promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе», страница 3

Шрифт:

2. Сложилась ли мемориальная культура?

«Политические репрессии – целая эпоха в жизни нашей страны, горькая и страшная». С пониманием этого факта Арсений Рогинский связывает высказанное в работе Карла Ясперса «Истоки истории и ее цель» (Vom Ursprung und Ziel der Geschichte, 1949) предостережение:

Нельзя допустить, чтобы ужасы прошлого были преданы забвению. <…> То, что произошло, – предупреждение. Забыть – значит принять на себя вину. Надо все время напоминать о прошлом. Оно было, оказалось возможным, и эта возможность остается. Лишь знание способно предотвратить ее. Опасность здесь в нежелании знать, в стремлении забыть и в неверии, что все это действительно происходило <…>69.

Эта цитата из Ясперса в классическом русском переводе служит девизом Сахаровского центра70 и философским ориентиром деятельности «Мемориала». В тексте Ясперса есть дополнение в скобках: «(ведь по сей день есть люди, которые отрицают реальность концентрационных лагерей)», – которое можно интерпретировать с учетом того, как воспринимается творившееся в ГУЛАГе.

Примечательна характерная для упомянутого выше каталога «мемориальской» выставки «ГУЛАГ. Следы и свидетельства. 1929–1965» осторожность формулировок, которые, с одной стороны, указывают на игнорирование происходившего в советских лагерях общественным сознанием (Щербакова говорит о «вытеснении») и необходимость исторического просвещения (она тоже подчеркивает достигнутый в Германии уровень осмысления нацистских преступлений), а с другой – избегают сравнения между двумя этими беззаконными европейскими системами XX века. Лаконичный комментарий Арсения Рогинского к изображенным на фотографиях и выставленным в виде конкретных экспонатов предметам, документирующим материальное окружение заключенных, звучит так: «Колючая проволока, барак, нары, телогрейка, жестяная миска, кружка, ложка. Вот, пожалуй, и все. Никаких газовых камер, никаких орудий пыток»71. Однако можно предположить, что инструментами пыток служили орудия труда (кайло, лопата, тачка, лучок, пила), а местами истязаний – шахты, подлежащие расчистке леса, стройки Беломорканала и огромной железнодорожной системы БАМа, где этим примитивным оборудованием работали в морозы вплоть до пятидесятиградусных. При всей сдержанности замечание Рогинского ясно показывает разницу: с одной стороны – нацистские лагеря смерти, с другой – гулаговские лагеря принудительного труда.

Не кто иной, как узник Бухенвальда Хорхе Семпрун, неустанно подчеркивал, что советские лагеря тоже носили истребительный характер, и заклинал включить в «европейскую коллективную память» знание о сталинских лагерях. Высказывания Семпруна носят характер воззваний. Его идея идентичной памяти, «двойной памяти»72, в которой опыт перенесенных им самим страданий встречается, по его мысли, с опытом прошедшего через ГУЛАГ Варлама Шаламова, может помочь в преодолении страха перед соприкосновением с историей этой другой беззаконной системы. Шаламов в записных книжках называет Колыму «сталинским лагерем уничтожения», а Марголин, пусть и ясно обозначая разницу между гибелью в газовой камере и ГУЛАГом, в своем изображении «обыкновенного советского концлагеря» подчеркивает: «Чья смерть была легче – кто знает?..». Карл Штайнер комментирует следующий принцип, которого придерживался НКВД:

Лагерное начальство по-зверски относилось к тем, кто потерял здоровье. В принципе, оно не признавало ни слабых, ни больных. Заключенный освобождался от работы лишь в том случае, если имел высокую температуру или становился калекой. Изнуренные люди ходили на работу до тех пор, пока могли передвигаться (ШК 118).

В случае с прошедшими через ГУЛАГ поляками между ГУЛАГом и концлагерями проводится уверенная параллель. Говорят о «паре близнецов»73 – Освенциме и Колыме; сравнение подкрепляется примерами таких авторов, как узник концлагеря Тадеуш Боровский и узник ГУЛАГа Густав Герлинг-Грудзинский. Сопоставимость сменяется здесь, в сущности, своего рода сродством. Идея общей памяти тоже предполагает не аналогию, а сопричастность одной судьбе.

Великий роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», в 1961 году подвергшийся конфискации в Советском Союзе, на немецком языке вышел в 1984 году74, но как важный вклад в тему в нашей стране осмыслен не был. Гроссман изобразил не только сталинскую систему на примере отдельных судеб (в заостренном виде, поскольку действие разворачивается в период Сталинградской битвы), но и – проводя параллель вопреки действующему табу – ту систему, которая сделала возможным холокост: сталинская и нацистская программы истребления предстают двумя вариантами одной модели. Роман Гроссмана выглядит литературным соответствием теории тоталитаризма Ханны Арендт, на которое она, впрочем, в своей впервые опубликованной в 1951 году работе ссылаться не могла, равно как и он на нее75.

Семпрун добивался того, чтобы остающиеся в тени события советской истории были замечены, а инициативы «Мемориала» нашли поддержку.

Активисты «Мемориала» стремятся дополнять сбор данных символическими актами памяти. Примером может послужить открытие в Москве и Петербурге двух памятников в виде камней с Соловецких островов. Один из двух камней «Мемориала» был установлен в Москве 30 октября 1990 года – в день памяти жертв политических репрессий. У подножия постамента высечено: «Этот камень с территории Соловецкого лагеря особого назначения доставлен обществом „Мемориал“ и установлен в память о миллионах жертв тоталитарного режима». На основании второго Соловецкого камня, установленного в Петербурге в 2002 году, выбита надпись: «Узникам ГУЛАГа». Этот мемориальный камень поставили рядом с Домом политкаторжан, построенным советской властью для Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Жертвы царской каторги и ГУЛАГа оказались в причудливом соседстве76. В 2008 году у Соловецкого камня на Лубянской площади состоялась публичная поминальная акция «Возвращение имен», в ходе которой потомки и выжившие зачитывали имена казненных и погибших77. С тех пор мероприятие повторяется ежегодно при участии тех, кому оно близко по причине семейной истории или политических взглядов. Слово «возвращение» имеет двоякий смысл. Называние имен отменяет анонимность жертв, о которых удалось найти сведения: им возвращают имена. Указание имени, возраста, рода занятий, даты расстрела восстанавливает их личность, индивидуальность: они возвращаются домой. Эти краткие сведения, делающие возможным поминовение, позволяют как бы перехитрить невысказанное: не говоря об опыте жертв, они называют своим именем сам факт того, что эти люди пали жертвами78.

Российский автор Елена Чижова в статье «Вопреки неспособности скорбеть»79 рассказывает о другой поддержанной «Мемориалом» инициативе – «Последний адрес», образцом для которой послужили посвященные жертвам холокоста «камни преткновения» (Stolpersteine) в Германии. На домах, в которых жили люди, погибшие в ГУЛАГе, начали устанавливать таблички с указанием имени, даты рождения, ареста, смерти (если известно) и реабилитации (если таковая воспоследовала). Сначала это происходило в Москве. Организаторы акции, добавляет Чижова, столкнулись с оскорблениями со стороны людей, убежденных в легитимности ГУЛАГа, поскольку заключенные – таков аргумент критиков – были шпионами и врагами народа. Табуирование, сокрытие произошедшего и неизвестность местонахождения пропавших без вести или места их гибели, места, где сгинули их тела, но также и то безмолвие уцелевших, о котором говорит Солженицын, то есть молчание выживших, блокируют скорбь и память. В своей статье Елена Чижова спрашивает:

Как это возможно, что в стране, где жертвы сталинских репрессий были почти в каждой семье (иными словами, где у абсолютного большинства сегодняшнего населения имелись репрессированные родственники), потребность участвовать в проекте «Последний адрес» испытывают лишь несколько сотен человек, а не сотни тысяч?80

Как может возникнуть мемориальная культура, если память о пережитом безмолвствует, если в миллионах семей, которых это коснулось, вспыхивали споры о признании или отрицании лагерной судьбы кого-то из родных, а реинтеграция вернувшихся из ГУЛАГа вызывала огромные проблемы? Чижова формулирует это заостренно:

В этой атмосфере амнезии и молчаливого страха сам факт, что кто-то из семьи был репрессирован, воспринимался большинством советских людей как «позор», который надо скрывать от детей и внуков81.

Не подлежит сомнению, что во многих семьях это препятствовало общению между поколениями и вытесняло травму жертв. Нежелание скорбеть и неумение скорбеть – таковы два аспекта неспособности скорбеть82. Исторический вопрос «Что привело к этому?» и философский вопрос интерпретации событий по большому счету остаются без ответов. Эткинд констатирует: сколько-нибудь заметных попыток философски осмыслить произошедшее и создать язык, адекватный столкновению с непонятным/непонятийным, не последовало не только после того, как знание о лагерях и политике уничтожения стало достоянием общественности, но даже после распада Советского Союза, – и в очередной раз указывает на обхождение Германии с ее преступным прошлым.

В последние десятилетия анализ и интерпретация событий холокоста привели к выработке чрезвычайно многослойного дискурса, в котором соприкасаются исторические и философские аргументы. На тексты о холокосте накладывается некая сеть теорем, из‑за чего всякое непосредственное их прочтение выглядит наивным, – достаточно вспомнить философию Освенцима Джорджо Агамбена, который путем фундаментальной интерпретации текстов Примо Леви создал собственную теорию нацизма. Причина расхождения по этому пункту между (пост)советским и германским способами обращения с прошлым заключается не только в отрицании или замалчивании случившегося, но и в отсутствии просветительской работы (такой, какую проводит «Мемориал»), которую приняли бы к сведению и поддержали широкие круги общества. Еще одна причина, возможно, кроется в трудности извлечения «связного смысла» из репрессий и истребления. Безумная идеология нацистского режима, целью которой было уничтожение Другого (или, вернее, того, что было объявлено Другим, Чужим), не находит, констатирует Эткинд, соответствия в параноидальных актах произвола сталинского режима, в саморастерзании, истреблении собственного народа (хотя, как признает Эткинд в другом месте, евреи, инородцы, иностранцы тоже становились жертвами). Однако в случае с уничтожением людей из собственных рядов, ликвидацией политического костяка, устранением необходимых в бесчисленных отраслях специалистов, которые в лагерях деградировали, проследить идеологические мотивы этих актов истребления явно затруднительно. В результате неизученными остаются не только причины, но и следствия. Огромная боль, причиненная российскому народу с момента установления советской власти, особенно в эпоху сталинизма, как бы осталась неизлеченной. Не существует ни аналога исследованиям травмы, ни, как я уже говорила, достигшей соответствующего публичного статуса мемориальной культуры, ни подступов к философии, которая работала бы с концепциями памяти и обращалась к катастрофе.

Отвечая на вопросы по поводу памяти о холокосте в интервью на Лейпцигской книжной ярмарке в марте 2015 года, израильский писатель Рон Сегал заявил о необходимости «заново изобрести воспоминания». Из уст представителя третьего поколения это может звучать неуважительно, даже несколько кощунственно. Фоном здесь выступает груз воспоминаний жертв, который накапливался десятилетиями, находил выход в мемуарах, интервью, кинокадрах, артикулировался снова и снова. Реагирует ли третье поколение усталостью? Сомневается ли в аутентичности оригинальных воспоминаний – до такой степени, что их требуется изобрести заново? Неужели оригинальные уже настолько затерты повторением, что «переизобретение» было бы оправданным?

В России отношение поколения 1980‑х годов рождения к истории ГУЛАГа и текстам о нем скорее отрицательное. Разрешенная в перестройку практически бесконтрольная публикация многочисленных лагерных текстов83 невольно способствовала тому, что тексты эти утратили остроту, тем более что серьезно предмет не изучался и, соответственно, на помощь в интерпретации рассчитывать не приходилось. Но в отличие от Израиля, где исторически подкованное и прекрасно знакомое с интерпретациями случившегося третье поколение позволяет себе отношение почти шутливое, создавая комиксы, выпуская романы наподобие «Нашего Холокоста» (2006) Амира Гутфройнда и танцуя в Освенциме84, в России за растущим равнодушием молодого поколения скрывается скорее страх соприкосновения с неосмысленной темной фазой прошлого, на которую так и не был пролит достаточный свет. Официальный и всецело поощряемый взгляд в прошлое обращен к другим историческим пластам: царской эпохе, местонахождению царских сокровищ (не последнее место среди которых занимают яйца Фаберже, Янтарная комната)85, «героическому» прошлому, судьбе блокадного Ленинграда, победе над нацистской Германией. Эткинд говорит о сосуществовании разных историй, о «мультиисторизме», некоем «переизбытке истории», который, однако, словно бы не включает в себя именно эту важнейшую переломную эпоху.

Сетования Эткинда и Чижовой на неспособность скорбеть вполне верны по сути, но нуждаются в некоторых уточнениях. Ведь поминальные и траурные акции проводятся – об их успехе, равно как и о чинимых им препятствиях, сообщает нынешний директор «Мемориала» Ирина Флиге. Об этом рассказывается в ее работе – своего рода феноменологии памятников86, в которой анализируются формы выражения и функции посвященных жертвам Большого террора и ГУЛАГа памятников и мемориалов. Флиге описывает зарождение культа памятников87, имевшего семейные, частные, а в течение непродолжительного времени и общественные черты. Для нее важны два аспекта. Первый касается определения численности памятников, памятных мест и мест археологических находок, изучения надписей, роли инициаторов или, если воспользоваться ее выражением, «энтузиастов», сделавших поиск массовых захоронений и возведение памятников делом своей жизни. Памятники, пишет она, выполняют функцию маркеров для мест находок (братских могил, мест тех или иных событий, нередко расстрелов или же мест, где располагались лагеря) и становятся носителями памяти. Однако – и это второй выделяемый ею аспект, включающий в себя вопрос, – могут ли памятники и мемориальные места играть роль в интерпретации произошедшего? На этот вопрос она отвечает отрицательно. Содержащиеся в большинстве надписей формулы, которые должны называть преступников, преступника, зло, кажутся ей беспомощными. Они гласят: «жертвам политических (или большевистских, или сталинских) репрессий», – подразумевая лагеря, депортации или массовые расстрелы 1937–1938 годов. Флиге опасается, что такие памятники избавляют от необходимости понимания и не способствуют формированию публичного дискурса об этих событиях. Даже объявленное днем памяти 30 октября 1991 года ничего не изменило. Флиге подчеркивает – в этом они с Чижовой расходятся – существование чисто семейного культа памяти, инициировавшего медленный, подчас затрагивающий и общественное сознание процесс, частью которого стала определенная официализация памятников. Однако неудержимая маргинализация, по мнению Флиге, положила конец этому процессу. Кроме того, те памятники, которые могли бы стать неоспоримыми символами, свидетельствующими о подлинных событиях, начали страдать от рук вандалов или идеологических противников. Флиге интересует момент, когда приватное поминовение могло бы влиться в коллективную память и способствовать осмыслению этой части российского прошлого. Вопрос о том, зачем и ради кого произошли те или иные вещи, во имя кого или чего принесены эти жертвы, остается без ответа, и это внушает тревогу. В своей работе Флиге ссылается на Виртуальный музей Гулага и Сахаровский центр. Там перечислено около 1500 мемориалов или памятников, мемориальных камней, памятных знаков (крестов), разбросанных по многочисленным регионам бывшего СССР. Сама Флиге, как я уже сказала, участвует в поиске и вскрытии массовых захоронений и установке памятников.

Но у этого поддерживаемого небольшими группами, носящего скорее частный характер культа памятников был и есть официальный конкурент: ведь после Второй мировой войны советское общество в целом воспитывалось в духе почитания памятников, которое, по крайней мере отчасти, сохраняется и сегодня. Оно включало и включает в себя посещение внушительных комплексов – нередко в парках – со скульптурами, обелисками, памятными стелами, встречающихся в столицах всех (бывших) советских республик и расположенных на видных местах88; участие в мемориальных торжествах в дни годовщин, в организованных шествиях к памятным местам, куда также приглашаются орденоносные ветераны; возложение венков, официозные речи. Все это атрибуты советского, а теперь и российского мемориального обихода. Щербакова, выросшая на воспоминаниях отца и его ровесников – участников Второй мировой войны, Великой Отечественной войны, – пишет о неизгладимом отпечатке, который наложила на это поколение война. Она рассказывает о критике этими ветеранами заслоняющей реальные события героизации, об осуждении ими военных ошибок, приведших к жестокому задействованию на фронте неподготовленных людей. По ее словам, недовольство ветеранов вызвал и план срыть Мамаев курган под Сталинградом, эту высоту, в боях за которую погибло 30 000 человек, и возвести на его месте нечто грандиозное. Ветераны желали бы чего-то более простого и уместного. Статуя Евгения Вучетича «Родина-мать» – в правой руке воздет меч, левая простерта в зовущем жесте – высотой 85 метров (чуть ниже статуи Свободы с поднятым к небу факелом на острове Либерти) внушительно возвышается на кургане Победы высотой 102 метра. Весь ансамбль с изваянными из огромных каменных блоков фигурами героев, обрамляющими путь наверх, к воинственной матери и хранительнице страны, производит впечатление чего-то гигантского: сегодняшние посетители, как правило, сдержанно бродят вокруг этого монумента.

Ил. 4. Скульптура «Родина-мать» на Мамаевом кургане, Волгоград (Сталинград)


В случае с огромными жертвами, принесенными народом ради защиты родины и окончательной победы над врагом, публичная известность и скорбь по жертвам дозволены. Пережитая блокада Ленинграда, победа над нацистской Германией питают характерное для самосознания Советского Союза и современной России представление о героическом прошлом. В обязанности государственных учреждений входила и продолжает входить забота о поддержке официального культа мертвых, частный эквивалент которого – скорбь и память о погибших в пострадавших семьях. На публичном уровне нельзя было допустить признания за жертвами ГУЛАГа того же статуса, что и за павшими на войне, приравнивания героических бойцов к погибшим в лагерях89. Асимметрия между историей победы и историей вины остается непоправимой.

Установка памятников политическим героям советского времени продолжает традицию, начатую возведением конной статуи Петра I90. 5 ноября 2016 года Владимир Путин в присутствии высшего духовенства произнес речь на открытии двенадцатиметрового памятника на двухметровом постаменте. Этот памятник работы современного скульптора Салавата Щербакова изображает Владимира I, причисленного к лику святых великого князя киевского, который в 988 году принял христианство и считается крестителем Руси. Владимира, правителя Киевской Руси, Путин называет «собирател[ем] и защитник[ом] русских земель», а его политические и религиозные достижения восхваляет как образцовые (намекая на сродство между двумя Владимирами)91. При всей своей противоположности торжественное открытие этой статуи святого неподалеку от кремлевских стен, с одной стороны, и начавшийся после распада Советского Союза демонтаж памятников впавших в немилость коммунистических тиранов – с другой принадлежат к единому контексту «веры в памятники».

Если для защитников коммунистического прошлого свержение этих памятников стало ударом, то для идеологии тех, кто больше не стремился прославлять революцию, оно означало избавление, заодно позволяющее забыть о советской истории насилия. Флиге рассказывает об обхождении с демонтированными памятниками, которые были выставлены в парках скульптур в качестве туристических достопримечательностей, с целью исторического назидания (или же для неисправимых почитателей). Так произошло с Марксом, Лениным, Сталиным, Дзержинским. Последнего вернули было на прежнее место на Лубянке перед печально известным зданием органов госбезопасности, где происходили пытки и убийства, но затем снова демонтировали. Кое-где памятники Ленину и Сталину так и не убрали – они по-прежнему стоят на видных местах в целости и сохранности, заставляя террор выглядеть нормой, обыденностью прошлого. Определенный официальный статус получили памятники известным художникам, писателям, ученым, инженерам, высокопоставленным военным, которые пали жертвами политических репрессий. После посмертной «реабилитации» они стали социально приемлемыми, а их память теперь можно чтить92. Несмотря на обилие выдвигаемых отдельными группами коммеморативных инициатив, особенно в 1990‑е годы, о которых подробно рассказывает Флиге, в вопросе о культуре памяти, которая может быть принята широкой публикой в долгосрочной перспективе, общий тон ее феноменологии памятников пессимистичен. Она сознает, что скоро не останется выживших, никаких очевидцев и современников. Исторические знания о терроре и ГУЛАГе остаются, по ее словам93, фрагментарными, широкие массы осведомлены об отдельных случаях, чья бессвязность, однако, мешает пониманию событий в целом. «Тема советского государственного террора находится на периферии массового исторического сознания и практически отсутствует в „большом историческом нарративе“». Она добавляет, что бóльшая часть исторических работ на эту тему и тысячи архивных документов, ставших доступными в последние десятилетия, остались незамеченными за пределами узкого научного круга специалистов, не повлияв и не влияя на становление исторического сознания.

Не только клевета и сокрытие, но и простая неосведомленность о случившемся создали в общественном сознании пробелы, восполняемые лишь той информацией, которую благодаря поиску следов и документов может предоставить «Мемориал». Но сообщения «мемориальцев» об обнаружении массовых захоронений не достигают цели быть включенными в общий пул новостей, то есть не распространяются. Впрочем, попытки предать гласности найденные документы и обеспечить историческое осмысление происходившего в лагерях не прекращаются. Существуют и локальные памятные мероприятия, например, на Соловках, – движущей силой при этом всегда выступает «Мемориал». При поддержке ученых предпринимаются экспедиции к предполагаемым местам братских могил и бывших лагерей, сборами находок неустанно занимается множество частных лиц. Официальная путинская Россия не готова исторически подходить к этим событиям ни в политическом, ни в мировоззренческом отношении – более того, все сильнее этому препятствует. Растущее идеологическое неприятие посвященных жертвам ГУЛАГа памятных мест проявляется в их разрушении, разрисовывании свастиками и высмеивании жертв; памятники или мемориалы вынуждены уступать место строительным проектам.

Как активист «Мемориала», Флиге стремится противодействовать маргинализации памяти о ГУЛАГе, требуя, чтобы установленные в память о жертвах террора и ГУЛАГа камни охранялись и по значимости были приравнены к воинским мемориалам. Предоставление официального статуса необходимо, по ее мнению, для демонстрации важности этого «другого» культа памяти; иными словами, за жертвами террора и ГУЛАГа следует закрепить такое же мемориальное почитание, что и за жертвами блокады Ленинграда, жертвами 18 января. Для этого необходим публичный дискурс, который не только передавал бы знания о терроре, арестах, расстрелах, лагерях, депортациях погибших предков, но и выработал бы адекватную произошедшему «внятную терминологию». Здесь Флиге сетует на «вербальную невыраженность памяти». Из этой жалобы следует: безмолвствующая память может быть преобразована в язык лишь тогда, когда люди отважатся на интерпретацию событий и без обиняков поставят вопрос: почему, зачем и как это случилось? «Опыт ГУЛАГа и террора остался не отрефлексированным»94.

Пессимистически высказывается и Маша Гессен, сетующая после посещения лагерного музея «Пермь-36» на отсутствие «рассказа» о событиях, без которого не может быть истории. ГУЛАГ предстает чем-то не поддающимся определению, чем-то таким, что может означать «все и ничего». «Таков решающий признак историографии сталинского террора в путинскую эпоху. В конечном итоге словно бы утверждается, что так уж вышло – и ладно»95.

Противоречивый прием получила «Стена скорби» в память о жертвах террора и ГУЛАГа, открытая 3 октября 2017 года Владимиром Путиным, – внушительная работа скульптора Георгия и архитектора Андрея Франгулянов, представляющая собой стену из бронзы и камня высотой 6 метров и длиной 35 метров. Сторонники «Мемориала» обвинили эту церемонию открытия в лицемерии. Они указывают на аресты и убийства политических противников, преследование тех, кто занимается историей насилия и отыскивает массовые захоронения, а также на растущее почитание Сталина, к которому на официальном уровне относятся терпимо.

Периодически случающиеся публикации об обнаружении братских могил призваны распространять знания, а адресатами этих сведений выступают современные сограждане, которые либо что-то знали, но скрывали, либо действительно пребывали в неведении. Насколько продвинулась эта просветительская работа, если, зная со слов Чижовой о реакции на маркировку домов, мы должны исходить из неготовности широких кругов общества принимать эту наиболее тяжелую часть советской истории? Националистическая организация правого толка «Память» отстаивает тезис о несуществовании (или оправданности) ГУЛАГа, сближаясь в этом отрицании с немецкими неонацистами (и их ложью об Освенциме)96. Будь то пропаганда в интересах нации (и безупречности ее истории) или реальное ослепление – формированию коллективной памяти такая позиция способствует столь же мало, сколь и позиция тех, кто молчит о своих воспоминаниях из стыда за примеры из семейной истории.

Практикуемое одной общественной группой отрицание тяжелого прошлого —попытка стереть то, существование чего утверждает другая общественная группа. Отрицание предстает атакой на память тех, кто настаивает на реальности случившегося. Замалчивание – это непроговаривание знания, тайно хранимого в памяти. Важна и та группа, которая отнюдь не отрицает сам факт, однако оправдывает произошедшее как нечто разумное и необходимое и, соответственно, отрицает его преступный характер. Активное стирание, отрицание, с одной стороны, и преодоление пережитого цивилизационно-нравственного разрыва – с другой предстают двумя разными «культурными жестами». Отрицание предстает культурным жестом, потому что, невзирая на образовавшуюся пропасть, стремится оставаться внутри той же культуры (или той же идеологии). Отрицание Освенцима, отрицание геноцида армян, отрицание ГУЛАГа французскими левыми и русскими правыми националистами, неохотная поддержка попыток разоблачения и растущее противодействие таковым принадлежат к одному и тому же контексту. Отрицатели с их «антипамятью», которая идет вразрез с исторической действительностью, и замалчиватели с их осведомленной тайной памятью препятствуют возникновению памяти единой, актуальной для всего общества. Говоря о «фрагментарной» памяти в связи с подступами к десталинизации последних десятилетий, Арсений Рогинский поясняет:

Историческая память – это ретроспективная форма коллективного сознания, формирующая коллективную идентичность в ее отношении к значимому для этой идентичности прошлому. Она работает с прошлым, реальным или мнимым, как с материалом: отбирает факты и соответствующим образом их систематизирует, выстраивая из них то, что она готова представить как генеалогию этой идентичности97.

Какая концепция памяти могла бы послужить разобщенному в своем понимании прошлого обществу, если отрицание и замалчивание определенной части российского прошлого, доказанной как факт, не допускают «общих воспоминаний»? Культурное знание, гарантирующее сплоченность и выживание общества и конституирующее его память, расщепляется и (антагонистически) перетолковывается в результате конфликта между разными мнемоническими группами. Отсутствие общественного единства в оценке царизма, роли православной церкви, революции, сталинизма, перестройки, распада Советского Союза не допускает согласия в вопросе обращения с отягчающим настоящее прошлым, причем свою роль играют политические, нравственные, религиозные, националистические и научные (исторические) критерии.

Поэтому коллективная память, к которой с опорой на концепцию Хальбвакса апеллирует Флиге, может быть лишь частичной. Противоречащие друг другу частичные памяти имеют социальные последствия, раскалывающие общество. Официальная (частичная) память поддерживается институциями, то есть это укорененная в системе воспитания и образования институционализированная память, которая использует определенные техники вытеснения и диктует угодные версии истории. Частичная память тех, кто пытается прояснить историю, извлечь сокрытое на свет, тоже опирается на институции («Мемориал», музеи), однако более слабые. Представляется, что в случае с преступлениями тоталитарных систем коллективная память еще только должна возникнуть – но едва ли путем «принятия мер». Коллективная память «не тоталитарна». Постоянные заявления о необходимости занять коммеморативную позицию не соответствуют мысли Хальбвакса. Согласно ей, речь не о дисциплинировании коллектива, не о воспитании в нем коллективной памяти, а о возникновении фонда памяти в зависимости от текущей социальной ситуации, чье изменение сказывается и на этом фонде. Существует ли некая подспудная коллективная память, которая заявляет о себе, когда этому благоприятствуют социальные условия? Лишь по высказываниям коллектива (непротиворечиво подтверждаемым эмпирическим впечатлениям, наблюдениям, событиям, образам) можно выяснить, что именно вошло в коллективную память. Близкой концепцией предстает здесь культурная память, определение которой дали русские семиотики культуры Юрий Лотман и Борис Успенский. Они обосновывают ее так:

69.Ясперс К. Истоки истории и ее цель // Ясперс К. Смысл и назначение истории / Пер. с нем. М., 1991. С. 162–163.
70.Внесен Минюстом РФ в реестр иностранных агентов.
71.Roginski A. Vorwort // GULAG. Spuren und Zeugnisse 1929–1956 / Hg. V. Knigge, I. Scherbakowa. Weimar, 2012. S. 9.
72.Semprún J. Was für ein schöner Sonntag! / Übers. von J. Piron. Frankfurt a. M., 1984. S. 118. Об этой концепции см.: Thun-Hohenstein F. Überleben und Schreiben. Varlam Šalamov, Aleksandr Solženicyn, Jorge Semprún // Überleben. Historische und aktuelle Konstellationen / Hg. F. Schmieder. München, 2011. S. 123–145. S. 124. (В оригинале [Quel beau dimanche. Paris, 1980] это звучит как la même mémoire, une mémoire dédoublée.)
73.Попытку сравнения двух систем предпринимает в статье «Литература Холокоста и литература ГУЛАГа? Литература тоталитарного опыта» польский литературовед Тадеуш Сухарский (Sucharski T. Literatura Holocaustu i literatura Gulagu? Literatura doświadczenia totalitarnego // Słupskie Prace Filologiczne. Seria Filologia Polska. 2007. № 5. S. 93–117). В рамках мероприятия на тему «Мартирология годов Второй мировой войны в литературе. Холокост и ГУЛАГ» (Martyrologia lat II wojny światowej w literaturze. Holocaust i Gulag, 1990) эту литературу предложено было называть «литературой страдания» (literatura cierpienia).
74.В обширной рецензии Ульриха Шмида под названием «Последний эпос» в «Нойе цюрхер цайтунг» подчеркивается уместность сравнения и затрагивается проблема жанра: Schmid U. Das letzte Epos // NZZ. 12. Januar 2008. В Советском Союзе роман удалось опубликовать лишь в 1988 году.
75.Виталий Шенталинский в «Рабах свободы» цитирует пока еще мало известного автора, узника Колымы Георгия Демидова: «Даже совершенно неспособный к наблюдению и сопоставлению человек не может не постигнуть трагедийности этого „Освенцима без печей“, – выражение, за которое, среди прочего, я получил в 1946‑м второй срок» (Шенталинский В. Рабы свободы: Документальные повести. М., 2009. С. 363).
76.Соловецкие камни «Мемориала» также установлены в Архангельске и в Музее русской истории при Свято-Троицком монастыре в Джорданвилле (США) в память о погибших в Соловецком лагере особого назначения новомучениках.
77.Кроме того, подобные ритуалы введены в Магадане, Красноярске, Петербурге.
78.Камень, установленный в Москве, стал местом протестных акций, посвященных современным политическим заключенным и жертвам убийств: за свободу для Михаила Ходорковского (ныне освобожденного) и Платона Лебедева, в память об Анне Политковской, Наталье Эстемировой, Станиславе Маркелове, Анастасии Бабуровой.
79.NZZ. 28 Februar 2015.
80.NZZ. 28 Februar 2015.
81.Как пишет Нина Фишер, молчание после холокоста «нередко было стратегией, избранной пережившими холокост семьями» (Fischer N. Das Schweigen und das Kind // Schweigen (Archäologie der literarischen Kommunikation XI) / Hg. A. Assmann, J. Assmann. München, 2013. S. 171).
82.Используемое Эткиндом и Чижовой понятие «неспособность скорбеть» отсылает к книге Маргариты и Александра Митшерлих «Неспособность скорбеть», в которой говорится об игнорировании немцами нацистского прошлого. То (фрагментарное) осмысление, которому это прошлое подверглось впоследствии, в контексте постсоветских попыток часто преподносится как образцовое.
83.См. уже упомянутую библиографию Каплан The Bibliography of the Gulag Today. Характерный для 1990‑х дух подъема тоже не допускал, чтобы послание лагерных текстов было услышано. Лагерная литература принадлежит прошлому. Об этом забвении истории см. статью Хартман: «Лагерная литература попала на периферию: Общество в России занято исключительно современностью, а для Запада сенсационная ценность разоблачений ГУЛАГа давно уже исчерпана» (Hartmann. Ein Fenster in die Vergangenheit. S. 60; рус. пер.: https://shalamov.ru/research/61/3.html (дата обращения 28.06.2023)).
84.Я имею в виду танец перед Освенцимом 89-летнего бывшего узника этого лагеря смерти Адама Кона с внуками под песню I Will Survive. Само событие и его резкая критика нашли отклик в мировой прессе. Этот танец не единственный: в 2017 году 92-летняя Ева Фахиди, потерявшая всю семью, совместно с молодой танцовщицей Эмеше Цухоркой исполнила на сцене небольшого будапештского театра (а также в берлинском театре «Фольксбюне» в том же году) поставленный Рекой Сабо танец о пережитом в Освенциме.
85.Телепередачами об их тайном местонахождении развлекают и немецкую публику.
86.Флиге И. Биография памятника жертвам советского террора // Научно-информационный центр «Мемориал». СПб., 2011. С. 1–18.
87.Об эстетической стороне оформления памятных мест см.: Konradova N. Suche nach der Form. Gulag-Denkmäler in Rußland // Das Lager schreiben. S. 421–439.
88.См. статьи в сборнике: Der politische Totenkult. Kriegerdenkmäler in der Moderne / Hg. R. Koselleck, M. Jeismann. München, 1994. В частности: Kämpfer F. Vom Massengrab zum Heroen-Hügel. Akkulturationsfunktionen sowjetischer Kriegsdenkmäler. S. 327–349; Arnold S. R. «Das Beispiel der Heldenstadt wird ewig die Herzen der Völker erfüllen!» Gedanken zum sowjetischen Totenkult am Beispiel des Gedenkkomplexes in Volgograd. S. 351–374. Тезис Козеллека, что мертвые (павшие на войне) оказываются «достойны публичной памяти» лишь тогда, когда становятся «пригодны для того, чтобы ставить им памятники» (c. 19), справедлив и в отношении жертв репрессий.
89.Погибшие в лагере умерли не за отечество. Они в буквальном смысле боролись лишь за собственное выживание. В некоторых лагерных текстах подчеркивается героизм заключенных, который проявляли силу духа, сопротивлялись, отказывались подписывать признания и героически погибали: за правду, иные – за веру, за свою честь. Об амбивалентности понятия героя см.: Флиге И. Палач и жертва в поисках исторического героя как парадигма музейных экспозиций. (Рукопись.) Флиге проанализировала 400 музеев – государственных, муниципальных и частных – с точки зрения способа репрезентации жертв ГУЛАГа: «Визуальные образы ГУЛАГа и террора в музейных экспозициях».
90.Устанавливались и памятники или бюсты национальным поэтам, прежде всего Пушкину, художникам и композиторам. Ежегодное собрание в память о кончине смертельно раненного на дуэли Пушкина, когда люди терпеливо толпятся на морозе перед его петербургским домом на Мойке, принадлежит к этим мемориальным ритуалам наряду с посещением квартир, домов, усадеб поэтов, композиторов и художников.
91.О культе личности в случае с Путиным см. анализ Евгения Каблукова: Практики конструирования культа личности Владимира Путина в современном русском медиадискурсе // Slavia. 2016. № 85. С. 166–181. Каблуков выделяет две «номинации»: Путин как «национальный лидер» и «Путин как Россия», т. е. Путин отождествляется со страной: «Есть Путин – есть Россия»; обе номинации используются в качестве формул.
92.Такие памятники выдающимся жертвам снабжены надписями с именами и датами жизни, лишь в редких случаях также указана их судьба (расстрел или лагеря).
93.Флиге. Палач и жертва. С. 50.
94.Флиге. Палач и жертва. С. 15.
95.Цитата из альбома текстов и фотографий Маши Гессен и Миши Фридмана «Забвение» с емким подзаголовком «Сталинский ГУЛАГ в путинской России», за который Гессен получила премию Лейпцигской книжной ярмарки того же года (Gessen M., Friedman M. Vergessen. Stalins Gulag in Putins Russland. München, 2019. S. 106).
96.Между «Памятью» или организациями-последователями и неонацистами действительно существуют контакты.
97.Рогинский А. Память о сталинизме // 60 параллель. 2010. № 1. С. 30–35. С. 31; ср.: Scherbakowa I. Zerrissene Erinnerung. Der Umgang mit Stalinismus und Zweitem Weltkrieg im heutigen Russland. Göttingen, 2010. Об отдельных этапах десталинизации и ее окончательном провале говорят сторонники «Мемориала» и историки в показанном в 2013 году фильме (Томаса Джонсона и Мари Брюне-Дебен) «По следам Сталина». Как говорит в этом фильме Сергей Ковалев, Сталин предстает культовой фигурой, реанимировать которую можно в любой момент.
399
679 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
08 августа 2024
Дата написания:
2019
Объем:
723 стр. 40 иллюстраций
ISBN:
9785444824269
Переводчик:
Правообладатель:
НЛО
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают