мере того как молчание затягивалось, лицо Агапкиной, явного соавтора диссонанса, из заинтересованного делалось надменным. Агния, не выдержав, сладким голосом спросила:

– Гена, ты уверен, что твой любимый автор Пушкин?

– Ясен перец, Пушкин, кто еще? Вы спросите, что дальше? А дальше будет вот. Лежит наш башкир с красным знаменем, весь на виду среди красных героев и белых поляков. Представили?

Агния кивнула и, перебив режиссера, продолжила сама:

– А мимо проезжает на кобыле Пилсудский. И говорит. Костя, как это будет по-польски?

«Почему Костя? – расстроилась Бася. – Неужто Агнешка думает, будто я не читала про князя Андрея?» Костя же, подкрутив воображаемый ус, проговорил:

– Ależ to, cholera jasna, piękna śmierć54.

Все, кроме режиссера и Агапкиной, прыснули. Бася так и вовсе расхохоталась. Неприличная cholera jasna пришлась совершенно к месту – знакомый по газетам усатый пан Пилсудский представился словно живой.

Надменную Агапкину от Басиного смеха передернуло, а Генералов, кажется, вообразил, будто Бася смеется над его магистральной идеей и лично над ним, Генераловым. Что в целом было, скорее, неверно. По крайней мере, отчасти.

Ни на кого ни глядя, режиссер угрюмо бросил:

– Чья сегодня очередь мыть посуду?

– Не моя, – заявила Агния Карпенко.

– И не моя, – сообщила Гнедых.

– Ко мне, полагаю, вопрос не относился? – грациозно зевнула заместительша коменданта.

Агапкина смолчала, что не помешало режиссеру заключить:

– Вот и ступайте, Барбара Карловна

* * *

На следующий день, в среду двадцать первого апреля, в семь часов вечера, в просторной зале Гигиенического общества в Варшаве снова выступал писатель Мережковский. Русского пророка сопровождали супруга Зинаида и верный друг семьи Философов. Лекция называлась «Распятый народ. Россия, Польша и Мицкевич». Отважная формулировка выдавала намерение автора если не приравнять, что было бы слишком, то хотя бы сравнить нынешние муки терзаемых большевизмом русских – заслуженные, с точки зрения многих слушателей, – с подлинной крестной мукой самого великого и самого распятого из народов Европы и мира.

В Гигиеническом обществе собрался цвет интеллектуальной Варшавы. Окажись мы там, мы бы легко обнаружили живого классика литературы Стефана Жеромского, профессора-классика Котвицкого, его ученика Анджея Высоцкого, Анджееву сестру Иоанну Гринфельд, а также профессорскую дочку Маню, освобожденную по такому случаю от пытки Кикероном и Саллюстием.

Великий писатель, то есть Жеромский, и некогда известнейший филолог-классик, увидев друг друга перед началом, постарались друг друга не заметить – слишком уж разными были их симпатии в годы великой войны. Однако по окончании чтений, когда публика прижала их к стене в полуметре друг от друга, подобные старания успехом увенчаться не могли. «Добрый вечер, господин профессор!» – был вынужден обрадоваться автор «Верной реки» и «Пепла». «Добрый вечер», – радостно выдавил знаток и переводчик римских риторов. «Полагаю, ваше мнение о господине Мережковском не сильно отличается от моего?» «Подозреваю, что так, если вас, как и меня, смутил призыв послать наших солдат спасать Россию, убивая русских мужиков». «Признаюсь, – не стал обманывать Жеромский, – не понравился». «Вы позволите вам представить мою дочь Марию и наших друзей, верных поклонников вашего творчества?» «Буду рад, чрезвычайно».

Незаметно для себя обе знаменитости стали забывать, что лишь изображают взаимный интерес. Писатель, узнав, что Анджей побывал в Добрармии, пригласил его в гости, поделиться впечатлениями. Он задумал повесть о русской революции, и достоверная информация была для него на вес золота. Анджей, сказав, что о тех впечатлениях предпочел бы забыть, пообещал тем не менее, что непременно зайдет и поделится, если это поможет писателю в его благородном труде. Расстались Жеромский и Котвицкий, скорее, приязненно, что вовсе не сгладило их расхождений во взглядах на австро-польские легионы.

Оригинальные призывы русского писателя продолжить польское вторжение в Россию обсуждались еще день или два. Но тот, кто помнит хронологию рокового двадцатого, догадается: судьбы России и Польши, по крайней мере на ближайший месяц, решались в ту среду не в зале Гигиенического общества на улице Каровой, 31. Они не решались даже в Бельведере, Бельведерская 54/56. Они были давно решены. Оставалось поставить последние подписи, и подписи были поставлены.

Не стоит повторять очевидного – кто, зачем и с кем встречался в тот злосчастный для России и Польши день. Ибо да, это были они. Глава польского государства, naczelnik, верховный главнокомандующий вооруженных сил Польской Республики, первый маршал Польши Юзеф Пилсудский – и явившийся к нему полтавский Несчастливцев, знаменитейший сорняк, порожденный русской почвой, коего имя произнести не поворачивается язык, так оно омерзительно всем честным его соотечественникам.

Увидев пред собой, не первый уже раз, унылого субъекта с водянистыми глазами и испытав безумное желание сказать ему гадость, первый маршал Польши искусно себя обуздал. За долгую жизнь политика и террориста ему доводилось общаться с весьма разнообразной публикой, от варшавских апашей до венских аристократов. В декабре он проговорил с претендентом на Киев целый день, без свидетелей. Доводя до того непреложные истины и выдвигая непреложные требования. Готовя почву для соглашения. Двадцать первого апреля уговаривать Несчастливцева не пришлось.

Вечером из Варшавы в сторону Ровно, отныне законно польского, отправился литерный поезд. Die Sache war abgemacht55. Всеми битый Несчастливцев со всем, что нужно, согласился. Его мiнiстр закордонных справ всё, что требовалось, подписал. Новая Польша закрепила за собой половину Волынской губернии с Ковелем, Луцком, Кременцом и Ровно; взамен первый маршал обещал создать для головастика государство между Ровенским уездом на западе, Днепром на востоке и Минской губернией на севере. Большего фигляру не предлагалось – политика есть искусство возможного. Коли больно хочется, пусть повоюет с москалями сам. Забавно будет поглядеть, как Троцкий или Врангель надают ему по шее, едва он сунется за Днепр. Но линию Днепра старший брат ему гарантирует, от линии Днепра Польше отступиться нельзя. Найти бы еще одного управляющего, чтобы в том же духе обустроить Белоруссию. Видит бог, строго в границах 1772 года, большего новой Польше не переварить, даже в рамках федерализма.

«Настоящий договор является тайным. Он не может быть передан третьей стороне или опубликован ею целиком или частично, кроме как по взаимному согласию обеих сторон, за исключением ст. 1, которая будет обнародована по подписании настоящего соглашения».

Тем временем профессор Котвицкий, пригласив Анджея и Асю на чай, вновь обсуждал прозвучавший на лекции призыв – проливать кровь молодых поляков ради спасения хороших русских вроде Мережковского от нехороших русских вроде Ленина. (Пани Малгожата, выпив чаю, пожелала всем спокойной ночи, поэтому негромко говорить о польской крови было можно.) Молодые друзья профессора, Анджей и Ася, нипочем бы не догадались, что почти в тот же час о них самих разговаривали в салон-вагоне упомянутого литерного поезда, летевшего в сторону – польского, польского, польского – Ровно.

Ведшаяся в салон-вагоне беседа была неимоверно интересна. Поскольку ее содержание не сохранилось ни в одном из доступных источников, приведем беседу дословно – в полном согласии с Аммианом Марцеллином, полагавшим, что историк, который сознательно умалчивает о событиях, лжет не меньше, чем тот, кто сочиняет небылицы56.

Нет нужды описывать беседовавших, во всяком случае старшего из них. Все дети – польские дети – знают масть его кобылы, так что же говорить о внешности? Кто не вспомнит этих усов, не менее внушительных, чем у немецкого писателя Ницше, русского писателя Горького и знаменитого кота Свидригайлова? Этих кустистых бровей? (В целях конспирации он их, бывало, стриг.) Этих пронзительных светло-синих глаз, излучавших непреклонную волю и ум?

За окнами литерного глухо чернела ночь, одна из последних ночей перед великим походом. Изредка проносился висевший над полустанком фонарь. Звякала чайная ложка в стакане. Свободная Польша спала. Спала и не подозревала, сколько Ему пришлось преодолеть на пути к сегодняшнему соглашению, окончательному решению восточного вопроса. Препятствий трагических, драматических, комических.

– А та потешная драка на Мокотовской? – напомнил первому маршалу Польши вернейший его адъютант – средних лет, без усов, улан в майорском чине, по образованию врач.

(Маня, два или три раза встречавшая майора на Уяздовских, находила его хотя и пожилым – тридцать восемь! – но весьма интересным мужчиной. Замужняя Иоанна майора пожилым не находила, что же до интересности, то да, он был не хуже Гринфельда, чисто теоретически, разумеется. Но майор был родом из легионов, что в глазах Котвицких и Высоцких являлось не лучшей рекомендацией. Им был дорог лишь один легионист, только один, один.)

– Вы про студентиков, отметеливших союзных офицеров? – отозвался усатый вождь. – Надеюсь, они наказаны? – Близко знавшие маршала были в курсе: «деда» не всегда нужно понимать буквально.

– Дело замято. Но у наших ребят руки чешутся. – Майор окончил университет во Львове, и лично у него чесалось очень сильно.

– Не всё руками, не всё руками, – поучительно заметил маршал. – Первейший закон стратегии.

В стратегии он понимал как мало кто.

– Я навел кое-какие справки. Выяснились занятные детали. Наши союзники получили в морду по совершенно разным причинам.

– То есть? – Маршал приподнял бровь.

– Господин Высоцкий, бывший царский офицер из кружка профессора Котвицкого, тоже бывшего, белогвардеец, умеренный москвофил. Дал былому сослуживцу в харю за измену, прошу прощения, родине. Тогда как наши верные отечеству студенты помяли петлюриных вояк в силу антирусских убеждений.

Пышные усы и брови помогли вождю надежно скрыть улыбку.

– Примитивный, бескрылый национализм, – резюмировал он осуждающе. – Дмовщина, эндековщина. Однако поучительно. Полагаю, такова судьба подобных, лишенных корней и созданных внешней силой псевдонациональных образований. Они никогда не станут чем-то полноценным и самодостаточным. Кацапам, в первую очередь интеллигенции, уэнэровцы ненавистны как отрекшиеся от России приспособленцы и немецкое изобретение. Тогда как мы… то есть не мы, а наши лишенные воображения националисты, презираем… Да черт возьми, что со мной сегодня?

– Особый день, пан маршал.

– Да-да, необыкновенный… Тогда как наши националисты, мать их так, видят в украинцах всё тех же кацапов. Что глубоко несправедливо и в кратчайшие сроки должно быть обществом преодолено. Но мы-то с вами понимаем…

– Судьба лжецов, предателей и педера…

– Между тем, – перебил его маршал, – используя пана Петлюру, мы сумеем воплотить в жизнь наши самые светлые замыслы. А потому – уважение, уважение, уважение.

– И воздержание, – кивнул майор.

– В первую очередь от мордобоя. Чего не миновать, того не отвратить – но можно попытаться хотя бы отсрочить. Этот бывший белогвардеец, зачинщик драки, в каком он, кстати, чине?

– Насколько помню, штабс-капитан.

– Как вы думаете, почему он не в армии? Мне кажется, таких в Варшаве слишком много. Вы не находите это странным?

* * *

Забыть о Волгубчека пока не получалось. Когда в четверг, двадцать второго Бася с Костей отправились обедать к Ерошенкам, они наткнулись на своих знакомцев – на углу бульвара и Большой Бердичевской. Там, у памятника поэту и разоренной могилы комбрига Боженко, возвышался помост, окруженный группками трудящихся, комсомольцев и красноармейцев. Над головами, среди кумачовых флагов и транспарантов, виднелась верхняя половина Петра Майстренко. За спиною комсомольца белел бинтами Оська Мерман. В руках у Пети, дополненьем к Оськиным бинтам, белел газетный лист. Петрик что-то в нем вычитывал, вымахивал рукой, выкрикивал в толпу. Народ, не безмолвствуя, выкрикивал в ответ. Любовники замедлили шаг.

– Ровно пятьдесят лет назад, ровно за год, осознайте сей факт, товарищи! – восклицал, нырнув в бумагу, Петя. – Ровно за год до Парижской коммуны в городе Симбирске родился будущий грозный мститель за священную кровь коммунаров товарищ Ленин. Он мощно отомстил, – это явно от себя, – русским, польским и антантовским версальцам! – Опять глаза в газету. – Пролетариат – освободитель и вождь человечества. Ленин – мозг, сердце, воля пролетариата. Привет Ленину, вождю человечества!

– Ура! – отозвались нестройно голоса. Майстренко отступил. На авансцену, топорща усы, выдвинулся Натаныч.

– Сегодня, когда в Республике, – принялся вымахивать руками он, – нету высшей меры для наказания, мы временно мстим не так, как мстили гадам прошлый год. Но нехай белогвардейские и петлюровские палачи Парижской коммуны помнят, что если что, мы отомстим им еще не так.

– До чего же мстительный товарищ, – опечалилась Бася, не запомнившая Мермана в лицо и потому не узнавшая. – Уйдем отсюда, ладно?

Они свернули на Большую Бердичевскую. Бася поймала себя на мысли, что безумно устала от красного. Захотелось спокойных тонов. Пребывание в Волгубчека выявило степень ее мещанства. Да, стыдно, да, не романтично. И что теперь? Вернуться в казематы Шниперовича?

Ерошенко-старший, сидя в кресле-качалке, тоже был занят газетами. Начальник госпиталя передал ему на часик взятое в военном комиссариате на полдня редчайшее в губернии издание – почти недоступное даже киевлянам. Сына доктор встретил словами:

– Костя, ты слышал про Владивосток? Там теперь кто? Опять японцы?

Костя знал не больше отца: случился какой-то бой, непонятно кого и с кем. Японцы, отодвинутые было в угол, снова заняли весь город и неясно, какая теперь там власть, белая, советская или японская.

– А как думаешь, что бы значило вот это? – Бася и Анна Владимировна вышли как раз на кухню, и Михаил Константинович вполголоса прочел: – «В настоящую минуту всякое телеграфное и почтовое сообщение между Польшей и Европой прерваны. Польское правительство опустило завесу тайны над своей страной. Это показывает, что оно что-то готовит. Что именно? Ясно: неожиданный удар. Против кого? Тоже ясно: против Советской России». Подписано: Ю. Стеклов. Ты знаешь этого типа?

– Нахамкес. Жив еще курилка журналист.

– Нахамкес?

– Редактор «Известий».

– Понятно. Как раз оттуда и перепечатано, за двадцать первое число.

Пользуясь Басиным отсутствием, Костя пояснил:

– Обер-болвантроп Ленина и Троцкого. Увидишь его подпись, смело выбрасывай в помойку.

– Так бы и сделал, но надо вернуть. А в Киеве? Три бомбы с аэроплана. Женщины, дети, старики… Бедная Басенька, лучше ей не знать.

– По-моему, враки. Смысл? Военный, политический?

– Дай-то бог. А что ты скажешь на это? Слушаешь? – Барбара и Анна Владимировна как раз вернулись в гостиную, однако доктор продолжил, ведь речь шла не о Польше. – «Ждут красных. Ростов, 16 апреля. – Когда Ерошенко-старший вслух читал советские газеты, у него появлялся картавый немецкий акцент. – Красные войска вплотную подошли к границам Азербайджана и Грузии. Солдаты горят желанием двинуться вперед в целях освобождения пролетариата Закавказья от бакинских и тифлисских угнетателей. По поступающим сведениям, бакинский пролетариат, а также и горское население с нетерпением ждут красных, дабы совместными усилиями свергнуть белогвардейскую власть. РОСТА». Сколько можно? – обратился доктор к супруге. – Японцы опять захватили Владивосток, половина коренной России под… – доктор смешался. Бася поняла под кем. Под поляками. – А эти лезут расхлебывать армяно-грузино-татарскую кашу.

Костя, разозлившись на Совнарком и ВЦИК, постыдно впал в патетику.

– Снова врачевать раны Армении русской кровью? – И добавил вовсе уж неподобающее. – Спасибо вам скажет кавказский народ.

На этой фразе, не просто шовинистической, но с шовинистической интонацией произнесенной, Барбара не сдержала чувств. Покраснев от гнева, бросила любимому:

– Ты рассуждаешь, как империалист! По-твоему, пускай они друг друга перережут? А бакинская нефть?

Вместо того чтобы обидеться, Костя восхитился.

– Нефть? И кто из нас империалист?

– Ба-а-ася! – протянул озадаченно доктор. Вошедший незаметно в гостиную Даниил чуть слышно захихикал. Даже Анна Владимировна…

Бася изумилась и сама. Она хотела сказать лишь о ранах Армении, возмутиться кощунственными и недостойными русского интеллигента словами. Нефть вырвалась сама собою, всего лишь как дополнительный, неотразимый довод.

Доктор насмешливо блеснул очками.

– Барбара Карловна, а как насчет креста на святую Софию?

– Парочки проливов? – ухмыльнулся Костя. – Подъяремной Руси? – И не очень последовательно добавил: – White Man’s Burden?57

Бася поняла наконец, откуда взялась эта проклятая нефть. Попробовала оправдаться.

– У меня в Баку родственники. Служили на приисках.

Причину Басиного промаха два шовиниста, молодой и старый, сочли уважительной. Доктор посочувствовал:

– Надеюсь, успели смыться?

– Кажется, да, – не обиделась Бася на словечко «смыться», в ситуации ее родственников более чем подходящее.

– Вот и славно. Баку последние два года не самое удобное место для жизни.

Бася присела рядом с доктором. Было неловко. Не столько перед Костиными родителями, сколько перед Даниилом. Надо же было так опростоволоситься. Доктор перевернул страницу.

– Так-с, что у нас еще? Хм, по Советской России. Борьба с бандитизмом. Херсон, второе апреля. Расстрел шпионов. – На слове «расстрел» немецкий акцент пропал.

Басе захотелось сказать «не надо». Доктор, помрачнев, продолжил:

– Киев, шестнадцатое апреля. Киевская губернская чрезвычайная комиссия… список в двадцать человек, расстрелянных за участие в деникинской и петлюровской контрразведке.

Сделалось тихо.

– Басенька, что с вами? – прошептала Анна Владимировна. – Вы побледнели.

– Нет, нет, всё хорошо, – выдавила Бася. – Я просто удивилась. Костя, этот Шниперович говорил, что теперь не разме…

В ужасе осеклась. Костя, тоже побледневший, молчал. Из угла донесся голос Даниила.

53.Ты просто обязана (франц.).
54.Voilà une belle mort (пол.).
55.Дело было сделано (нем.).
56.Amm. Marc., XXIX, 1, 15.
57.Бремени белого человека? (англ.)
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
15 марта 2024
Дата написания:
2024
Объем:
747 стр. 13 иллюстраций
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают