promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Царь-колокол, или Антихрист XVII века», страница 19

Шрифт:

Глава вторая

Прошла еще неделя в соборных суждениях о деяниях Никона и совещаниях, каким образом поступить с ним. Неделя, в которую употреблены были все козни царедворцев и зложелателей патриарха к тому, чтобы осуждение его было по возможности строже. Труды их не остались тщетны. 12 декабря назначено было днем для лишения Никона сана патриаршего и архиерейского… Кроткий царь Алексей Михайлович, не имея сил находиться лично при исполнении этого приговора над его бывшим другом, отказался от присутствия, и собор назначил для места позорища уже не царские палаты, а небольшую церковь Пресвятой Богородицы Благовещения, сооруженную над вратами Чудовой обители, в притворе которой жили Вселенские патриархи.

Боярин Семен Лукьянович Стрешнев, заболев в первый день суда над Никоном, хотя и чувствовал себя несколько лучше, но все-таки, к сожалению своему, не мог быть в этот день на соборе. Горя, однако же, нетерпением узнать, сколь возможно скорее, обо всем, что совершится там, он просил задушевного друга своего князя Долгорукова прийти к нему обедать прямо из судилища и при этом рассказать обо всем, что будет происходить там.

Давно уже прошло обыкновенное время обеда, и оладья тельная живой рыбы, любимое кушанье боярина, стояла простывшая на широком столе, накрытом на два прибора, а Семен Лукьянович и не думал приступать к ней. С нетерпением ходил он из угла в угол по светлице, беспрестанно заглядывая в окно при малейшем шорохе. Но шум прекращался, и боярин снова начинал ходить большими шагами по хоромине.

Наконец дверь отворилась, и на пороге показался князь Юрий Сергеевич Долгорукий.

– Насилу тебя принес Бог, князь! – вскричал Стрешнев, обращаясь к гостю. – Ну, садись же да рассказывай поскорее, как у вас там дело было?

– Ну, Семен Лукьянович, и насмотрелись и наслушались сегодня вдоволь, – отвечал Долгорукий, положив свою высокую шапку и усаживаясь на покрытую ковром лавку.

– Однако, из патриарха сделали-таки ферапонтьевского монаха? – прервал Стрешнев, вопросительно взглянув на Долгорукого.

– Воистину, – отвечал тот.

– Слава богу! – вскричал Стрешнев. – А я уж думал, что он опять сделает какую-нибудь увертку, чтобы продлить время. Расскажи, брат, все пообстоятельнее: ведь страх любопытно! Что, я чаю, теперь из волка оборотился овечкой? Присмирел сердечный?

– Дожидайся! Озлился пуще прежнего!

– Ой ли?

– А вот слушай, я расскажу тебе все по порядку. Дали мне сегодня, чуть свет, из Разряда повестную, чтобы быть в Благовещенской церкви в Чудове. Исправив кой-какие домашние дела, я тотчас же отправился туда, а там уже все духовенство было налицо и оба Вселенские патриархи. Духовные облачены были в священные ризы, а архиереи в омофоры, кроме одного Афанасия, митрополита Иконского. Из бояр были: я, князь Никита Одоевский да князь Григорий Черкасский; а из духовенства все находившиеся в первом заседании, кроме вологодского архиерея Симона, который, по старой дружбе с Никоном, отозвался больным. Только после и его, по приказу Вселенских патриархов, привезли в санях, а в храм внесли на ковре. Когда все были налицо, ввели Никона в церковь и поставили посередине. Тогда начали читать, сначала на греческом, а потом на славянском языке, соборное постановление, в котором наложены были все проступки Никона, и, наконец, прочитали приговор о лишении его сана патриаршего и оставлении только в иночестве, для вечного покаяния. После этого Вселенские патриархи сошли со своих мест и, прочитав пред царскими дверьми краткую молитву, обратились к Никону и повелели ему снять с себя клобук с крестом из дорогого жемчуга, бывший в то время на голове его. «Для чего велят мне снять клобук?» – спросил Никон. «Для того, – отвечал один из патриархов, – что собор осудил тебя и обличил дела твои, потому с сего часа тебе не подобает более нарицаться патриархом, ибо ты сам собою и гордостью своею оставил свою паству». Вот, брат, тут надобно было послушать, как отделал Никон патриархов, не успевали им переводить сердечным, так словно жемчугом и нижет. Доказал им ясно, как солнце, что он ни по каким духовным законам не подлежал осуждению и что они сделали это не по долгу справедливости, а из надежды получить награду, как нищие получают подаяние. «Если я был повинен и достоин осуждения, – наконец сказал он, – то зачем же вы лишаете меня сана тайно, в этой церковице, без присутствия царского и его синклита, а не торжественно в соборе Успения при всем народе русском, где умоляли меня взойти на престол, с которого ныне несправедливо и тайно низлагаете?» Когда же сняли с Никона клобук и осыпанную драгоценными камнями панагию, то он с усмешкою сказал патриархам, чтобы они взяли жемчуг и камни себе на пропитание. На Никона надели простой клобук и громогласно провозгласили, чтобы он не дерзал более нарицаться патриархом и шел отсюда не в Воскресенское село, а на место покаяния в Ферапонтов монастырь на Белозерских пределах. Чтобы не наделать в народе шума, Вселенские патриархи велели, однако же, оставить у Никона мантию и посох. Когда приговор был исполнен, Никона посадили в сани и повезли в Кремль, на Лыков двор, где он жил с приезда своего в Москву, а мы, грешные, тоже взялись за шапки и отправились по домам. Говорят, что велено завтра, чуть свет, отправить Никона из Москвы.

– Туда ему и дорога, – вскричал Стрешнев, выслушав рассказ. – Спасибо, князь, что ты потешил меня бывальщинкой, и хоть говорят, что соловья сказками не кормят, однако я, слушая тебя, совсем забыл и об обеде. Нут-ка, милости просим присесть. Ты, чай, проголодался на волчьей-то травле?

Стрешнев захохотал, но в то же мгновение лицо его искривилось, он удушливо кашлянул, и капля свежей крови повисла на губе его…

– Эх, Семен Лукьянович, видно, ты больно недомогаешь, – сказал Долгорукий, – вот я уже в другой раз вижу кровь у тебя.

– Это, – отвечал Стрешнев с прежним смехом, – та самая кровь, которая испортилась от неудачных попыток при свержении Никона, вот теперь она и выходит. Милости просим, князь, откушать и оставим на время в покое нового монаха.

– На время? – возразил Долгорукий. – Скажи лучше навсегда. Теперь, чай, никто из нас и не вспомнит об Никоне, как он переберется отсюда на новое жилище.

– Забыть? – вскричал Стрешнев, стукнув кулаком по столу. – Я его забуду разве в могиле! Не посоветуешь ли ты также забыть, что есть на свете Артамошка Матвеев? Не будешь ли уговаривать оставить и его в покое, после того как царь выдал меня головою?.. Да, я и оставлю… только не прежде, как его голова слетит от руки палача к ногам моим! Промахнулся я раз, в другой раз не обмишурюсь. Скоро наступит час мщения, и страшно будет оно… С ним и с Никоном мы еще посчитаемся…

– Да скажи на милость, чего же тебе нужно еще от Никона? – прервал Долгорукий. – Разве теперь он уже не простой монах, который будет жить до конца жизни отшельником в четырех стенах своей кельи?

– Э, да какая же ты красна девица, князь, по твоим суждениям, – вскричал Стрешнев, страшно захохотав. – Нет, кто раз оскорбил Стрешнева, тот должен вечно в том каяться! Теперь Никон монах, доброе дело; он не ступит шагу из кельи – и то ладно; только к этому мы похлопочем, чтобы уж он, голубчик, кроме хлеба и водицы, во всю жизнь больше ничего не кушал, да чтобы летом-то в келье было пожарче, а зимой – похолоднее. Да, – вскричал Стрешнев, страшно блеснув глазами, – месть до гроба!

– До гроба! – повторил Долгорукий, покачав головою. – Кто из живущих уверен, что он далеко от нас. Смерть, говорят, не за горами, а за плечами.

– Есть, князь, – прервал Стрешнев, – другая пословица: живой об живом и думает. Я теперь живой человек и думаю, что до тех пор, пока монах Никон существует в этом мире, я заставлю его вспоминать обо мне каждую минуту точно так, как и сам буду вечно помнить о нем.

Через мгновение Стрешнев вдруг схватился за грудь. Глаза его налились кровью, лицо посинело, а жилы означились на висках багровыми ветками… Он тяжело вздохнул и, как сноп, грянулся на пол.

Долгорукий в испуге бросился к нему на помощь, приложил руку к сердцу: оно уже не билось! Стрешнев лежал мертвый, и только кровь ключом бежала из открытого рта его на пол…

* * *

Лыков двор, находившийся внутри Кремля близ Николаевских ворот, окружен был вооруженной стражей, наполнявшей все выходы его. Стрельцы, расположенные вокруг двора на расстоянии десяти шагов один от другого, не позволяли не только входить на самый двор, но и проходить мимо него; а чтобы вернее прекратить сообщение, разобран был длинный мост, ведший к Николаевским воротам.

В небольшой низенькой келье этого двора, едва освещенной томным светом, как бы врывавшимся через узкие окна, сидел на простой деревянной скамье высокого роста монах, углубленный в чтение развернутой перед ним книги. То было толкование святого Иоанна Златоустого на послание Павла Апостола. На смиренном, благообразном лице чтеца, казалось, не выражалось другой мысли, кроме желания постигнуть смысл лежавшего перед ним таинственного сочетания букв, вся величественная его фигура весьма ясно выражала размышление. Это было к вечеру того дня, в который Никон лишен был патриаршего достоинства, и кто бы поверил, смотря на спокойный лик монаха, читавшего книгу, что это был Никон!

Тихо было в келье, и ничто, кроме шелеста перевертываемых листов, не нарушало в ней безмолвия; только по временам звук оружия стражи, стерегшей узника в примыкавших коридорах, глухо раздавался между каменными стенами…

Но вот на московских церквях заблаговестили к вечерне, и в келью вошел иерей, облаченный в священные ризы, за ним следовал причетчик. Началось вечернее словословие, и монах Никон, заложив широкой лентой свою книгу, повергнулся в прах пред Вседержателем… И тепла, и усердна была его молитва…

Всякий другой, менее приученный торжествовать над своими страстями и плотью, конечно, предался бы успокоению после столь долгого бдения; но словословие окончилось, и монах Никон снова раскрыл книгу, и снова шелест листов раздался в келье…

Тихо скрипнула дверь, и в келью вошли два человека в простых боярских ферязях. Один из них пошел вперед, а другой остановился в тени, которая падала от выдавшейся широкой печки. Приход их, казалось, не был замечен монахом, ибо он по-прежнему сидел углубленный в чтение.

Пришелец, бывший впереди, произнес, обращаясь к Никону:

– Благочестивый государь повелел мне испросить у тебя себе, царице и всему Дому своему благословение.

Никон, отняв глаза от книги, взглянул на говорившего, и густые брови его сдвинулись над глазами, блеснувшими на одно мгновение. На лице его вспыхнула краска, но это было также на минуту.

– Если бы благочестивый государь желал от нас благословения, то не такие бы являл нам милости. Удались и оставь нас в покое, – произнес он спокойным голосом.

– Ты напрасно сетуешь, отче, на благоверного государя, – возразил пришедший. – Не он, а святейший Вселенский собор осудил тебя.

– Блажени изгнани правды ради, яко тех есть царствие небесное, – отвечал Никон. – Удались от нас, вот последнее слово наше.

И он снова наклонил голову над книгою.

– Что же повелишь сказать благоверному царю? – еще раз произнес пришедший. Но Никон, погруженный в чтение, забыл, казалось, о всем его окружающем.

Тогда другой пришелец дал знак говорившему, чтобы он вышел из кельи, и, когда тот исполнил это, выступил вперед и, подойдя к монаху, тихо произнес:

– Отче Никон, благослови меня!

Звуки этого голоса заставили вздрогнуть Никона, он встрепенулся и мгновенно поднялся с места.

Перед ним стоял сам царь Алексей Михайлович.

Снова мелькнула молния в глазах бывшего патриарха, и снова, через мгновение, лицо его сделалось спокойно до того, что, казалось, оно было вылеплено из воска. Ни одна черта, ни одно движение не давали знать о том, что происходило в его сердце.

– Отче, я просил тебя о благословении, – повторил царь.

Покачав головою, Никон отвечал:

– Если ты затем оставил, государь, ложе свое, чтобы испросить у Никона благословение, то не теряй времени возвратиться в свои светлые чертоги, ибо ты не получишь от меня того, о чем просишь.

– Как? – воскликнул царь. – Неужели ты не хочешь благословить меня?

– Государь, – спокойно отвечал Никон, – если для успокоения своей совести ты нуждаешься в моем прощении, то да отпустит тебе Господь грех твой, но не умоляй меня тщетно о благословении.

– Отче Никон! – сказал кротко царь. – Где же то евангельское смирение и незлобивость, которые заповедал Спаситель на кресте? Ты мне ставишь в вину осуждение Вселенского собора; но если б от меня зависело оставить тебя в патриаршем сане, то…

– Не думаешь ли ты, царь, – прервал монах, – что вы, люди, отняли у меня дарованное Богом? В одежде монашеской ты пред собою по-прежнему видишь главу церкви, и если б насильно нарядили нас в одежду скомороха и, вместо сего архиерейского жезла, дали в руку гудок, то и тогда будем мы смиренным Никоном, Божией милостью патриархом Всероссийским!

В очах царских мелькнул огонь гнева, Алексей Михайлович раскрыл уста… Он, казалось, хотел поразить Никона одним словом, но при взгляде на гордое лицо бывшего патриарха удержался и несколько мгновений стоял в молчании, как бы размышляя о словах, сказанных Никоном…

– Упрямый монах, – прошептал, наконец, про себя царь и, не взглянув уже более на Никона, вышел из кельи.

Кто определит закон, по которому совершается борьба страстей в сердце нашем? Едва царь сделал шаг назад, Никон как бы преобразился: на лице его, вместо выражения упорства, явились следы беспредельного смирения, в глазах ясно обозначилась глубокая преданность судьбе. Казалось, весь состав его изменился…

Он протянул руки к царю, как бы желая удержать его. Но дверь кельи затворилась, и целая вечность разделила их от нового свидания…

На другой день благодушный государь явил еще раз пример своей прекрасной души: он прислал Никону в дальний путь собольих и лисьих шуб и мешок серебряных денег. Нужно ли говорить, что бывший патриарх отказался и от этого…

Рано утром отправлен был Никон, под прикрытием крепкой конной стражи, в Белозерский Ферапонтьевский монастырь. В простых крестьянских санях, но в мантии и с посохом, во избежание народной смуты, вывезен он был с Лыкова двора в дорогу. Сопутствующие Никона пристава, сообразно с данным приказом, хотели провезти его через Москву сколько возможно поспешнее, но, несмотря на раннее время, улицы, по которым следовало проезжать бывшему патриарху, до того были полны народом, что лошади могли идти не иначе, как шагом, и то при помощи стрельцов, прокладывавших путь силою. При приближении Никона народ падал на землю, женщины били себя в грудь, с воплем и слезами бросались все целовать его руки, хотя сомкнувшаяся возле саней стража не допускала к нему. При этом всеобщем смятении спокоен был один Никон… Но была минута, когда и он не мог совладеть с собою, и увлажненные веки были свидетелями его внутреннего волнения; минута, в которую он увидел на улице рвавшегося к нему из рук стрельцов любимого его клирика…

Подъехав к Кремлевским воротам, поезд, подвигавшийся до того шагом, должен был совсем остановиться за теснотою, ибо в это время через ворота тянулся огромный обоз, состоявший из множества длинных саней, нагруженных железными изделиями. Сопровождавшие Никона стрельцы хотели остановить обоз, но возчики упирались и, напротив, требовали сами дороги, говоря, что едут по государеву указу. Как обыкновенно бывает в этих случаях, крик, теснота и давка сделались страшные. Наконец, подоспевший верхом мужчина в высокой бобровой шапке, по-видимому распоряжавшийся обозом, успел восстановить порядок. Увидев Никона, он спрыгнул с лошади, подошел к нему и, попросив благословения, с чувством поцеловал руку бывшего первосвятителя… Окружавшие стрельцы не смели остановить своего начальника и любимца царского…

– Неисповедимы пути Господа, святой отче, – сказал Матвеев. – На этом самом месте, четырнадцать лет назад, я встретил тебя, шествовавшего в Кремль к принятию Патриаршего достоинства, а теперь…

– Суета сует и всяческая суета, Артемон Сергеевич, – сказал холодно Никон. – Но оставим в покое прошедшее, – продолжал он, – скажи мне лучше, для какой потребы везут в Кремль эти великие железные болты и подпоры, которые я вижу на санях?

– Для подъема Царь-колокола, – отвечал Матвеев.

Никон покачал головою и громко произнес:

– Всуе трудяшася!

Между народом, стоявшим вокруг, пробежал ропот. Слова Никона приняты были за пророчество.

– Как? Что ты хочешь этим сказать? – воскликнул Артемон Сергеевич.

– Аще не Господь, тщетно заботятся зиждущие, – сурово отвечал Никон.

– Но мы уповаем, что Господи не отринет труды, предпринятые во славу Его…

В это время поезд двинулся вперед, и Никон не слыхал уже последних слов Матвеева. Не слыхал их и Алексей, стоявший позади Артемона Сергеевича и слышавший до того весь разговор. Слова Никона, будто громовою стрелою, поразили его сердце…

Отъехав от ворот на несколько сажен, поезд еще раз должен был остановиться на короткое время: поперек улицы тянулось погребальное шествие. Хоронили Стрешнева, который как будто и после смерти хотел потревожить Никона. Молча осенил бывший патриарх крестным знамением гроб своего бывшего врага и еще раз прошептал изречение «Суета сует и всяческая суета».

Глава третья

Прошло четыре месяца после удаления Никона из Москвы, и о нем успели уже забыть, как все забывают в этом мире. Новые происшествия заняли умы зрителей, чтобы в свою очередь уступить место другим, которые будут привлекать к себе внимание новизною. Между тем настала весна, и вся Москва обратилась к колоколу. Работы на Ивановской колокольне, остановленные при наступлении зимы, возобновились с величайшим рвением. Мастеровые круглый день копошились, как муравьи, по всем направлениям лесов, покрывавших колокольню. Наконец, после усиленных трудов пятисот рабочих в течение месяца, все было приготовлено к поднятию медного великана, снаряды и махины поставлены на своих местах, лишние подмостки сняты. Приступили к постройке особых возвышений для духовенства, царского сиденья и для знатных иностранцев, бывших в то время в Москве при посольствах.

Много народу работало на колокольне, но едва ли не вдвое более было здесь всегда любопытных зрителей. Всякий горел нетерпением увидеть собственными глазами все приготовления к этому великому предприятию, о котором два года назад едва ли кто смел помыслить. Всякий хотел пройтись по каждой из бесчисленных лестниц, ведших наверх, постоять на каждой площадке, выдавшейся на стенах колокольни. Все дивились чудному устройству, ахали от изумления, приходили в восторг от каждой поделки. И тут не было, однако же, пустого любопытства или недоверчивости к счастливому успеху предприятия; напротив, все смотрели на устройство с каким-то особенным благоговением, ибо одна мысль, что каждая из этих подпорок служит к тому, чтобы совершить беспримерный подвиг к прославлению Бога, заставляла, несомненно, надеяться на благое окончание дела. Забыв недоверчивость, столь свойственную нашему народу, и особенно в то время, каждый гордился будущим исполнением предприятия, как собственным подвигом. Правда, были люди, которых тревожило предсказание бывшего патриарха, но число таких уподоблялось волне в целом море. Большинство не хотело допускать и мысли о неуспехе… А Алексей? Что чувствовал он в эти минуты, напутствуемый от всех благословениями, встречаемый отовсюду почтительным видом своих сограждан, смотревших на него как на высшее существо? О, в часы эти он не променял бы своего положения на все сокровища мира. Иногда приходило ему на память пророчество Никона, и тогда по телу юноши пробегало невольное содрогание, но он старался удалить из мыслей своих это воспоминание и почти всегда успевал в том…

– Здравствуй, Алексеюшко, – сказал Артемон Сергеевич, взойдя на колокольню. – Я докладывал царю, что у тебя все готово, и он, государь наш батюшка, велел спросить тебя, какой день назначить для поднятия колокола?

– Когда великий государь повелит, все готово для этого, – отвечал Алексей.

В тот же день, на выходе, об ответе механика донесено было царю. Он решил: быть поднятию колокола в следующий день воскресный.

Ничто не могло сравниться с гордостью и, вместе с тем, боязнью почтенного нашего Семена Афанасьевича! Видя почести, отовсюду оказываемые его будущему зятю, сознавая сам достоинства Алексея, он гордился при мысли, что любимая его Елена будет иметь мужем такого человека. Гордился будущим своим званием, так как обещание Матвеева выхлопотать ему достоинство московского дворянина ко дню свадьбы дочери никогда не выходило у него из головы. Он спал и видел себя московским дворянином! Но если Алексею не удастся поднять колокол, что тогда будет? О, от этой мысли у Башмакова темнело в глазах и стучали зубы как в лихорадке…

* * *

Наконец наступил и день, назначенный для поднятия колокола. Алексей не мог уснуть от волнения во всю ночь, предшествовавшую этому дню, и, едва только занялась на небе утренняя заря, он поднялся с постели, оделся и отправился из своего дома на площадь. «Пока я дойду до Кремля, – думал он, – может быть, отворят к тому времени Фроловские ворота, а если и нет, то я все-таки хоть издали буду смотреть на колокольню и от этого буду спокойнее». Выйдя на улицу, молодой человек не мог утерпеть, чтобы не обойти по всем направлениям дом Башмакова, в котором заключалось для него все земное счастие. «Тихо ли, сладко ли спишь ты теперь, дорогая моя жемчужина, – думал Алексей про Елену, смотря на светлицу. – Удели мне хоть частицу того спокойствия, которое навевает на тебя теперь Ангел-хранитель твой белоснежным крылом своим. Один взгляд на тебя, мою ластовицу, и душа моя, как уврачеванная небесным бальзамом, получила бы облегчение…»

Проходя, наполненный этими мечтами, мимо дома Башмакова, Алексей увидел, что калитка, несмотря на раннее время, была растворена. Воспользовавшись этим, молодой человек бессознательно вошел во двор, взобрался на крыльцо и, уже когда взялся за кольцо двери, ведущей в дом, пришел несколько в себя.

«Воображение увлекло меня в непростительный поступок, – подумал Алексей. – К счастью, что дверь в сени заперта, иначе я бы непременно вошел в дом, и, если б Семен Афанасьевич спросил меня о причине раннего прихода, я бы не знал, что сказать ему в свое оправдание. Надобно постараться уйти отсюда незамеченным».

Несмотря на это благоразумное суждение, молодого человека каким-то невидимым очарованием влекло к двери… Он легонько дотронулся до кольца и, к удивлению его, оказалось, что и эта дверь не была замкнута.

Разум наш – великий философ и всегда найдет логические причины оправдать наши поступки, как бы они ни были безрассудны. Так случилось и с Алексеем. Забыв о намерении, незадолго перед тем предпринятом, он подумал теперь, что Семен Афанасьевич, по участию в его судьбе, может быть взволнованный мыслью о наступлении рокового дня, проводит ночь так же, как и Алексей, без сна, и потому, верно, будет благодарен, если молодой человек придет успокоить его. Не рассуждая уже более, Алексей входит в сени, оттуда в большую светлицу, которая служила хозяину приемной хороминой, и, наконец, в опочивальню Семена Афанасьевича. Но, к величайшему изумлению его, опочивальня была пуста, а лежавший на постели спальный тулуп и оставленные возле кровати теплые сапоги, в которых Башмаков обыкновенно ходил у себя дома по утрам, давали знать, что почтенный хозяин вышел одетый со двора. Поняв причину, почему были отворены двери, и теряясь в догадках, какая надобность заставила отлучиться из дома не слишком поворотливого в иной раз Семена Афанасьевича, Алексей остановился в раздумье посредине светлицы, не зная, дожидаться ли Башмакова или отправиться на площадь. Он уже сделал шаг к двери, чтобы выйти на улицу, как вдруг в голове его родилась дерзкая мысль, которая, как огненной струей, обдала его сердце – Алексей решился пройти в светлицу Елены. Теперь уже ему нельзя было обманывать себя, и он понял, что его влекло в дом не желание видеться с Семеном Афанасьевичем, а обаяние любви к его дочери…

Несколько минут стоял Алексей на одном месте с замирающим сердцем, едва переводя дух, как бы сам страшась своего намерения. Но прошло еще мгновение – и Алексей легким, но твердым шагом начал подниматься наверх. Чтобы пройти в светлицу Елены, стоило только выйти из опочивальни Семена Афанасьевича в приемную хоромину и из нее в другую, маленькую светлицу, откуда подняться по ведущей из нее вверх лестнице. Не много нужно было Алексею времени, чтобы пройти по описанному нами пути, и вот он уже стоял возле светлицы няни Игнатьевны. Старушка спала на высокой кровати и громким храпением давала знать, что теперь находится в другом мире. Переведя только дух, Алексей промелькнул легкой тенью мимо ее кровати и вошел в светлицу Елены…

Остановясь у порога, он впился взорами в дубовую резную кровать, закинутую шелковым пологом. В этой кровати спала Елена… Свет от горевшей у образа лампады, сливаясь со слабым отблеском зари, проникавшей в окно, представлял все предметы в каком-то неопределенном, таинственном виде…

Замирая от волнения, трепетными руками разделил юноша полог. Елена лежала, закинув одну руку под голову, а другую прижав к вздымавшейся груди, как бы желая защитить ее от пожиравших взоров страстного Алексея. Она, казалось, улыбалась во сне, потому что пурпурные губки ее, чуть-чуть отделяясь одна от другой, выказывали ряд жемчужных зубов. Роскошные пряди волос волнами лились вокруг лица, резко отделяясь от подушки; щеки, всегда покрытые природною зарею, пылали в эти минуты ярким розаном. Белое, как снег ослепительное, плечико, будто соскучившись в заключении, вырвалось из сорочки… Долго стоял Алексей в каком-то забытьи, любуясь своей возлюбленной, которая еще никогда не казалась ему так прелестна. Наконец медленно склонился над нею и тихо поцеловал ее в самые губы.

В это мгновение Елена проснулась. Первым выражением на ее лице был ужас. Она хотела вскрикнуть, но Алексей, прильнув к ее уху, шепнул ей свое имя, и Елена, трепеща от страха, бросила на него тревожный взор, как будто еще не веря, чтобы это была действительность. Наконец она прошептала:

– Друг мой! Зачем ты здесь… Как ты попал сюда?.. Ах, как ты меня испугал…

Алексей рассказал, какому случаю обязан он был приходом, упомянув об отсутствии Семена Афанасьевича.

– Безрассудный, ты хочешь погубить и меня с собою, – вскричала Елена. Но, вспомнив об отце, она с беспокойством произнесла: – Батюшка! Что заставило его выйти из дома в такую пору? Ах, мой друг, верно, какое-нибудь несчастье.

Алексей начал ее успокаивать, но Елена, трепеща от испуга, произведенного его приходом, и беспокоясь об отце, не слышала его слова и только умоляла своего жениха уйти от нее…

При взгляде на положение Елены у страстного юноши возникло преступное желание… Тишина ночи, отсутствие отца, ее беззащитность… Алексей пожирающим взором окинул красавицу, умолявшую его удалиться, хотя не понимавшую всего ужаса своего положения… Но это было ненадолго. Как светлая сталь вдруг потускнеет от дуновения на нее, чрез мгновение является опять в прежнем блеске, так душа Алексея, омрачившись на минуту дерзкою мыслью, сделалась снова чиста по-прежнему.

* * *

– Елена, сегодня великий день! – произнес тихо Алексей.

– Знаю, – прошептала красавица, – и молю Всевышнего, чтобы он счастливо окончился.

– Так благослови же меня, чистая голубица, – сказал пылкий юноша, став пред нею на колени.

– Господи, благослови его окончить великое дело, – прошептала она, устремив взор на небо.

– Теперь последний поцелуй! – прошептал Алексей, страстно прижавшись к устам красавицы.

– Ты и во сне был со мной, – нежно шепнула Елена, оторвавшись от губ Алексея. – Перед тем как проснуться, видела я сон, будто мы вместе были на какой-то горе, с золотыми венцами на головах, и вдруг полетели в небеса, высоко, высоко… Вот я и теперь чувствую в сердце ту же радость, какую ощущала в ту минуту…

Тем же путем, как и пришел, промелькнул Алексей на улицу. Чем теперь была полна душа его? О, настоящие минуты были для него теми немногими мгновениями, которые заставляют человека забывать многие годы страшных страданий…

Из дома Башмакова Алексей, разумеется, отправился к колоколу. Заря уже исчезла, небосклон зазолотился, и вот солнце, как будто получив повеление свыше, выкатилось в небо во всем своем царственном убранстве, облеченное в мириады ослепительных лучей. Ни одного облачка на голубой ризе неба, ветерок не колыхнет листа, как будто сама природа приготовилась к зрелищу.

Жители первопрестольного града, едва проснувшись, спешили уже на место зрелища в праздничных своих одеяниях. Огромная площадь приметно начала покрываться народом, и еще не ударили к ранней обедне, а на ней уже не было свободного места. Работники спешили окончить последние поделки: расстилали красное сукно от дворцового крыльца, по которому назначалось царское шествие, обивали бархатом ступени возвышения, приготовленного для синклита. Вскоре собрались и люди, назначенные для подъема колокола. Для этого отряжена была тысяча лучших мастеровых из числа бывших в то время в Москве, как людей более способных для предстоящего труда.

Взойдя на колокольню, Алексей смотрел задумчиво на эти окончательные приготовления, производившиеся под наблюдением самого Артемона Сергеевича, который прибыл на площадь, едва только рассвело.

При этом всеобщем движении Алексей, отложив всякое самолюбие, подумал серьезно едва ли не в первый раз, какие будут последствия, если колокол не поднимут, если он ошибся в своих вычислениях? Ледяные иголки сдавили его грудь, кровь застыла около сердца и прилила в голову!

– Что если эта возможность существует только в моей голове, – прошептал он, – если я, обманываясь сам, обманул и царя, и весь народ русский? И что тогда сбудется из моих мечтаний, из моего воображаемого блаженства? Боже, лучше порази меня в эту минуту, прежде нежели меня постигнет этот удар.

И Алексей, отуманенный такими мыслями, едва не бросился с верхнего яруса колокольни.

– Что если я не подниму его? – вскричал он раздирающим душу голосом, схватясь руками за голову.

– Успокойся, Бог милостив, авось по пословице, дело мастера боится, – раздался позади Алексея знакомый голос Артемона Сергеевича, и слова эти, как слова Ангела-хранителя, уврачевали встревоженную душу Алексея. Он взглянул на небо, и слеза надежды блеснула на его глазах…

Предварительно дано было знать из Патриаршего разряда, чтобы в этот день во всех церквях московских литургия начата была часом ранее, кроме церкви Василия Блаженного, куда долженствовало собраться все духовенство для торжественного шествия оттуда к колоколу. Вот и в церкви Василия Блаженного зазвонили к достойно, и все святители начали облачаться в священные одеяния; и царь Алексей Михайлович, отслушав обедню в дворцовой церкви, повелел подать ему светлое платье.

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
17 января 2018
Дата написания:
1892
Объем:
350 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-486-03347-6
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
azw3, epub, fb2, fb3, html, ios.epub, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Эксклюзив
Черновик
4,7
184
Хит продаж
Черновик
4,9
506