Читать книгу: «Первая Государственная дума. От самодержавия к парламентской монархии. 27 апреля – 8 июля 1906 г.», страница 4

Шрифт:

Возьму еще другого «дикого» – Кузьмина-Караваева. Он принадлежал к партии «демократических реформ», состоявшей из 4 человек. Никто его не стеснял. Не имея дарований М. Ковалевского, вообще по талантам будучи средним, он имел все-таки большой опыт и заслуженный авторитет. Был профессором Военной академии, земским гласным, имел чин генерала; участвуя в земских съездах, вел конституционную, но разумную линию, часто сражался с кадетами. После 1917 года он имел мужество восстать и против реформ в нашей армии, и против обращения с офицерами; в эмиграции был в правом секторе. Но что же делал он в 1-й Думе? Он не пошел «против течения», а поплыл по нему. Его выступления по «смертной казни», по «обращению к народу», т. е. тогда, когда был нужен голос знания и благоразумия, были плачевны; свой авторитет он клал на весы демагогии. И его погубила та же перводумская атмосфера.

Откуда же дул этот вредный политический ветер, который заслепил наших испытанных «конституционалистов»? В наиболее беспримесном виде мы найдем его на левых скамьях, в так называемой «трудовой группе». Она была подлинным героем этой Думы.

Кадеты относились к ней со снисходительным высокомерием. Когда в июне Милюков занимался образованием думского кабинета, он писал в «Речи» 18 июня, что «трудовиков» в нем не будет; «у них для этого не имеется достаточно подготовленных лиц». Он в последнем, конечно, был прав. Ошибался лишь в том, что видел подготовленных лиц у кадетов и вообще в либеральной общественности. Другим основанием для пренебрежительного отношения к трудовикам было отсутствие у них определенной программы. Это делало группу их разношерстной; в ней насчитывали 10 различных подгрупп, причем одна из наиболее многочисленных (18 человек) носила живописное название «левые кадеты»32. Такой партии программные доктринеры – кадеты – понять не могли. Но у трудовиков было больше единства, чем у кадетов с их дисциплиной; у них было единство не программы, а политического их настроения, и в нем была их несомненная сила.

Один из самых культурных трудовиков, проф. Локоть, в очень интересной книжке «Первая Дума», выпущенной в 1906 году, под свежим впечатлением пережитого, дает ключ к их пониманию.

Трудовики исходили из убеждения, будто вся страна «стихийно-революционно» настроена, даже гораздо более революционно, чем ее интеллигентская верхушка. Представляя такую страну, Дума, по их мнению, и не могла быть «государственным установлением»; она должна была просто стать органом «революционной стихии». «Народная волна была разрушительной и революционной, а потому и Дума не могла быть иной, как разрушительной и революционной», – откровенно говорит Локоть.

Этому должна была соответствовать и думская тактика. Центр тяжести при таком взгляде переносился на революцию, на «революционное настроение народных масс», а вовсе не на правильное функционирование конституционной машины. Что надо было в ней делать? «Надо усиливать революционное настроение и состояние; сорганизовать, сплачивать и дисциплинировать революционные силы стихийной волны… Такова ближайшая цель момента и задача выдвинутого историей политического органа для осуществления этой цели – Первой Государственной думы». (Локоть. Первая Дума. С. 142).

Это та тактика, которую когда-то «Освободительное Движение» применяло против Самодержавия. Разнуздавшаяся революционная стихия, именно потому, что она стихия, и после конституции шла прежним путем. Для нее все оставалось по-старому. Она хотела сначала существующий государственный порядок добить. В этом трудовики видели задачу и Государственной думы.

Трудовики были наиболее чистыми представителями этого взгляда; поэтому, по мнению Локтя, они и должны были этой Думой руководить. Думать о «созидании» в рамках не уничтоженного еще старого строя было нельзя. Надо было сначала довести до конца революцию и сбросить существующую власть. Тогда появятся и новые силы, которые создадут новый порядок, может быть очень не похожий на тот, о котором мечтали наивные разрушители. Но это созидание не было задачей трудовиков и вообще 1-й Думы. В непонимании этого, по мнению трудовиков, была коренная ошибка кадетов. Кадеты могли быть только партией будущего. «Позднее их время придет. Но в России оно пока еще для них не настало. Оно настанет тогда, когда революционная волна разольется на ряд более покойных потоков, по которым и «кадеты» сумеют плавать так, как это будет соответствовать их натуре и их классовым или групповым интересам» (Локоть. Первая Дума. С. 118).

Итак, задача трудовиков была только разрушительной: продолжается революция. Дума – орган революционной стихии. Задача ее – помогать этой стихии, бороться со всем, что мешает ее торжеству. Трудовики в этом последовательны, если принять их исходную точку, что вся страна революционно настроена. Если это настроение достаточно глубоко и сильно, то оно может власть сбросить; если такая перспектива представляется полезной для России, то нужно служить именно ей, а не «играть в конституцию».

Так и ставили свою задачу думские лидеры трудовиков. Умеренный, искренний Жилкин, журналист по профессии, школьный учитель Аникин, озлобленный третий элемент, принимавший личное участие в аграрных погромах и, наконец, Аладьин. Это любопытная фигура этого времени. Мне пришлось познакомиться с ним в 1904 году, когда я в первый раз ездил в Лондон. Мои знакомые, жившие там, Шкловский, Гольденберг рекомендовали его мне в качестве «гида» по Лондону; он его знал хорошо и был в это время свободен. Я провел с ним несколько дней. Он меня заинтересовал, как оригинальная личность. Был страстным поклонником Англии. Я увидел в нем особенную разновидность русских англоманов, «демократического англомана». Русские революционные партии он тогда зло высмеивал; стоял за постепенность реформ, за предпочтение «практических достижений» чистоте идеала, за сотрудничество, а не войну с государственной властью. Так переделало русского революционера знакомство с английской жизнью. Когда позднее я узнал из газет, что он вернулся в Россию и был выбран в Думу, я от него многого ждал. Я думал, что он будет представителем практического «левого направления», которое спустится, наконец, с облаков. Заразила ли его вредная атмосфера России, или он был просто неискренен в прежних разговорах со мной, но в его демагогических, заносчивых выступлениях в Думе я не узнал своего интересного «гида» по Лондону.

Настроение трудовой группы было, конечно, несовместимо с установлением «правового порядка». Но сила трудовиков была в том, что это настроение тогда встречало отклик повсюду. Оно было общедоступно; почти каждой душе оно было понятно и сродно. Оно было примитивным мировоззрением, для всех соблазнительным. И если говорить только о Думе, то ясно, что ни тонкая критика Гейдена, ни либеральный пафос Стаховича не могли этого настроения в ней одолеть. Они оба сами были от него слишком далеки, чтобы его понимать и с успехом оспаривать. Стахович и Гейден для своей прежней среды казались изменниками, и их там осуждали; но «Освободительное Движение» их обошло, от них отмежевалось и не им было его повернуть.

Здесь начиналась историческая ответственность кадетской партии, как таковой. Она одна могла бороться с этим настроением. Значило ли это навязывать ей задачу, которой она не хотела? Напротив, она сама всегда именно так ее понимала, и в этом была ее настоящая сила.

Ведь даже когда «Освободительное Движение» шло под отрицательным лозунгом «долой Самодержавие», кадеты им не удовольствовались и попытались написать «конституцию». Она для России совсем не годилась, но среди разрушительного разгула стихия была здоровой попыткой. Кадеты приготовили для Думы и деловые «законопроекты»; они были очень наивны, больше всего их «аграрный» проект; но это было все же созидательным делом. Кадеты понимали, что задача не в одном добивании власти; они не исключали своего участия в ней не при революции, а при Государе. Милюков потом вел даже тайные переговоры об этом. Если посмотреть более позднее время, то настроение кадетов еще более ясно. Во время войны они создали «прогрессивный блок», который был выражением именно этой идеи. И недаром после 1917 года они стали главным объектом революционного озлобления и слово «кадет» сделалось «ругательным словом». Потому не идеология их, а злополучная тактика их вождей скрыла их сущность; она подсказывала им правильные шаги только тогда, когда с ними было уже опоздано, и заставляла отталкивать благоприятные возможности, когда они им представлялись. Такую возможность они упустили, когда в октябре 1905 года Витте послал свое приглашение земцам; упустили ее и в 1-й Государственной думе.

Укрепить в России данную ей конституцию было настоящим кадетским призванием; они могли это сделать, если бы захотели. 1-я Дума собрала все, что среди них было лучшего: патриархов «Освободительного Движения», заслуженных общественных деятелей и молодые восходящие силы в науке, юриспруденции, журналистике. Имена их известны, и их слишком много, чтобы всех перечислить. Кадетская плеяда была головой выше других, горела жаждой дела; хотела насадить, а не развалить конституцию. «Мы с вами врожденные парламентарии, – с грустью говорил Кокошкин Винаверу, – а идем другой дорогой». Бесполезно высчитывать, сколько для лояльной конституционной дороги можно было бы в 1-й Думе набрать голосов. Милюков в июне («Речь», 18 июня) подсчитал, что для кадетского министерства (без трудовиков) прочное большинство (305 голосов) обеспечено. Важно не это. Кадеты могли поднять «встречное течение», увести за собой колеблющихся и беспартийных, которых было везде большинство; у них на это бы хватило талантов; для этого им только надо было остаться собой и дать настоящий бой революционной стихии за начала конституционного строя. Такая идейная борьба в Думе была достойнее их дарований и их исторической роли, чем запоздалое обличение уже признанных грехов нашего прошлого. Но вести борьбу за конституцию надо было без оглядки налево, полным голосом, а не так, как они ее повели во время аграрного обращения, когда появилась перспектива кадетского министерства.

Кадеты не вступили на лояльную дорогу, когда это могло быть спасительно, потому, что на них тяготело их недавнее прошлое.

Чтобы вести борьбу за конституцию против революционной стихии, надо было прежде всего самим «принимать» конституцию. Когда она была октроирована, можно было быть ей недовольным и ее стараться улучшить. Но лояльная партия не могла ее отрицать: она была объявлена законной властью и в законном порядке. А между тем кадетская партия после апрельского съезда, накануне первых заседаний Думы, опубликовала по поводу Основных законов такое постановление: «Партия народной свободы и ее представители в Гос. думе объявляют, что они видят в этом шаге правительства открытое и резкое нарушение прав народа, торжественно признанных за ним в Манифесте 17 октября, и заявляют, что никакие преграды, создаваемые правительством, не удержат народных избранников от исполнения задач, которые возложены на них народом».

Эта фальшивая и неискренняя фразеология есть или только «сотрясение воздуха», или означает, что кадеты не признают конституции. Как же они в этом случае могли бы ее защищать? Как они могли бы отстаивать самый принцип законности? Когда в книге 65 «Современных записок» Вишняк мне ставит в упрек, что я нахожу соблюдение официального права обязательным «не только для тех, кто его создавал, но и для тех, против кого оно было направлено», и считает это с моей стороны «недоразумением», он может быть и последователен; но только потому, что он и теперь остался «революционером» и думает, что 1906 год надо трактовать как «революцию». С этим прямолинейным воззрением и должны были бороться «кадеты». Ведь если в то время «конституции» не было, то ни о каком «правовом порядке» речи быть не могло; тогда торжествовала бы сила, и только. Тогда было бы то, что показал нам 17-й год: «правительство» спасовало перед «Советами», а пресловутое Учредительное собрание разбежалось от матросской угрозы. В этом была главная опасность этого времени, и от нее кадеты должны были защищать государство. Но это стало им не к лицу после их резолюции; это, впрочем, не мешает им теперь говорить, будто врагом конституции была власть.

Этого мало. Конституция ни для кого, кроме профессиональных политиков, не была самоцелью; она была нужна как орудие для проведения реформ, в которых нуждался народ. Преобразование России было главной задачей момента; его ждали массы. А между тем кадетская партия на январском и апрельском съездах запретила «органическую» работу, пока не будет изменена конституция. Правда, этот «запрет» был только хитрой фразой, чтобы скрыть разногласие и избегнуть раскола; под его прикрытием кадеты все же предполагали «работать». Но идейную позицию они этим сдали; политиканство интеллигентов было поставлено выше понятных для народа его интересов. Н, отложив удовлетворение интересов страны до полной конституционной победы над властью, кадеты все же обвиняли власть в том, будто это она не хотела «реформ»!

Вот какая «гипотека» революционной идеологии лежала на кадетах тогда, когда на их долю выпала обязанность защищать правовой строй в России против революционных атак. После уступки, которую Самодержавие сделало, перед ними стояла дилемма: или идти старым путем, уступившую власть добивать, как врага, который показал свою слабость; или уступку принять, сговориться с властью на конкретных задачах и их осуществлять, сопротивляясь вместе с властью дальнейшим революционным попыткам. Но нужно было выбрать определенную линию. От поведения кадетов зависело тогда направление Думы; в ней могло быть два большинства, для обеих политик. Это был тот исторический момент, когда от руководителей партии зависело ближайшее будущее.

Мы знаем, в чью пользу кадеты разрешили эту дилемму; но не менее интересно, как они ее разрешали.

Вопрос, от которого зависело все, перед партией не был даже поставлен. Он являлся предрешенным всем прошлым; поглядеть кругом себя партия не хотела. Накануне открытия Думы, рассказывает ее верный летописец Винавер, состоялось первое «объединенное заседание оппозиции», кадетов и трудовиков. Устроителями этого заседания были кадеты. Председательствовал на нем Милюков, членом Думы не бывший. «Предмет занятий был, во избежание замешательства, строго вперед определен; наперед были намечены ораторы к.-д. партии для докладов и разъяснений»33.

Было, конечно, естественно накануне официального открытия Думы собрать ее на частное совещание. Но это не было частным совещанием Думы. Это было собранием ее левого большинства. Правые группы, на которые впоследствии рассчитывал Милюков при составлении своего кабинета, на совещание не приглашались. Большинство было левое с трудовиками.

Была ли заранее установлена программа этого левого блока, формулировались ли условия, на которых он был заключен, как это было во Франции при образовании Front Populaire? Ничего подобного. Просто все осталось по-прежнему, как будто «Освободительное Движение» еще продолжалось и между кадетами и трудовиками принципиального разногласия не было.

Так прошлое владеет людьми. Во время «Освободительного Движения» либерализм вместе с революционными партиями шел против Самодержавия. 26 апреля они продолжали идти вместе, даже не поставив вопроса, не стоят ли они теперь, после введения хотя бы и несовершенной конституции, уже по разным сторонам баррикады? Вопрос не ставился, как будто со времени победы «Освободительного Движения» ничего нового не случилось.

Для масс такая политика была, быть может, понятна; их сущность – инерция, которая одинаково определяет и их покой, и их движение. Дело «руководителей» было понять, что самое прежнее направление должно заставить их перейти на другую дорогу; нельзя свою дорогу искать по «соседям» и идти только за ними. Почему же руководители пошли вместе с ними?

Больше всего потому, что у нас руководительства не было. Дело руководителей сводилось к тому, чтобы задним числом объяснить якобы необходимость того, что случилось. Гамбетта сказал в последней своей парламентской речи: «Сеlа пе s’appelle pas gouverner, cela s’appelle raconter»34 (18 июля 1882 года). А что наши руководители потом об этом «рассказывали», я уже указал во вступлении и возвращаться к этому больше не стану.

Одна любопытная подробность этого совещания 26 апреля и этого думского «блока». Внутренний смысл его освещается тем, что это большинство назвало себя «объединенною оппозицией». Почему «оппозицией»? Эта терминология не обмолвка Винавера. Она в книге его не раз повторяется. Так же выражалась в то время вся кадетская пресса. Думское «большинство» было ею превращено в «оппозицию». Когда в 3-й Думе кадеты, занимавшие узкую полосу слева, называли себя оппозицией – это было понятно. «Меньшинство» и «оппозиция» понятия родственные. Но почему в 1-й Думе большинство, которое было в ней полным хозяином, назвало себя «оппозицией»? Кадеты во всем жили психологией прошлого; это отразилось и в этом названии. При Самодержавии все, кто были против него, объединялись под общим именем «оппозиции». Тогда Струве писал: «Так как всякая оппозиция в России трактуется как Революция, то Революция стала простой оппозицией» – красивая мысль, оправданная, может быть, для определенной эпохи, но опасная при новом порядке. Но какой смысл был в этом названии для таких любителей и знатоков парламентаризма, какими были кадеты? Только тот, что, как говаривал Н.Н. Баженов, кадеты продолж'али жить «по старым учебникам». Так, вместо того, чтобы практиковать и защищать конституцию, кадеты пошли за трудовиками, за их разрушительной, революционной стихией. Свои таланты, знания и искусство кадеты стали применять к мелкой и никому не нужной задаче: революционные тенденции Думы по мере возможности облекать в конституционную видимость.

Заняв эту подчиненную роль, кадеты все-таки претендовали на лидерство в Думе. Их личные качества им на него право давали. Дума, конечно, пошла бы за ними, если бы они повели ее по своей, т. е. по конституционной дороге; на ней у кадетов соперников быть не могло. Но лидерствовать на чуждых для них путях Революции было для кадетов парадоксальной задачей. В революционной тактике трудовики были последовательнее и потому стали внушать больше доверия. Только роспуск Думы показал всем ложь трудовицкой исходной позиции. Но кадетов погубила их тактика; то большое дело, на которое именно их призвала история, оказалось им не по силам.

Таково было настроение Думы в момент ее открытия. Ясно, что немедленный конфликт между правительством и ею был неизбежен. Но можно ли утверждать, что только «злостное правительство» оказалось в нем виновато?

Глава III
Открытие Думы

День открытия Думы, 27 апреля, дал достаточно указаний, кто из двух врагов явился «нападающей стороной».

В этот день историческая власть впервые встретилась с представительством.

Встреча была обставлена очень торжественно. Еще в середине апреля Государь не пожелал объявить конституцию Манифестом и нашел, что «будет достаточно Указа Сенату». Это было мелочным проявлением его неудовольствия на то, что титул «Неограниченный» ему пришлось вычеркнуть. Но к концу апреля он поборол в себе это чувство и решил ввести открытие нового строя с наибольшим парадом.

Само по себе это не важно. Но для определения «намерений» внешняя форма не безразлична. Было сделано все, что для торжества было в распоряжении власти. Парадный прием в Зимнем дворце, тронная речь; все это было необычно: начиналась, очевидно, «новая эра». Этого впечатления создавать было не нужно, если работе Думы действительно хотели мешать.

В центре торжества была тронная речь. Кто ее написал? П.А. Столыпин говорил на приеме, будто для самого правительства она была неожиданной и Государь написал ее сам. Правда ли это – не важно. Но речь была показательна, и я приведу ее целиком.

«Всевышним Промыслом врученное Мне попечение о благе отечества побудило Меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа.

С пламенной верой в светлое будущее России Я приветствую в лице вашем тех лучших людей, которых Я повелел возлюбленным Моим подданным выбрать от себя.

Трудная и сложная работа предстоит вам. Верю, что любовь к родине, горячее желание послужить ей воодушевят и сплотят вас.

Я же буду охранять непоколебимыми установления, Мною дарованные, с твердою уверенностью, что вы отдадите все свои силы на самоотверженное служение Отечеству для выяснения нужд столь близкого Моему сердцу крестьянства, просвещения народа и развития его благосостояния, памятуя, что для духовного величия и благоденствия государства необходима не одна свобода, необходим порядок на основе права.

Да исполнятся горячие Мои желания видеть народ Мой счастливым и передать Сыну Моему в наследие государство крепкое, благоустроенное и просвещенное.

Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным Советом и Государственною Думою, и да знаменуется день сей отныне днем обновления нравственного облика земли Русской, днем возрождения ее лучших сил.

Приступите с благоговением к работе, на которую Я вас призвал, и оправдайте достойно доверие Царя и народа.

Бог в помощь Мне и вам».

В этой речи, конечно, много общих мест и условностей, но кроме них было и политическое содержание, очень отрадное. Я подчеркну три главных момента.

Государь обещал «охранять непоколебимо установления им дарованные». Когда позднее стали спорить, есть ли у нас конституция, одним из доводов для отрицания ее было то, что Государь ей не присягал. Довод не только не силен, но и не точен. «Присяги» не было. Но зато в обстановке исключительно «торжественной» Государем было дано обещание новые установления «охранять». Обещание заменяло присягу. Ведь при вступлении в Думу и депутаты не присягали, а только давали «торжественное обещание» исполнять возложенные на них обязанности. Нельзя было и от Государя требовать большего. А его обещание было особенно знаменательно потому, что на апрельском совещании ряд сановников, в числе которых, к сожалению, оказался и Витте, убеждали Государя объявить, что он сохраняет за собой право единолично дополнять «Основные законы». Обещание «непоколебимо» их «охранять» явилось ответом на эти дурные советы.

Не менее важно другое. Подозревали, что, дав конституцию, Государь решил все оставить «по-старому». Тронная речь и это подозрение отвергла. Она возвещала эру коренных преобразований, «обновление нравственного облика русской земли». Было указано и существо обновления. Крестьянский вопрос, просвещение, общее благосостояние, свободы, основанный на праве порядок – вот указанные пути обновления. Речь намечала политический курс, совпадавший с давнишней программой либерализма.

Любопытная подробность, что для этих реформ Государь призывал Думу к «активности». Он не говорил по старой формуле о своих «предначертаниях», о законопроектах, которые будут внесены на утверждение Думы правительством, а выражал надежду, что Дума «выяснит нужды» крестьянства, просвещения и благосостояния. Ждал, следовательно, от Думы не только одобрения тому, что предложит правительство, а выяснения того, что «нужно стране». Это же соответствовало понятию думской законодательной инициативы.

Наконец, последняя черта этой речи. Те самые люди, которые были выбраны в Думу, по своему направлению почитались недавно «врагами государства, изменниками». Состав Думы вызвал негодование правой печати; у нее не хватало для него бранных эпитетов. А Государь приветствовал «в их лице лучших людей». Вероятно, он так не думал; он следовал конституционной «фикции». Выборы не приводят в парламент непременно лучших людей, как вотум его не всегда «воля народа», и «правда» не всегда на стороне «большинства». Но это те фикции, без которых невозможен конституционный порядок. Государь преодолел в себе «ветхого человека» и личными симпатиями жертвовал конституционной идее.

Курьезно, что он лучше понял смысл этой фикции, чем завзятые конституционалисты. Некоторые депутаты эпитет «лучшие люди» приняли за чистую монету. 8 мая Аладьин говорил: «Народ через своих лучших людей, а это не только мое мнение, но и мнение верховной власти, хочет устроить жизнь русского народа». 13 мая А.Р. Ледницкий свою речь начал словами: «Господа представители, лучшие люди страны». А на Выборгском процессе Е.Н. Кедрин, протестуя против дурных условий судебного зала, тесноты и несовершенной акустики, подчеркнул, что такому обхождению подвергаются те, кто «с высоты трона были названы лучшими людьми». Странное понимание этой вежливой фразы.

Общественность могла бы быть этой речью довольна. Ничто в ней задеть ее не могло. Но она все-таки была «разочарована». Я это настроение помню. Пресса того времени его подтверждает. Никто не хотел оценить, какие перспективы эта речь открывала. Властители дум давали обществу «ноту» по другому камертону. Милюков писал в «Речи» 28 апреля: «Ни шагу вперед правительство не решилось ступить навстречу общественному мнению – в тот день, когда малейший шаг был бы принят народом с удесятеренным вниманием и отзывчивостью… Наше правительство отличается своим уменьем пропускать благоприятные минуты. Тронная речь с большим искусством обошла все щекотливые темы». В интересной и более объективной книжке Езерский писал в 1907 году: «Правительство сделало все, что могло, чтобы рассеять иллюзии у самых неисправимых оптимистов… Интеллигенты с нетерпением ждали тронной речи. Она произвела неопределенное впечатление, несколько лучшее, чем от нее ждали. Но все-таки в общем исторический документ произвел впечатление чего-то холодного, официально любезного… Старый идеал славянофильства был окончательно разбит в тот самый момент, когда он внешне был осуществлен». Даже Винавер оказался снисходительнее, чем Езерский; но и он признавал, что «содержание тронной речи если и не внесло раздражения, то и не внушило радостных надежд».

Чего же большего, однако, общественность от речи могла ожидать? Что нужно было еще сказать, чтобы она оценила и содержание, и тон этой речи?

Общий голос находил, что в речи должно было быть упомянуто об амнистии. Непонятный упрек! Амнистия была «прерогативой» Монарха; он мог ее дать, но как он мог бы о ней только «упомянуть»? Это было бы опасно.

Русский народ, не только низы, но и верхушка, «различать» не умели. Когда Манифест 17 октября обещал в будущем дать законы на началах свободы, даже образованные юристы поняли так, что все ограничения свобод тем самым уже отменены. На этом и произошли первые «столкновения» общества с властью. Упоминание об «амнистии» было бы тоже воспринято как вошедший в силу закон, который стал бы «применяться» немедленно. Наш посол в Англии гр. Бенкендорф, наблюдая русские события глазами англичанина, привыкшего закон уважать, высказал в письме к А.П. Извольскому35 сожаление, что в тронной речи не было упомянуто об амнистии. «Pourquoi avoir meprise ou craint un mot d’amnistie dans le discours du trone?»36 Вот когда можно сказать: sancta simplicitas37. Англичане, выслушав «упоминание», стали бы дожидаться закона, а у нас бросились бы ломать двери тюрем. Упоминание стало бы провокацией, которая послужила бы одной Революции.

Но изменилось ли бы настроение нашей общественности, если Государь в тронной речи объявил бы амнистию? Была ли бы Дума за это ему благодарна? И даже: была ли бы она этому рада?

В этом возникают сомнения, когда прочитываешь стенограммы заседаний, где об амнистии говорилось. Укажу на поучительный эпизод.

3 мая в Думе происходили прения об амнистии. Многие упрашивали Думу не затягивать прений. И Родичев сделал непонятный намек: «Мы накануне опоздания с нашим адресом. Если мы не окончим его скоро, то мы можем оказаться в том положении, при котором подача адреса с амнистией окажется запоздалой… Я думаю, меня поняли, господа. (Бурный взрыв аплодисментов.)»

Дума его поняла, иначе «бурных аплодисментов» бы не было. Но сейчас это может уже быть непонятно. Необходимо пояснить. Дума боялась, что амнистия будет объявлена Государем proprio motu, по случаю Царского дня (6 мая). Дума этого не хотела; заслугу амнистии она хотела сохранить за собой и не стеснялась это открыто показывать. Какую же благодарность мог от нее ожидать Государь, если бы 27 апреля он ее предупредил!

Как бы она к этому отнеслась, можно увидеть по другому примеру. Тронная речь не упомянула титула Государя «Самодержавный». Это была уступка, которую Государь заставил себя сделать в угоду настроения Думы. Как же к ней отнеслась кадетская пресса? «Предостережение, – писал П.Н. Милюков 28 апреля, – против дальнейшего употребления слова «Самодержец», данное большинством депутатов в протоколе соединенного заседания нескольких парламентских групп, прозвучало недаром». Чтобы оценить эти гордые слова по достоинству, надо припомнить, в чем «предостережение» (?) заключалось. Парламентские группы огласили свое постановление подписать без оговорок то депутатское обещание, в котором титул «Самодержец» был сохранен; они лишь заявили, что, по их мнению, этот титул конституции не исключает. Депутаты этим постановлением решились «подчиниться» власти, и это было разумно. Но то, что Милюков называет «предостережением», на деле было капитуляцией Думы и титул «Самодержца» санкционировало. И тем не менее кадеты немедленно это вменили в заслугу себе и своему искусству; это будто бы была их победа. Так историки иногда пишут историю.

Но как противоположная сторона, т. е. общественность, в день открытия Думы повела себя относительно власти?

Посмотрим вторую часть действия, которая открылась уже в здании Государственной думы.

Открытие Думы последовало по правилам, изложенным в Указе 18 сентября 1905 года, которые новоизбранный председатель Думы слишком упрощенно назвал «законом». По этим правилам в первый день в Думе не должно было происходить ничего, кроме формального открытия ее лицом, назначенным для этого Государем, подписания членами Думы «торжественного обещания» и избрания Думою своего председателя. В этих рамках было трудно сделать политический «акт». Действующим лицом мог быть один председатель. И тем не менее несколько символических политических жестов при открытии Думы сделаны были.

Председателем, как это было известно заранее, был выбран С.А. Муромцев. За него было подано столько записок, что баллотировку шарами единогласно признали излишней. Так увенчалась карьера этого своеобразного человека. Обширная мемуарная литература о нем едва ли все исчерпала. Долгое время он жил в Москве среди нас как молодой профессор, потом как адвокат. Председатель Юридического общества, городской и земский гласный, независимый по состоянию, всегда такой же красивый и величавый, спокойный и замкнутый, всеми уважаемый издалека, но для посторонних непроницаемый. Судьбы его никто не предвидел. Политического влияния он не имел и не искал. Я слыхал от него самого, что адвокатуры он не любил, считал своим призванием профессуру, которую для него закрыло распоряжение власти, и вообще считал себя не на месте. Никто не мог представить себе, какая будущность его ожидает. После Думы он сделался легендарной фигурой; но легенда стала, в свою очередь, мешать пониманию настоящего человека. В Муромцеве было много задатков того, что председателю нужно; и в римском праве, которое он преподавал, и в адвокатуре он любил формальную сторону, процессуальное право. Любил превращать «хаос» в «космос»; составлением Наказа для Государственной думы он с большою любовью занимался еще до конституции. Я не нарушу должного к нему уважения, если скажу, что искусство его, как председателя, очень преувеличено; оно годилось только для мирного времени. Но сейчас я говорю не об этом. В это смутное время председатель Думы не мог быть только техником; он должен был быть и политическим фактором. Что же Муромцев представлял из себя как политик? Он был издавна либералом европейского типа, конституционалистом, парламентарием; в нем не было ничего похожего на революционера и демагога. Но своего собственного политического лица Муромцев даже на своем высоком посту не показал. Делал он это по убеждению; он так формулировал принцип демократии. «До решения каждый член партии должен защищать свое мнение до ожесточения; когда решено – подчиняться беспрекословно». «До ожесточения» он ничего не защищал; предоставлял это делать другим, внимательно слушая. Но зато подчинялся «беспрекословно». Без этого, может быть, он и не прошел бы в председатели Думы. Как бы то ни было, в Думе он стал большой технической силой; но политически распоряжались ею другие. Своей индивидуальности в политике он не проявил и влиянием, которое мог бы иметь, не воспользовался.

32.Подсчет взят из книги Езерского «Первая Дума».
33.Винавер. Конфликты в 1-й Думе. С. 9.
34.«Это называется не править, а болтать» (фр.).
35.Is-wolsky. Au service de la Russie. Письмо 3 —16 мая 1906 г.
36.Стоило ли пренебрегать или бояться слова «амнистия» в тронной речи? (фр.)
37.Святая простота (лат.).
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
17 января 2022
Дата написания:
1939
Объем:
391 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-9524-5662-4
Правообладатель:
Центрполиграф
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают