«Да, всё вроде так и не совсем!» – подумала она. Подумала, подумала – и, отвернувшись, всхлипнула. Физическая дрожь прошла, но как избавишься от самоунижения, стыда? Где тот возлюбленный, которого она не сберегла? И, наконец, откуда это сладкое, почти невинное, злорадство, когда за ней так запросто и вроде неподдельно искренне ухаживал другой? Едва ли он достаточно знаком со всей компанией, до этого она его ни разу не встречала. Вот-вот, где Крис, там вечно что-то происходит, всё не так! повсюду водит ее за собой и выхваляется. Подумать, так зачем она нужна ему? Так, девочка для выхода и всё? Она уже не в первый раз об этом думала: разные навязчивые мысли лезли в голову. Хотя, какая разница, знаком ее спаситель с кем-то или нет? Слыша его ровное сопение, она перебирала свои ощущения. Он вроде что-то говорил, когда застегивал манто. Как это вышло у него: что сделано, то сделано? Он будто бы сказал это и про нее. И ни о чем не спрашивал. Вообразив, что на нее глядит сейчас Мишель, она опять почувствовала легкое злорадство. Да, ей так хотелось объясниться с ним в тот вечер, ей так недоставало теплоты! Ей надо было всего лишь убедиться кое в чем; хотелось, чтобы возвратилось чувство защищенности, уверенности в нем. Но то, чего хотелось обрести в любимом, больше не было, теперь вся защищенность исходила от него, от этого голубоглазого. И пальцы его рук как были все еще на ней. Нет, нет: и не Пер Гюнт и не Мишель. Идет и скромно возвышается над ней, передает свое успокоение. Она подумала, что у него это выходит. Чувствуя его расположение, она отогревалась этой мыслью и, упиваясь своей властью, соединялась через это с ним.
Улочка из-за домов должна бы выйти на проспект когда-нибудь, подумала она, где, может быть, не так тоскливо? Да уж куда-нибудь, только бы не видеть перед самым носом этих стен, глумливо радостных крикливых окон! На повороте ее сапожки заскользили, она схватила парня за руку. Наверно, это у нее от потрясения, сбой чувств и нормы поведения. Она прислушалась к его сопению. Да нет. Возможно, ничего и никогда он не узнает, чудной услужливый медведь! Она прикинула, как прозвучит ее вопрос насчет его претенциозного «не только» и ни покажется ли это многообещающим. Но тут его глаза под козырьком пушистой шапки спустились сами с Млечного Пути:
– Кажется, я думаю – о чем и вы.
– Ах, так?..
Не зная, что сказать, она перехватила его локоть. Путь ей предстоял неблизкий: надо было добираться в верхнюю часть города, а вечеринка была в низменной, заречной. Она подумала, что было бы разумнее вернуться. Но тут представила самодовольное лицо Мишеля и с твердостью сказала себе: нет. Должно быть, по дороге встретится такси, если они ходят в этой глухомани.
– В такси я вас одну не посажу, – решительно промолвил он.
– Разве я о чем-нибудь просила?
– Нет, но вы подумали.
Или уж она и вправду что-нибудь сказала? Одну он ее, значит, не посадит. Ну и ну!
И снова шли и шли. Сдуваемые с лип снежинки крутили перед ними медленный фокстрот. Где-то позади – взвилась ракета, лоском малахита тут же осенилась, стала как-то сказочнее, краше ночь; меж подхалимов-фонарей вытянулись вдаль две исполинских тени. Одна тень выглядела больше. Но обе – да, как будто обе вместе были ничего. Ей снова захотелось все перекроить в своей душе. И как это другие могут разом взять всё и отсечь? Она всегда претерпевала трудности при этом. Она бы и не принимала никаких скоропалительных решений, если б в ее жизни складывалось что-то по-другому, если бы ни приходилось вечно что-нибудь решать. Мишель еще подшучивал, что якобы она сама его как Маха поманила; он не уточнил, которая из двух. Чего-чего, а напустить тумана он умел! Ну да, он сам не агнец, но кое в чем попал тут прямо в точку: она отважней и решительней его. Потом еще ей нравилось смотреть на то, как он любовно поедал ее глазами, когда она немножко обнажалась перед ним в автомобиле. Она не думала о продолжении, когда так делала, смотрела на его лицо и всё. Мишель, похоже, думал, даже очень, но у него, увы, не получалось ничего. Хотела, раздевалась, – ну и что? Ей нравилось показывать себя, поскольку это нравилось ему. И он в долгу не оставался: ему безумно нравились ее глаза, фигура, волосы – и всё такое, как он говорил. Но не за это же одно она его любила? Оракул любят уж за то, что он оракул, за то, что ты сама близка к нему! Мать неустанно повторяла этот тезис. Пускай Мишель – оракул, пускай уж и останется таким, как был. Как был?.. Или уж она и впрямь такая затаенная распутница? Пусть думает и говорит, что хочет. Да уж, какая есть. Нет, она не Маха, того гляди перед любым готовая раздеться. И ей не все равно. Напрасно он такого мнения о ней.
У подворотни, за которой хорохорился огнями запоздалых легковых автомашин проспект, сопение ее соседа пресеклось. Он взмахом показал на окна. Она не сразу поняла, куда он смотрит. В одном окошке с краю фосфорировала через шторы ёлка.
– Чего, вы здесь живете?
– Да. А где-нибудь еще сейчас вас ждут?
Елена ожидала действия, но от вопроса оробела.
– И что? А этот свет?..
Не опуская поднятой руки, он улыбнулся. Желая все же получить какой-нибудь ответ, хотя бы не вполне правдивый, который бы упростил сразу всё, она вполоборота снизу вверх смотрела на него. Все то, что было ожидаемо, она уже прочла в его глазах: чтобы забыться, ей и самой хотелось окунуться в это. Но было что-то и еще. Мысль о возможной близости с этим добродушным незнакомцем не вызывала ничего такого, чего пугало своей оборотной стороной, склизкой неизвестностью в такой момент. Да, ее тянуло к этому медведю, тянуло «окунуться», чтоб забыться, чтобы очнуться после той, какой она была лишь для самой себя. Была и есть. И все же, стоя перед ним, Елена не могла преодолеть ревнивое борение в своей душе. Рассудочным залогом чистоты, когда ей приходилось что-нибудь решать, в ней натурально просыпался узурпатор, блюститель строгой нравственности, глядевший на нее глазами матери. Елена чувствовала, что, сделай она первый шаг, то вместе с ним придет конец тому, что связанно в ее судьбе с Мишелем. Придет начало новому чему-то и конец тому. И это двойственное чувство само себе довлело, когда она, ругаясь про себя, поглядывала по направлению его руки в обхвате рукава пуховика.
– Так что? У вас там кто-то есть?
– Пока что никого.
– Пока?
Все то, чего хотелось ей сказать, так и не слетело с губ. И он не проронил ни звука. Еще секундой раньше она намеревалась развернуться и уйти: ее устроил бы любой ответ. «Я же ведь его совсем не знаю!» – подумала она. Но тут, словно обронила что-нибудь, к чему уже приладилась и привязалась, взглянула себе под ноги и призадумалась. Никто не смог бы в точности сказать, о чем она задумалась. Да знала ли она сама об этом? Или же ее благоразумная душа заведомо всё знала наперед. «В белом венчике из роз? в венчике из белых?..» – пришла ей в голову полузабытая строфа. Пришла в таком уж виде, как пришла, и так без окончательной редакции, прилипчиво вертелась на уме. В злой рок она не верила: стало быть, опять судьба?.. Всё знала или нет, но все равно – стояла и гадала как молодая дева-ночь перед явившимся ей златорогим месяцем. И будто в унисон ей, колкая вьюжица улеглась.
Склонившись к ней, он осторожно снял с её руки почти не согревающую вязаную варежку. Елена посмотрела на его лицо с высоким лбом, который можно было угадать под меховой тулейкой шапки из ондатры, пикантно удлиненным, с правильной горбинкой носом, упрямыми глазами и с нешироким закругленным подбородком.
– Хотите стать последним утешением в моей судьбе? И как же вас зовут? У вас наверняка есть имя. Может быть, вам стоило бы прежде…
Пока он отвечал, пальцы их соприкоснулись и переплелись. Его горячая ладонь не обожгла.
Всё было до того необычайно упоительно, что перед этим бы никто не устоял. Спартанский образ жизни Статикова дрогнул от райской пасторали горных предрассветных флейт, перекликавшихся полуденных свирелей и рожков, полночного томления виол и тонкострунных арф, во вкрадчивом созвучии валторн, дионисических цимбал и сладкопевных мавританских лютен. Гармония их опьяняла, будоражила, вливаясь в сердце то как ангельская песнь, то как трезвонящая вешняя капель, и в кульминации неукротимыми потоками венчалась жаркими фламенко с кастаньетами и долгой экзальтацией индийских табла и том-том. Под эти слаженные ритмы простыни, пропитываясь смешанной с духами влагой тел, не успевали просыхать и пахли точно мускус. Не так уж склонная обременять себя Елена, – она все делала и скоро и охотно, но только если это пробуждало у нее взаимный интерес, дарило вдохновение и с блеском получалось, – меняла простыни сначала через день из своего бездонного приданого. Когда же и оно закончилось, накинув на себя халат, вывешивала их утром на балкон, где они до вечера вздувались на ветру, вновь обретая благодать и свежесть, будто бы молитвенные стяги на уступах Лхасы. К носке рядовой одежды внутри дома у нее было своеобразное презрение. По комнатам, чтобы не «делать лишнего», она расхаживала без халата, в надетой набекрень, а-ля Гаврош, бейсбольной шапочке и заячьих, с двумя помпонами домашних тапочках и том же виде, добавив еще фартук, жарила на ужин с паприкой, картофелем и черносливом мясо.
И вот в своей картинной позе на спине, что выходило у нее неповторимой камерной импровизацией с полотен Тициана, сложив за головой крест на крест руки, она в дремотной неге от изнеможения лежала рядом. Две круглых ямочки – одна у левого бедра, другая на груди и ровная как нарисованная мушка родинка на мочке уха. Почувствовав его внимание, она немедленно приоткрывала веки. И взгляд длинноресничных серых глаз неторопливо и как озадаченно смотрел в обратном направлении: от розовых, смотревших врозь сосков, через эмблему живота с лобком под кучерявым, чуть лоснящимся пушком, до окончаний выхоленных, как хризантемы, стоп с детскими, почти, что незаметными ногтями. За этим её правая нога лениво поднималась пяткой вниз, показывая полное и гладкое колено. Лебяжья шея с пульсирующей деликатной жилкой у ключицы в густом руне разметанных каштановых волос, казалось, еще больше удлинялась и, наконец, почти не отделяясь от подушки, нежно, будто самопроизвольно изгибалась.
– Ты мне еще расскажешь о себе чего-нибудь?
Она произносила это так, словно уж была готова к повторениям и лишь сортировала то, что знала, впрок. По-солнцу снова возвращаясь в тот же пункт, он каждодневно обновлял свое повествование, выуживал из детской памяти, что мог: примерно так же, как она бельё из своего неисчислимого приданого. Фактически Елене было интересно всё. Она желала знать о том, как он катился раз с горы на финских санках, и как уже внизу, где было множество зевак, полозья разошлись, наехав на песок, и он, перевернувшись вверх тормашками, расквасил о булыжник нос. Еще, во всех оттенках возрастного восприятия, она желала знать о том, как он впервые в жизни осознал свой пол и, как и с кем потом поцеловался. Потом еще о том точильщике – плечистом, борода лопатой, мужичке в замасленном холщевом фартуке, что раз в неделю с переносным ножным станком вставал перед окном у дома, смачно потирал ладони и сочным слогом возвещал начало трудового дня… Но одного упоминания об этом было мало. Конструкцию станка Елена находила занимательной, все время переспрашивала, когда он начинал рассказывать, просила раз от раза повторить, и он подробно объяснял чего и как устроено. Внизу станины, говорил он, возле ног, была продольная доска, нажатие которой приводило действие через вертлюг два колеса, связанных между собой ременной передачей: одно ведущее, как маховик, и то, что наверху, поменьше. Во втулку этого, что меньше, вставлена была подобно шпинделю, или же веретену в прядильной фабрике, удерживаемая ступором на раме ось с насаженными на нее наждачными кругами. Таких наждачных дисков было пять, различной толщины, диаметра и своего предназначения. Когда весь механизм работал, из-под наждаков летели снопы искр: у лезвия крутясь как мулине, мареновые, желтовато-красные или с синевой, – чего зависело от абразивного материала и металла, они коническим пучком стремились по дуге и тотчас же к его огромному разочарованию бледнели, угасали. Но шпиндель продолжал вертеться, производил все новые снопы; станок был замечателен и обладал своим характером. Как сами диски, так и обрабатываемый инвентарь разнились так, что цветовая пляска искр бывала всё с какой-нибудь особинкой и на глазах перерождалась. И затаив дыхание, он ожидал, какой узор получится на этот раз. Точильщик был невыдающейся наружности, не дюж, но ловок. Он приходил всегда сутра, и каждый раз вставал на том же месте. И только слышно было его зычный голос, врастяжку разносившийся между домов: «топоры-топо-орики, ножи-и, ви-илки то-очим!»
– Так значит, он стоял спиной к окну? а как же это мулине и борода лопатой? Хм. Но все равно: топорики, ножи, круги… как здорово! – восторженно хихикала она.
Еще ей непременно надо было знать о том магическом автомобиле с вращавшимися фарами, педалями и настоящим клаксоном, что подарил ему отец на именины, и как он взад-вперед катался по двору, сигналя и распугивая кур. Потом еще – о том, как в первый раз увидел паровоз, из-под колес которого в припадке раздражения со свистом вырывался пар: хотелось посмотреть еще и спрятаться куда-нибудь, зажмурившись от страха. Потом…
– Да нет, постой, любимый, ты опять увлекся! Потом, про этот паровоз ты случаем ни Люмьеров подглядел? Мне это в прошлый раз еще один их фильм напомнило. Два брата, кажется. У них еще "Купание Дианы" есть. Ну что, я угадала? Да нет, об этом ты позавчера рассказывал: ты говорил, что был с соседской девочкой у палисадника, и что она была тебя на месяц или на два старше. Ты, кстати, как это узнал? И вы еще стояли с ней и любовались на цветы – махорчатые, фиолетовые. Она сказала, что они растут сто лет. А ты ей не поверил. Почему?
Пока ум лихорадочно искал ответ, Елена уставала ждать. Её нога с приподнятым коленом томительно откидывалась вбок; низ поясницы, как будто в теле вовсе не было костей, упруго выгибался. Она смежала веки, с разжатых губ слетал протяжный тихий стон; плывя как чёлн от головы по увлажненным смятым волосам, нетерпеливая ладонь плашмя ложилась возле его паха и, крадучись, перебирая пальцами, сползала. Её вопрос на время застревал в прелюдии свирелей и рожков, которые играли так, что разом пропадали мысли. Однако в паузе, не нарушая нотный строй, она могла спросить:
– Так что, и как это у вас там было?
«И экспансивное и элегичное и эксцентричное. Ну-ну!» – посмеивался он.
В период моросящих вздорных ссор и молчаливых неурядиц Статиков, смягчаясь, отступал, когда припоминал эту идиллию, исполненную, как и у всех в такую пору, клятв в вечной верности и романтичных грез. Глаза ему застлало: как мог он не предвидеть тот кошмар, что начался потом? Уместно также было бы спросить о той таинственной звезде, что так фатально привела его к Елене. Он не увиливал от самого себя и не скрывал: с чарующей, непредсказуемо проказливой и несравненной Анжелой они по-прежнему встречались. Во снах она все так же, как и раньше, появлялась перед ним: смеялась, льнула как былинка в поле и заигрывала. «Kochanaj mnie! kochanaj!..» Но тотчас же, захохотав, вдруг вырывалась, – сверкая икрами и голыми стопами над травой, бежала как газель, чтоб спрятаться в листве. Пытаясь отыскать ее, он шел по ложу переплетшихся корней дремучего, как заколдованного леса, высматривал ее и, озираясь, окликал. Она оказывалась чаще где-нибудь поблизости: шептала из ветвей то «горячо», то «холодно»; дразнила как дриада и манила. «Дай руку, idziemy z mna. То наше общее, то los. Widzisz, one też poświęcają się!»5. Выпрыгнув из своего укрытия, с обворожительной невинностью в глазах, которые оказывались прямо перед ним, она протягивала руку. И он повиновался, как верный паж и рыцарь, куда б она ни пожелала, следовал за ней. Еще она хотела, чтобы, когда придет пора, они опять на том же месте встретились, чтобы поклясться в верности уже «до гроба» и после этого отправиться вдвоем в ночной дозор. «В какой дозор?» Но Анжела не объясняла ни того, когда наступит та пора, ни что это такое: «Ostatni, rozumiesz?» При этом раз за разом их разговор происходил на двуязычном смешенном наречии, как будто языки еще не разделились фонетически: польская латиница на слух воспринималась как кириллица, и было впечатление, что он все понимал. Прощаясь с ней, бывало, что он вздрагивал во сне, – открыв глаза, смотрел на люминесцентный циферблат будильника, который был на столике перед кроватью, и вспоминал, что он уж пару месяцев, потом еще три месяца, потом еще четыре, как женат. Да, встречаясь теперь с Анжелой, он зачастую находил в ней что-то от Елены, такое же неповторимое, как и тогда, когда они гуляли по аллеям парка, влекущее к себе дурманом трав, прохладой серебристых рощ и отдающей мятой девственной росой. Что поначалу сплачивало всех – его, Елену, Анжелу, – с тем ярым скрытым демиургом, который скоро стал не обходным препятствием, как бы искусственной помехой на пути? С него ли началось это или с тоски по Анжеле, с которой рано или поздно надо было расставаться, и память, связанная с ней, все более щемила грудь и таяла как семикратный свет Плеяд?
Представить на одну минуту, что он бы начал рассуждать о том в постели, – какая невеселая история могла бы получиться! Но, к счастью, все это пока из области предположений, едва не как досужее гаданье на кофейной гуще. Негоже было даже спрашивать тогда об этом. Одной реки в разлив им было мало, их захлестнуло и несло вперед как мощной приливной волной. И оба безудержно упивались этим чувством: не жизнь, клубничный конфитюр.
Медовый месяц растянулся на год. За этот год и без значительных хлопот, между «рожков и кастаньет», они успели переехать в заново отремонтированный ведомственный дом, который был недалеко от Управления. Квартира оказалась с видом на речной откос, была роскошной и просторной. Внутри она была с отделанной под черный мрамор ванной, сверкающей у стен как раковина каури ансамблем анодированных ручек, армированными дверцами стеклянного подвешенного шкафчика для туалетных принадлежностей, который был перед наклонным, менявшим азимут обзора зеркалом, а также с гарнитурой встроенного тут же, через прозрачную перегородку душа. Но больше поражала кухня, размером с прежнюю их комнату, с уже готовым импортным инвентарем. Внизу подъезда за столом дежурила усатая, не допускающая фамильярностей консьержка, которую Елена тут же окрестила «старой девой». Он пробовал узнать, в чем дело, но она не говорила, сначала она только улыбалась, если он расспрашивал. Оказывается, та без конца читала один и тот же том Флобера в потертом мягком переплете, а если ее отвлекали, то подносила к своему лицу, с экспрессией гвинейской черепахи, лежавший под ее рукой, наверное, фамильной ценности, лорнет.
Бродя по комнатам в своем обычном виде, когда она ничто не надевала, или как проросшая фасоль в своем любимом плисовом халате с капюшоном, и так мечтавшая до этого о жизни в роскоши, Елена перемене обстановки была страшно рада. Более всего по выходным ей нравилось стоять под душем, выделывая разные круговороты и эротичные фигуры за перегородкой (как бы не имея никакого представления о том, что муж уже вошел и смотрит на нее). Затем она оглядывалась – демонстрационно, тучно и легко передвигая бедрами, перегибалась в талии и с шалым озорством манила его пальцем. Прежде чем забраться под рассеянную пластиковым решетом струю воды, где было пылко льнувшее к нему и пахнущее луговой ромашкой тело, он попеременно видел как бы двух Елен: одна из стен была с полметра вширь, от ног до головы зеркальной. Елена как-то ухищрялась тоже созерцать его; ей жутко нравилось смотреть на состояние любовного процесса. Балкон с перспективой на стоянку легковых автомашин здесь конструктивно был, но пользоваться им доводилось редко, ибо все постельное бельё по вызову уже меняла и стирала прачка.
Опередив на год свою жену (она была способна, но не отличалась прилежанием, а, выйдя замуж, кажется, и вовсе потеряла всякий интерес к стезе «сухих безжизненных наук»), Статиков благополучно защитил диплом. Его защита превратилась в истинно семейное событие: до этого, когда он вечерами пропадал в библиотеке, Елена ревновала его к каждой мелочи, но, как он получил диплом, без промедления устроила грандиозный пир. Да, раньше жизнь была не так разнообразна, думал он, когда они сидели за столом в гостиной и чокались хорошим марочным шампанским: Елена более предпочитала полусладкое, но ради случая пошла на жертву, купила где-то настоящий брют из шардоне. Судя по ее глазам, своим супругом она восхищалась. Сидя через стол, он целовал ей руку с красивым дорогим кольцом на пальце, слушал ее рассуждения о том, что это лишь начало их совместной жизни; что он умен и даже без диплома, который им обоим, как он знает, нелегко достался, прекрасно эрудирован и развит. Так что если сильно пожелает, – а он ведь пожелает? – то сможет еще большего достичь. Он сердцем слушал эти рассуждения и то же время видел, как упорно держатся за стенки пузырьки, прилипшие к стеклу фужера… Заметив на его лице смущение, Елена ласково взглянула, медленно приподняла бокал и сразу же переменила тему. Незамысловато как-то, по наитию, она могла быть тонким тактиком, тотчас же стремилась угадать его желания (хотя и выполняла их не прямо, а по-своему, что-то добавляя или видоизменяя на свой вкус). Так что ж с того, он рассуждал. Пускай ее устами говорила красота, которая сама уж по себе была как справедливость. Но разве цель не в том, о чем она упомянула? И разве в жизни есть еще чего-то более весомое кроме вот таких улыбок, чуткого семейного взаимопонимания и стойко обеспеченного счастья на двоих? По существу все так и обстояло, как она сказала: до встречи с ней, он плыл как по течению, ближайшей целью было получение диплома. Но это не было его задачей, это была только промежуточная цель.
На службе этот неизбежный штрих в его возросших внутренних запросах не остался безучастным. Чтобы остеречь его от колебаний в верности когда-то сделанного шага, на состоявшейся внеплановой летучке – ближе к осени, но приуроченной к успешно завершенному учебному этапу, его поздравили с уже одобренным перспективным назначением. Упомянув о некоторых его заслугах и пожимая руку, начальство было очень убедительно, при этом пожелало, чтоб в ответ и он чего-нибудь сказал. Честно говоря, он на такую помпу не рассчитывал и чувствовал себя под взглядами стоявших перед ним как перед римским триумфатором коллег немного не в своей тарелке. Ему не нравилось, претило даже, когда его достоинства превозносили: это подрывало в нем душевный строй, тот жизненный устав, заложенный еще в родительской семье и более направленный на самокритику, самим им утверждаемый авторитет. Он не запомнил, что сказал: от неумения витийствовать, кажется, он произнес всего десятка три негромких слов. Речь вышла маловыразительной: у многоопытных коллег могло сложиться впечатление, что он ни поздравлениям, ни назначению не рад. Но это ему мнилось от волнения. Он через меру был взыскателен к себе: никто из тех, кто знал о степени его квалификации и трудолюбии не понаслышке, чествуя его, не мог бы заподозрить что-то недостойное и покривить душой.
Елена этим обстоятельством гордилась, безмерно радовалась всем его успехам; и наряду с тем больше тратила. Хваля какой-нибудь ее очередной изысканный наряд с неброским ярлычком «Yves Saint Laurent» и глядя на свои высокоточные часы в прямоугольном корпусе – подарок к окончанию учебы, Статиков старался не впадать в уныние. Супруга была не по средствам расточительна; но дело было не в одном бюджете: любая неоправданная роскошь, как полагал он, портит, развращает ум. Он рассуждал так про себя: его очаровательной жене было не к чему напоминать об этом. Она могла чего-то не понять, истолковать его слова превратно, подумать чего доброго, что он скупится. И все-таки у них однажды состоялся нелицеприятный разговор. Елена заявила, что ее платья и другие туалеты приобретались кем-то в Монте-Карло или в Страсбурге: подруга говорила где, но, честно говоря, она уже не помнит. Короче, не в не таком и дорогом уж европейском бутике. А его часы, которые в момент вручения еще показывали время Бьена, летели в чьем-то кейсе прямо с горнолыжных Альп. Расспрашивать о прочих украшениях ему мгновенно расхотелось. Что ж, в общем-то, она вела себя, наверное, как все молодые жены в этих случаях. Ничуть не думая о том, насколько это можно совмещать с работой, хотела сутки напролет бывать с ним; ласково ворчала, если он опаздывал к столу, затем влекла в свои объятия и не желала больше слышать ни о чем. Он знал, ходя в его отсутствие по магазинам, она уже присматривает детское белье и собирается «как только повезет» рожать. Да, он обратил внимание на этот безусловный факт: и любящая роскошь и практичная, особой разницы между работой и семьей она не видела. И в этом отношении была до крайности амбициозна. Ее любовный пыл, который никогда не иссякал, и то, что рано или поздно выходило следствием того, по разумению ее, должно было способствовать тому, чтобы супруг все время совершенствовал свою карьеру, имел заслуженные почести и еще больше получал.
Насколько это было в его силах, он угождал амбициям жены и отвечал на ее прямоту взаимностью. И все же было кое-что, о чем он ей не мог сказать. Елена с ее женским здравомыслием и честолюбием, реализуемым через него, должно быть, сильно поразилась бы, узнай она об этом. Да, его собственное честолюбие, которое, как он считал, подчас паразитирует и губит урожай, безоговорочно не помыкало им. Когда он вглядывался утром в зеркало, которое по-прежнему висело в спальне, – часть скромного наследства, в ореховой с руническим орнаментом овальной раме, в нем пробуждался трезвомыслящий садовник. Зачем ему помог и проявлял с тех пор внимание к его судьбе, уже издалека, Трофимов? Сам не имеющий потомства и, может быть, на склоне лет переживший из-за этого, – направить, для начала подтолкнуть вверх по карьерной лестнице он мог бы и без всякой задней мысли. Но этот исполинский человек, больше уже не работающий в министерстве, но перед одной фамилией которого по-прежнему заискивало и трепетало местное начальство, похоже, до сих пор внимательно следил за продвижением его и опекал. Еще при жизни матери засевший в голове и мучавший с тех пор вопрос был всего-навсего один. Спросить тогда об этом прямо у нее он по малодушию остерегался, сама же она в разговорах избегала прикасаться к прошлому: когда отец еще не выпивал, еще до заключения его под стражу, что связывало всю семью с Трофимовым? И вообще, чего могло быть общего у этого чиновника с отцом? Имея мало представления о том, что было как скелет в родительском шкафу, он был, наверное, излишне мнителен, когда самостоятельно пытался разобраться в этих отношениях. Но что хоть раз пришло на ум, так же в одночасье уж не вычеркнешь, не сбросишь со счетов. И в направлении он все же не ошибся: издали, формально не имея никакого отношения к нему, вначале маловразумительно и грянул первый гром.
При неудачной смене областных властей в крепкоголовой, но дряхлеющей верхушке Управления произошел раскол. И из столицы для острастки, как популярный персонаж с метлой, молниеносно прибыла поджаро-сухопарая и долгорукая инспекция. Все понимали, для чего: исстари скучны без козней и интриг служилые дела! Как полевая мышь под жернова попал и Шериветев, – тот незадачливый субъект, с которым Статиков столкнулся как-то, будучи ещё курьером; талантливый, как было сказано в досье, однако начисто не признававший силы обстоятельств над собой. Здесь надо сделать пояснение для тех, кто незнаком с секретами казенной службы: такое бытовало представление и у ближайших сослуживцев Шериветева, которые хотя бы уж для пущей убедительности во всем равнялись на начальство, и у начальства, которое чуть что всегда ссылалось на авторитет коллег. Так было принято, жестких правил тут никто не устанавливал, так что под раздачу мог попасть любой. И все-таки за аверс этой мелкотравчатой характеристики, звучавшей для натренированного уха точно еретик и уж под самый занавес растиражированной кем-то, никто взглянуть не удосужился. Поэтому никто не знал об истинной природе Шериветева, той вольной вольнице и колдовской, приоткрывавшей тот же мир по-новому разумной внутренней свободе, целостной раскрепощенности – и многого и многого еще, что Статиков благодаря знакомству с тем узнал и погодя раскрыл в себе. (Он чуточку приподнимал сейчас завесу: непросто говорить о том, что дорого, чего ты своевременно не уберег и что вызывает даже от крупиц утраты в сердце боль). Сложным было это чувство. Если до конца быть откровенным, оно объединяло всё, чего он еще ранее не так отчетливо улавливал в своей душе, и что по-своему роднило Шериветева с фигурой… Анжелы! Да, ведомыми им одним путями, и гармонично и подчас воинственно сосуществуя в нем, они до времени уравновешивали ум и расширяли свод душевного пространства. При этом оба были в нем, казалось бы, еще до той поры, когда он встретил каждого, в латентной форме существовали в генах от рождения. К такому заключению пришел он, наблюдая за собой, и, как ни гадал, рационально объяснить это не мог. Законы Дао с их всеобъемлющей универсальной панорамой по-своему, конечно, тоже проявлялись здесь, влияли на его настрой. Вдобавок ко всему трезвая оценка, вдумчиво-спокойное переосмысление тех или иных житейских ситуаций были плодотворными и в отношении развития медитативной практики. Но к прежнему гаданию по «Книге перемен» он поостыл. Подбрасывание медных двухкопеечных монет, посредством проведенной девальвации вышедших уже из обращения, но до сих пор хранимых им в отдельном коробке, который извлекался из стола в отсутствие жены по случаю (Елена видела в таких занятиях одну забаву и, следовательно, потенциальную помеху для своей любви), теперь и самому ему казалось чем-то отвлеченным. Нет, это не было ребячливой и бесполезной тратой времени, как думала она: игра давала повод, чтоб поразмышлять, тренировала наблюдательность, была третейским въедливым судьей и закаляла волю. И все же равновесие меж «темным» Инь и «светлым» Ян, лишь как игра, уж больше не захватывало ум и не владело так сердечной мышцей. Меж тем при виде Шериветева он тут же вспоминал об Анжеле, испытывая наряду с тем то ли ревность, то ли жалость… Бывало, оба эти чувства возникали сразу, как переборы струн звучали в лад; отчетливо осознавая в этот миг себя, он как пещерный житель радовался им. Но даже этих утонченных проявлений своей психики, как следует, понять не мог: в натуре сослуживца ничто не отвечало складу Анжелы, все было в точности наоборот.