Читать книгу: «Провинциальная хроника мужского тщеславия», страница 2

Шрифт:

III

 
Живые в царстве мертвых или околдовываются,
или засыпают, но не живут там.
Папюс.
 

Я только что пришел с кладбища. Позади тишь и величие погоста и, как контраст ему, бестолковая суета улиц. Шумный, липкий, назойливый город, сверкающий неоном реклам и блеском мокрого асфальта. Я впитываю нездоровые вибрации ночи, безнадежно жаждущей тишины и покоя, и несу их в себе, судорожно сжав тело, чтобы не расплескать, не рассыпать взгляды, слова, поступки и боль человеческую. За мной только что закрылась входная дверь. Дважды повернув ключ, облегченно вздыхаю. Теперь это все мое. Впереди ночь. Моя ночь. Никто и ничто не сможет ее забрать. Пью кофе, кажется, что-то ем. Но это уже едва ли важно. Взор и мысли мои устремлены к столу. На нем и подле него хлопья бумаги – целлюлозный «марафет» графомана – оскверненные безжалостной рукой, испещренные замысловатыми каракулями, зачеркнутые злобными линиями рассерженного творческим бессилием автора, скомканные, словно простыни после бессонной ночи. Сугробы слов, нанизанные на отдавшуюся мне бумагу. Она играет полутонами, отражая радугу жизни, низвергающуюся из никогда не дремлющего, открытого в мир окна. Я люблю эти листы и ненавижу их, как любимую, но неверную женщину. Они манят и ложатся передо мной, предлагая наполнить их, но порой остаются холодными, неприступными, выманивая у меня слова. Я нежно трогаю бумагу руками, глажу ее, укоризненно смотрю на нее. Увещевать приходится кропотливо и долго, но, увы… Тогда, словно самурай, бросаюсь на нее в отчаянии и кромсаю пером, рву руками; летят обескровленные бледные клочья в корзину и мимо нее. Я смотрю на неудавшихся персонажей, корчащихся вместе с черновиками, на неотмытые акварели пейзажей, на покоробленные масляные портреты и понимаю, что талантлив, ибо талант – это ненависть к собственной бездарности. Снова и снова подхожу к столу. Перо, словно горячий блин, кочует из руки в руку. Относительное спокойствие мое не позволяет ему улететь в угол комнаты. Муки творчества! С чем сравнить вас? С болезнью ли, с изменой, со смертью? Сдавшись на милость мещанскому умиротворению, – искра не родится от удара камнем в грязь, – я просматриваю газеты, курю, смотрю телевизор. Затем…

Тишина воцаряется в доме, и слух мой улавливает тонкий, как писк комара, звук. Кто-то невидимый выводит на крохотной флейте изысканную мелодию. Очарованный, я забываю обо всем на свете; тело мое погружается в пурпурную негу забвения. Этот кто-то или что-то, а может быть, нечто, берет меня за руку и ведет к столу. Под бравурные звуки Крысолова я беру перо.

Слова ложатся на бумагу быстро, уверенно, соразмерно мыслям. Выхватываю из вороха смятых черновиков несколько листов и пробегаю глазами. Меняю слова, фразы, предложения; в мире нет ничего лишнего – всё плодоносит. Мне кажется, что страница достойна выдоха в вечность. Докуренная до фильтра сигарета жжет пальцы, – мне некогда смотреть на пепельницу, – слова, словно первые капли дождя, спешно покрывают лист. Радость творчества! С чем сравнить тебя? С утром, с любовью, с небом, с жизнью.

Встретились мы весной, когда вишневая метель окутывала сады и скверы неповторимым ароматом цветения. Я перешел на другую сторону улицы и увидел ее.

– Марина, – представилось белокурое создание, когда я перегородил ей тротуар, и с вызовом посмотрело мне в глаза. Вихрь чувств закружил наши тела и мысли. Впрочем, какие мысли могут быть в восемнадцать лет. Так любят животные и боги. Зачем мысли, когда теплые губы пахнут фиалками, волосы ее щекочут мое лицо, а несмелые руки делают все впервые в жизни. Какие мысли?! Если сможешь объяснить, за что любишь, значит, любовь твоя недостаточна. Виделись мы каждый вечер, бросаясь друг другу в объятия. Тогда я впервые понял, что время – это иллюзия, ибо, возвращаясь домой под утро, был убежден, что с момента нашей встречи прошло не более часа. Мама, ворочаясь в постели, передавала этими звуками недовольную интонацию – не сплю, все слышу. Я на цыпочках пробирался к своей кровати и, едва коснувшись подушки, проваливался в оранжевую благодать сна.

Ты счастлив потому, что не задаешь себе вопросов о степени своего счастья или несчастья. Когда же возникают всевозможные «если», «надо было», «якобы», «дескать», то окружающий мир обретает форму ромба, а не шара, и ты загоняешься этими «если» в какой-нибудь угол, и шансы выбраться из него ничтожны.

Всё хорошее быстро кончается, и розовая моя юность закончилась: пришла повестка о призыве в армию.

Марина, прижавшись ко мне, плакала, теребя в руках цветущую веточку вишни. Несерьезно-пафосная обстановка вокруг не позволяла сосредоточиться; громыхал медью духовой оркестр, перед глазами мелькали лица, – чужие и знакомые, – в большинстве своем пьяные. Хотелось, чтобы этот балаган поскорее закончился.

– По вагонам! – наконец возопил военком.

На перроне замелькали фигуры родных, друзей. И ее лицо с большими серыми глазами и застывшим в них немым вопросом.

Писал я редко. (К сожалению, в дальнейшем утратил эту

замечательную особенность). Через год наша переписка прекратилась. Служил я в Германии, и было не до водевильных ситуаций.

Служба в армии тоже имеет положительные стороны – после нее все кажется превосходным. Я был свободен от всего, что строит ум. Объятия родных и близких, частые застолья по поводу моего возвращения сделали меня на некоторое время безалаберным человеком. Лишь через несколько дней я спросил о Марине.

– Она уехала. Давно, – сказала мама, опустив глаза. – Кажется, учиться.

Моя реакция была невнятной: ко мне снова кто-то пришёл.

Дима… Личность колоритная и неординарная. Обладая неукротимой фантазией, он был стержнем нашей компании. Все программы наших приколов составлял он.

– Правительство вступило в неравную схватку с народом, – с порога заявил Дмитрий. – Победитель известен заранее. – Он поставил на стол две бутылки портвейна. Я недвусмысленно кивнул на кухню, где хлопотала у плиты мама.

– Всё понял, – бутылки исчезли в недрах его куртки. И нарочито громко сказал: – Погода-то какая, а ты дома сидишь.

На улице я спросил Димку:

– Слушай, а куда Марина уехала?

Он резко остановился.

– Старик, возвращаясь к нашим баранам, смею заявить – мы всё же победим.

– Кого? – я в недоумении уставился на него.

– Т-с-с… – он приложил палец к губам. – Правительство, – с

притворным страхом Вадим огляделся по сторонам, – и чтобы потенциальных победителей не забрали в околоток за распитие спиртных напитков в общественном месте, мы пойдем на кладбище.

Бойкая синичка, сидя на покосившемся от забвения кресте, выводила незамысловатую трель

– Как ты думаешь, о чем она поет? – спросил я.

– О любви, батенька.

– С чего это ты взял?

– Весна, знаете ли, – резюмировал Дима, нарезая колбасу.

– А может, о смерти?

– Жизнь, старик, это паломничество к смерти. С момента рождения смерть приближается к нам. И величайшее несчастье состоит в том, что мы противимся ей. – Вадим наполнил вином бумажные стаканчики. – Тем самым мы утрачиваем великое таинство смерти. Боясь ее, мы утрачиваем и саму жизнь, ведь они тесно переплетены. Путешествие и цель неотделимы друг от друга – путешествие заканчивается целью, – он поднял стаканчик и улыбнулся.

– Ты, наверное, единственный человек, в котором идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Это же сущий абсурд, – я оторопело смотрел на него.

– Кто не узнал, что такое абсурд, никогда не поймет истину.

Стемнело. Дмитрий поднялся из-за столика и вылил остатки вина в стаканы.

– Винный запах столетий перебивает страх и запреты.

Мы двинулись было к выходу, когда Дима тронул меня за плечо.

– Оглянись.

Я взглянул на низкий обелиск из черного гранита. Высеченный на нем портрет девушки показался знакомым. Ее глаза смотрели на меня пронзительно и выжидающе. Я присел на лавочку.

«Марина Н. 197… – 199…Помним, скорбим. Мама, папа, брат».

– Кажется, что-то с легкими, – сказал Дима и достал сигарету.

Дождь стучал по стеклам, шептался около окон, и я почувствовал, что за нитями дождя притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое. Здесь пустота и холодная испарина, клочья ушедшего бытия, беспомощность, бесцельно пульсирующая жизнь, но там, в сумраке аллей, среди крестов, ошеломляюще близко, ее дыхание, ее непостижимое присутствие. Я лег на кровать и закрыл глаза. Решение пришло мгновенно. Я вскочил и, накинув пиджак, вышел на улицу. Дождь уже закончился. В полуночной тишине редкие капли падали с деревьев на мерцающее серебро асфальта. Вдали слышались раскаты грома. Гроза уходила, и только лиловое небо выдавало недавнее ее присутствие.

По обеим сторонам аллеи, словно хлопья снега, неистово благоухая, белели лилии. Она вышла из-за куста жасмина и остановилась. Я взял ее за руку и повел по дорожке к воротам. Краем глаза я наблюдал за ней, но Марина хранила молчание и послушно следовала за мной. Ее притягательная сила нарастала с каждой минутой и, в конце концов, поразившись собственной смелости, я завел ее в какой-то двор. Часть дома готовилась к капитальному ремонту, и поэтому двери всех квартир были распахнуты. Посреди двора рос высоченный столетний тополь, ствол которого упирался в синеву неба. Мы стали под сенью старого дерева и я, обняв Марину, поцеловал ее. Она приняла это как должное. Ни единого слова не вырвалось из ее губ, когда я оторвался от них. Марина молча вошла за мной в пустынный подъезд. Мы поднялись на второй этаж, зашли в какую-то квартиру. Я обнял ее, и наши губы снова слились в поцелуе. То были неистовые поцелуи, не оставляющие никаких сомнений в том, что нашим телам надо помочь освободиться от ненужных одежд. Я швырнул свой пиджак на брошенный жильцами продавленный диванчик и подвел к нему Марину. Она отстранила мои руки и сама сняла белое платье.

Уже потом пришла покаянная мысль:

– Боже, какое кощунство! Ведь она мертва…

Марина куда-то исчезла, и я, подавленный и опустошенный

нелепостью происшедшего, побрел домой.

Каждый вечер я брожу по кладбищу в надежде снова ее встретить. Маленький черный обелиск тускло поблескивает в сумраке зарослей. Марина смотрит на меня безразлично холодно, как смотрят лишь разлюбившие женщины.

IV

По прошествии лет наша молодость кажется нам

яркой и значительной,, вовсе не такой бездарной,

как у нынешнего поколения.

Э. М. Ремарк

К выпускному вечеру готовились загодя и основательно, распределив обязанности между всеми студентами группы, тем самым, опровергнув расхожее мнение о неорганизованности художников. Со стороны, между прочим, мы так и выглядели: понизу тяжело тек мутный поток быта, с его общаговской неустроенностью, безалаберные – на последние мятые рубли – студенческие пирушки, пленэрные, ни к чему не обязывающие интрижки, а вверху, – не смешиваясь! – струилась духовная аура творчества. Это святое, ибо каждый из нас чувствовал себя, как минимум, гениальным.

Позади многочасовые постановки запомнившихся на всю жизнь пыльных капителей, колонн, арок. Гипсовую голову Давида я изучил лучше собственной. А обнаженная натура! Почему-то нашей группе везло на модели – выпадали не рельефные мужики или толстые тетки, а молоденькие девушки. И мы писали их, закусив губы, чаще, чем обычно, выбегая покурить. Эти мало и плохо разговаривающие девушки притягивали нас неимоверно, хотя говорить с ними было не о чем, комплименты говорить было скучно, а перейти к существенному они не хотели.

Я узнал, что в полотнах Рембрандта восемнадцать оттенков красного (в моих лишь четыре), что кисти нужно отмывать от краски сразу после работы, в композиции должно быть две перспективы, краплак нельзя смешивать с ультрамарином, а водку с портвейном, что Светка Арнацкая – дура: все четыре часа постановки сидит за мольбертом молча – статист без реплики – даже покурить не выходит. Все студенты группы похожи друг на друга, как узоры на обоях – зачитывались Кастанедой и Шопенгауэром, курили марихуану и не обременяли себя моральными устоями, а она сидит, выпендривается. На первом курсе все над ней прикалывались, а потом наскучило – внимания не обращает. К тому же, она была худа и некрасива и, вероятно, привыкла к своей участи быть изгоем. В нашей веселой, бесшабашной, сплоченной группе Арнацкая была как ненужный, чужой (выбросить нельзя) предмет. Нам она казалась пришибленной дурой, но для себя она была вполне разумна и рассудительна. И, пожалуй, из всех наших девчонок лишь она не была влюблена в преподавателя истории искусств Дроздецкого.

О, Анатолий Григорьевич Дроздецкий! Огненные вьющиеся волосы обрамляли его бледное, усталое лицо с каиновой печатью еврейской интеллигентности. Но усталость эта была только внешней – с упорством, достойным лучшего применения, он ежегодно вступал в гражданский брак с

одной из своих студенток, преследовавших своего учителя с нескрываемым энтузиазмом. Искусствовед постоянно пребывал в сентиментально-лирическом настроении и, не будучи сексуальным символом, нравился им, видимо, на подсознательном уровне. Сопротивление женским чарам Анатолий Георгиевич считал делом бесполезным, и, когда очередная ученица многозначительно сияла ему влюбленными глазами, он краснел, потел, волновался, но поделать уже ничего не мог. Он был похож на ребенка, у которого в руках больше яблок, чем он может удержать. Дроздецкий взаимно влюблялся в своих воздыхательниц и, как человек порядочный, проведя с очередной пассией ночь, женился на ней – переводил ее из студенческого общежития в свою однокомнатную малосемейку, при этом делая несчастной ее предыдущую товарку.

Год или чуть более Анатолий Георгиевич пребывал в блаженно-отрешенном состоянии молодожена и на печальные взгляды сраженных любовным недугом девушек никак не реагировал.

Но однажды произошло то, что непременно случается с мужчинами, ведущими подобный образ жизни – Дроздецкому встретилась женщина с сильным характером, которой удалось взять его в крепкие руки.

Антонина Степановна Измайлова не была красивой женщиной. Зато она обладала сильным характером, ибо занимала должность завхоза университета. В ее ведении было оборудование учебного заведения, пищеблок, коммуникации; не каждый мужик справился бы с подобным хозяйством. А Антонина Степановна справлялась. Интендантский механизм обширных ее владений работал надежно, как швейная машинка «Zinger» модели 1892 года. Без сбоев текли вода и электрическая энергия, в студенческой столовой по-домашнему витал аромат ватрушек и украинского борща. Любую, – ну почти любую, – заявку деканата на лабораторное оборудование завхоз выполняла, если не молниеносно, то своевременно.

Антонина Степановна успешно справлялась не только со своими прямыми обязанностями, но и следила за нравственными устоями учебного заведения. Она регулярно бывала в университетских общежитиях и, как могла, выметала сор прелюбодеяния из спального района Alma Mater.

Каким-то образом до хранительницы патриархальных устоев дошли сведения о вызывающе-недостойном поведении Дроздецкого. По уточненным данным он ухитрился прожить в гражданском браке едва ли не с третью своих студенток! Необходимо принять меры! Надо сказать, что к этому времени преподаватель истории искусств был уже достаточно обтрепан своими временными женами, но лицо его всегда было добрым, и с него редко сходила блуждающая улыбка. Вокруг него по-прежнему безостановочно ворошилась нелепая семейная жизнь, в которой он уже сам завяз. Вот таким его и увидела Антонина Семеновна. Дроздецкий ощутил призывно-требовательный флюид Измайловой и вдруг понял, что обречен. Первым делом в приватной беседе она потребовала, чтобы «безобразия прекратились». При этом взгляд ее чайных глаз был необыкновенно суров. Безобразия прекратились, и вскоре полномочия заведующей хозяйственной частью значительно расширились, а именно: Анатолий Георгиевич из комнатушки в малосемейном общежитии – «цитадели разврата» – вместе с нехитрым своим скарбом переместился в двухкомнатную квартиру Антонины Семеновны. Дроздецкий и раньше не был самостоятелен, как ему хотелось, а теперь и вовсе утратил свою зыбкую свободу. Он заметно погрустнел и даже постарел. Преподаватель более не задерживал томный взгляд на студентках, его взор потускнел, и девушки моментально утратили интерес к своему увядшему сатиру. Дроздецкий теперь дальних планов не строил: ближайших было достаточно.

Следует добавить, что Антонина Семеновна сама некогда закончила графический факультет университета, но как-то незаметно творческая ее деятельность сублимировалась в административную, и от прошлой – художественной – натуры осталась лишь страсть к коллекционированию. С болезненным упорством антиквара она тащила в дом ветхие потемневшие книги, дырявые холсты неизвестных любительских художников, треснутые керамические вазы и еще множество вещей, должное местонахождение которых – свалка. Вся эта рухлядь дышала классическим унынием и безвкусицей. Если Анатолий Георгиевич делал новоявленной супруге замечание по поводу абсолютной никчемности той или иной вещи, то слушала она неохотно – с деланным равнодушием, и раздражение немедленно отражалось на лице Антонины Степановны, надолго там застывая.

До своей последней «женитьбы» Дроздецкий иногда захаживал ко мне домой, и за бокалом вина мы обсуждали новинки литературы, кинематографа, музыки.

– Я убедился, что человек вы неглупый и своеобразный – еврей?

Услышав отрицательный ответ, он удивленно приподнял брови. Очевидно, это означало: «Не может быть…»

– Однако, у вас серьезный недостаток, Василий, вы всё хотите понять. – Закурив сигарету, стал сокрушаться: – «Соблазнился золотым тельцом народ израилев…» – Дроздецкий вздохнул, – все мудрые евреи от искусства ушли в коммерцию. Где новые Шнитке, Бродские, Шагалы?

Посидели молча. Анатолий Георгиевич поднялся со стула и направился к выходу. У двери остановился и сказал:

– Светочка Арнацкая будет гениальным художником, – он надел шляпу, – кстати, она вас любит. Поверьте старому еврею.

Дроздецкий наклонился к зеркалу в прихожей и стал рассматривать свое лицо. Нахмурился. Видимо, остался недоволен отражением.

– А я, знаете ли, женился на бывшей красавице и бывшей художнице. – Он протянул мне руку. – Да-да, батенька, любит, – скорбно кивнул головой Анатолий Георгиевич.

Банкет, посвященный окончанию университета, решили провести в загородном ресторане на берегу реки. Может быть, впервые вылезшие из потертых джинсов и потрепанных футболок, мы не узнавали друг друга. Благоухающие дорогим одеколоном и французскими духами, облаченные в новые костюмы и вечерние платья, мы ерничали по поводу нашей аристократической внешности, которую откровенно презирали. «Пурпурная тога не украшает глупца».

Август дерзко красил серо-зеленые пыльные клены яростно-бордовым цветом. День клонился к вечеру, солнце неохотно опускалось за их кроны.

Мой друг Эдик дернул меня за рукав и кивком головы указал на очаровательную стройную девушку в бледно-розовом платье. Русые локоны, слегка оживляемые прибрежным бризом, мягко играли на ее обнаженных плечах.

– Кто это? – я полез в карман за пачкой сигарет.

– Светка Арнацкая, – Эдик щелкнул зажигалкой. – Метаморфозы, блин… – его интонацию трудно было назвать безразличной.

Заметив, что мы обращаем на нее внимание, девушка подошла к нам. В ее васильковых глазах сияла радость. И глаза эти были действительно хороши – большие, глубокие и смотрели на меня с приятным выражением внимания и едва уловимого лукавства. Почему я не замечал этого взгляда целых пять лет?

– Привет, мальчики, – дрожащими пальцами она потянулась к раскрытой пачке сигарет. Мы с Эдиком переглянулись.

– Анатолий Георгиевич, интересно, придет? – Света закашлялась, поперхнувшись табачным дымом.

– Да кто ж его теперь отпустит, – я, наконец, отвел от сокурсницы глаза.

Нас пригласили в банкетный зал. Мы шумно расселись за столом и с энтузиазмом молодости принялись за трапезу. Света Арнацкая оказалась рядом со мной. Она необыкновенно остроумно шутила и следила за моим прибором, хотя, очевидно, должно было быть наоборот.

В самый разгар веселья к нашему столу подошел изрядно возбужденный швейцар.

– Вас там, – он ткнул рукой в сторону входа, – какой-то мужик дожидается. – Швейцар поправил форменную фуражку и, свирепо сверкнув глазами, добавил, – бомж.

Вслед за служителем мы с Эдиком вышли в вестибюль и увидели Дроздецкого. Он был одет в простенький трикотажный костюм и держал в руках… велосипед. Мы всё поняли: обманув Антонину Степановну, под предлогом вечерней прогулки, Анатолий Григорьевич решил приехать на банкет.

Посетители и служащие ресторана поглядывали на него удивленно – он не смущался, а с лицом просветленно-сосредоточенным ждал кого-либо из своих студентов, вышедших подышать свежим воздухом.

Удостоверившись, что это действительно наш знакомый, швейцар несколько

успокоился, но возмущенная интонация осталась:

– Я говорю, а почему вы в трико? – он нервно хлопнул ладонью о колено. – Посмотрите в зал, там есть хотя бы один человек в трико? А этот ваш, как его, преподаватель отвечает: Может быть, у них нет трико.

Мы собрались идти в зал, но швейцар строго сказал:

– Драндулет, – пальцем он указал на велосипед, – отседа убрать, – и всем своим видом показал, что решения не поменяет.

– Куда же его деть? – озабоченно нахмурил брови Дроздецкий. – Ведь на улице сопрут, – он виновато глядел на нас.

– А давайте его утопим в укромном месте в реке, а после банкета достанем, предложил я.

– Нет, все-таки вы, Василий – еврей, – Анатолий Григорьевич дружески похлопал меня по плечу, – только я никак не пойму, зачем вы это скрываете, – пробормотал он.

Мы подошли к реке и, оглядевшись по сторонам – нет ли свидетелей, – Эдик швырнул велосипед в прибрежные камыши. Подняв с земли кусок газеты, искусствовед прицепил его на ветку ракиты, росшей на берегу.

Когда мы, наконец, вернулись в ресторан, у входа нас поджидала вся группа, обеспокоенная нашим исчезновением. Дроздецкого встретили аплодисментами. В одно мгновение из «бомжа» он превратился в человека особенного, значительного и лицо его снова стало светлым и благородным.

Света подошла ко мне и носовым платочком вытерла лицо, которое я, видимо, испачкал у реки. Она одарила меня взглядом, придающим ее облику теплоту и нежность.

И снова брызги шампанского омывали наши светлые головы, мы танцевали rock-n-roll, и, стараясь перекричать друг друга, клялись в вечной дружбе. Мы были любящие, любимые, такие красивые, благоухающие. Не далее, как завтра же весь мир будет у наших ног, все музеи, аукционы, галереи будут стенать в отчаянии, если им не достанется картина любого из нас. Мы были молоды, счастливы и, главное, знали об этом.

Выйдя из ресторана, шумная процессия направилась к троллейбусной остановке. Света держала меня под руку, многозначительно сияя влюбленными глазами.

Эдик вдруг вспомнил о велосипеде Дроздецкого. Сам владелец машины, никогда не испытывающий пиетета к спиртному, был непочтительно пьян. Всей группой мы вернулись к реке и стали искать ракиту с нанизанным на сучок клочком газеты. Ракит было много. С клочком газеты – ни одной. Кто-то предложил раздеться и на ощупь найти злополучный агрегат. К совету прислушались почти все, включая девушек. Со стороны наши усилия найти велосипед были похожи на массовую оргию или, скорее, на ритуальный обряд, ибо лица наши были сосредоточены и деловиты. Луна внимательно наблюдала за странной суетой обнаженных людей, давая достаточно бледного света, чтобы мы не заблудились в камышах.

Как это ни странно, но велосипед был найден. Все были рады, кроме Дроздецкого.

– Теперь придется домой ехать, – удрученно бормотал Анатолий Григорьевич. Очевидно, на эту ночь у него были другие планы.

Света оказалась из числа нескольких благоразумных, которые не полезли в воду. Ночи в конце августа достаточно прохладные, даже на Кубани.

– Замерз? – она накинула пиджак на мое дрожащее тело.

Я отошел за кусты, чтобы выкрутить мокрые плавки. Света, отвернувшись, стояла рядом.

– Тебе помочь или сам справишься? – ее интонация и фривольный смысл произносимых слов, говорили о том, что в ней пробуждается женщина. Скорее всего, она кокетничала, но откуда было знать этой скромнице, что так с подвыпившими и голыми мужчинами не шутят. Пока Арнацкая пять лет прилежно стояла у мольберта, я параллельно проходил другие университеты.

– Все? – Не поворачиваясь ко мне, она протянула брюки. Я швырнул их на землю и притянул к себе Светлану. Испуганно-чудно блеснули ее глаза, и я почувствовал легкое дыхание девушки. Она отстранилась от меня и тихо засмеялась.

– Ты что? Одевайся скорее, замерзнешь.

Желание уже полыхало во мне, и я расстегнул длинную – до пояса – молнию на ее платье. Ласково сверкнуло шелковое белье. Света, наконец, поняла мои истинные намерения и со вздохом, но уже уступчиво прошептала:

– Не надо… – но уже смиренно не сопротивлялась, когда я положил ее на траву. Наши объятия были жарки и скоротечны, как костер из сухих веток.

Вдали слышались голоса однокурсников, и громыхал баритон Дроздецкого. Луна, словно смутившись, скрылась за небольшой темно-лиловой тучкой.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
02 октября 2021
Объем:
290 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785005541420
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают