promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Трансвааль, Трансвааль», страница 25

Шрифт:

Воспоминания, воспоминания… – незабвенные сны череды наших прожитых дней. И пока они блазнятся нам, мы и живы…

Глава 16
Ударник-архиерей и прочия…

Так-то, после очередного удачливого фарта в холодных водах Лабрадора, где среди плавающих льдов промышляли морского окуня, Иона Веснин наконец-то решился навестить родные Новины. Хотя и клялся многажды, что и ногой не ступит туда.

Приехал он к себе в Град и сразу же двинул на пристань. А там, у обсохшего причала, одна мальчишья мелюзга брязгается во взбаламученной воде. Она-то, вездесущая, и окатила его неожиданной новостью:

– Река, дядя, обмелела. В ваше верховье даже водомету «Заря» не пробиться через порог Ушкуй-Иван.

Гость только сейчас почувствовал, как нещадно печет солнце, словно плавя небо. А тут еще, нагоняя тоску, на всю катушку орало радио: «Эх, загудели-заиграли провода, мы такого не видали никогда!..» Но вот поющий алюминиевый динамик, сидевший горластым петухом на коньке крыши плавучего дебаркадера-пристани, вдруг поперхнулся, густо зашипел и, как метроном, затренькал, предвещая загадочно что-то важное, на что незадачливый гость, попавший впросак с обмелением реки, еще в шутку съязвил: «Уж не о снижении ли цен сейчас объявят?!»

И не заставив долго ждать «чуда», знакомый голос всесоюзной дикторши торжественно объявил:

– Мы продолжаем трансляцию… Передаем речь нашего дорогого…

– Тьфу ты, ну-ты! – негодуя, громко выдохнул рыбарь. – Вот, ё-моё-то! С утра уже «этькает» и никак не может к вечеру закончить… – И он в сердцах, по-футбольному, наподдал носком ненашенского добротного башмака по подвернувшейся под ногу пустой консервной банке, и та забрякала по щербатой мостовой, сливаясь с «бурными» рукоплесканиями кремлевского Дворца.

Старый Град, слыхавший на своем веку набаты вечевого колокола, сонно плыл в убаюкивающих волнах безбрежной речи. Она лилась из бессчетных уличных громкоговорителей, которые, будто ленивые псы, перебрехивались между собой из подворотен. От нее было не убежать, не укрыться. Речью полнилась под самую завязку даже базарная пивная, напротив которой оказался рыбарь в надежде на счастливую оказию добраться до своих, забытых Богом, Новин. Из ее распахнутых настежь окон и двери несся несусветный пьяный галдеж, но и он не мог перешибить перхато-простецкий голос оратора. А где-то в вышине неба залетный приозерский ястреб-канюк клянчил у реки: «Пи-ить, пи-ить!»

От незадачи, что не смог сходу продолжить свой путь в Новины, истомившемуся гостю тоже захотелось промочить горло. И только он было поднялся на закиданное окурками крыльцо, как встречь ему, стуча деревягой, выковылял из дверей пивной его родной дядя, которого чаял увидеть во гробу.

– Жуть, сродственник! – опешив от неожиданности, буркнул тот.

– Да вот еду на твои похороны, – с обидой на явный подлог с телеграммой сказал гость. – Приехал вместо того, чтобы отбыть по путевке отдыхать к Теплому морю.

– А от чего отдыхать-то, спрашивается?! – наигранно удивился Данила Ионыч. – Можно подумать, состарились али устали от ребятни – семеро по лавкам сидит. – И строго спросил: – Не вижу жены… Алевтины нашей махонькой?

– Аля, крестный, все-таки поехала отдыхать… Подлечиться ей малость надо.

И чтобы сменить этот неприятный для него разговор, он недовольно спросил:

– А ты-то, как оказался здесь, если собрался в отходную?

– Дак мы ж, до последнего своего часу, без дела тут не бываем, – уклончиво сказал Данила Ионыч и показал рукой на корноухую мослатую лошадь у забора с понурой мордой. – Вота, пригнал лядащую животину на бойню да попал под обед. Пришлось переждать за кружкой жигулевского. А заодно, кстати, и орден спрыснул! Недавно тут «награда нашла героя». – И верно, на мятом лацкане рыжего от всех невзгод многих лет пиджачишка дяди красовался новенький орден «Великой Отечественной войны второй степени».

– Ну, крестный, герой ты у нас! – восхитился гость, радостно обнимая дорогого сродственника. – Орел!

И только тут он разглядел через плечо дяди одра у забора:

– Да никак это наш триедин: Дезертир, Ударник-Архиерей?!! Только вроде б другой масти стал…

– К старости, племяш-крестник, люди и лошади становятся одной масти – сивой. – И в подтверждение своих слов дядя стянул с белесой головы кепчонку со сломанным козырьком. – Жуть, как бежит время… А что ж касательно нашего сивки из чубарых, ему применительно к человеку, пожалуй, уже за сотню перевалило.

Рыбарь подбежал к лошади и обнял ее за шею, дивясь:

– Жив, курилка! – Сивка, отбиваясь от слепней, мотнул понурой мордой со слезящимися глазами в бельмах, и показалось Ионе, что тот признал в нем бывшего ездового. – Ты, гляди… поздоровался!

– Дак, как же ему было не поздоровкаться с тобой, ежель всю войну ели одну траву-лебеду, – подыграл племяшу дядя. – К тому ж, вы еща и ровесники. Родились, жуть в какое приснопамятное время!

Чтобы не ворошить прошлое, рыбарь хотел завернуть дорогого сродника в пивную по случаю встречи, но тот отказался:

– Племяш, недосуг. Вота сдам лошадь, получу квитанцию на шкуру, тады и пообедаем. Можно и по рюмашке опрокинуть со свиданицем. А там скумекаем, как добраться до Новин.

– Чего кумекать в такую сушь: возьмем «мотор» и с шиком подкатим к нашей Параскеве-Пятнице! – бахвально предложил гость.

– Ну-ну, молодым хвастать, а старикам хрястать. Тады, будь по-твоему. Пушшай знают в Новинах веснинскую породу: как бы жизня не вышибала нас из седла, а мы все на коне!

Дядя подвел к крыльцу сивку, взгромоздился на его костлявую хребтину, прикрытую стареньким половиком вместо седла, который и бросить не жалко, а затем затребовал у племяша его чемодан.

– Сколько ж теперь лошадей осталось в деревне? – спросил гость, как только они двинули на городскую окраину.

– Дак, разъединственную и ведем на бойню.

– И не жалко с «разъединственной»-то расставаться?

– А чего жалеть пропастину, ежель она изжила свой век, – махнул рукой дядя. – К тому ж, молодь-то и запрягать уже не умеет.

– А мне жалко Дезертира. С тех пор, когда чубарый на излете лета сорок первого, весь израненный, колчей прихомылял с фронта домой, я и мужиком-то себя помню, – признался рыбарь. – Ты-то, крестный, воевал, потому и не знаешь, а ведь мы с нашей бабой Грушей выхаживали его всю осень и зиму. Пришла весна, и я стал на нем пахать и боронить огороды… Да если разобраться, он мне – родной братан!

И от этих, казалось, уже было напрочь забытых воспоминаний на благополучного гостя-земляка накатило горько-веселой блажью:

– Крестный, а что если я сейчас возьму я выкуплю своего ровесника? Сколько бы он ни стоил! Выкуплю и пусть живет наш корноухий однодеревенец на радость новинской ребятне, раз стал в округе «разъединственной» лошадью. А то вырастут и не будут знать, какой водился в нашей лесной стороне одомашненный зверь… Надо, на его житье-бытье буду и деньги присылать по аттестату!

– Пустое глаголишь, племяш, – урезонил Данила Ионыч расхорившегося любимого сродника. – Дураком назовут тебя наши правленцы, а твой дарственный пенсион пропьют себе на потеху, раз сивый мерин стал бесполезной животиной. К тому ж, эта пропастина уже ничего не стоит. Сунь бутылку приемщику, и он с превеликой радостью выпишет квитанцию на шкуру, хоть на мерина, хоть на каурую кобылу, хоть – на твою и мою. Жуть, как все стало просто в нашей жисти!

От шутейной подсказки рыбарь, взбрыкнув дурашливым жеребенком, тут же побежал через улицу к гастроному.

Вернулся он, для верности дела, с двумя бутылками водки, лихо держа их за горлышки, как гранаты за ручки, и прежде чем сунуть этот осергученный «боезапас» в дядину линялую противогазную сумку, он на полном серьезе поворожил ими перед понурой мордой сивого мерина:

– Дезертир, знай, в этих злодейских поллитранцах теперь твоя новая планида!

– Жуть! – поддакнул Данила и вновь попечаловался о свершенном: – Да, племяш-крестник, вовражил ты меня в сумятливость. Не забывай, я и по сей день председатель ревизионной комиссии. Осудят же меня в деревне. И поделом! Так и скажут: сивый мерин от старости все зубы растерял, а его снова заводят на конюшню – переводить здря корм…

И вот все готово к торжественному выезду. На костлявой хребтине сивого мерина гнездился одноногий седой верховой, по его признанию, «остаканенный» после получения купчей крепости на шкуру здравствующей животины. Позади его были переметаны на брючных ремнях по бокам коняги – чемодан гостя и его подарок для деревни, на мировую, купленный в том же гастрономе ящик водки. Да не простой, по заключению «предревкома» Новин, а «белеголовой», то есть осергученной! Перед тем, как тронуть поводья, дядя для верности еще раз ерзанул тощим задом на острие хребтины, будто бы сбитой из двух горбылей и поставленных на ребро, и замер, соображая, чего бы такого позаковыристее скулемесить перед гостем? И в подражание говорливому вождю он, подняв над головой расщеперенную ладонь, продекламировал, напирая, на свой манер, на букву «ш»:

– Дак, за работу, товаришши! И будя у вас, товаришши по два костюма – и на сварьбу и на похороны. Урря, товаришши!

– Как красиво: «ить», «кузькина мать»… Только диву даешься, откуда в нашем царстве-государстве берутся такие краснобаи-невежи? Этак не мудрено и впрямь подумать, будто бы поучает свой нишший народ, как жить? – не царь-батюшка партейный, а наш новинский коровий Пулковник-Емельян. Жуть!

– «Предревком» Новин, хватит тебе наводить критику, ты лучше расскажи, как живете-можете при новом времени? – скорее на затравку, спросил гость.

– А все так и идет, как и допрежь было в жизни нашего мерина Ударника-Архиерея, когда он ходил еща в потешных пробниках: все по зубам да по зубам оборачивается мужику. И через это он – всеми правдами и неправдами – рвется в город, искать лучшей себе доли… Писал же я тебе об этом. Много, мол, у нас всего нового, только, как не было, так и нет, ничего хорошего.

После «обмывки копыт» Дезертира с краснорожим приемщиком бойни, верховой осоловел и заклевал носом. Рыбарь шел сбоку лошади, подстраховывая, чтобы его любимый сродник не свалился наземь, а сам в мыслях перепахивал свою судьбину, разворошенную дядей-крестным новинской притчей. Да и его тоже, как и бывшего чубарого пробника, а ныне сивого мерина, жизнь била наотмашь, норовя, будто бы копытами, заехать ему все по зубам да по зубам!

На приозерских Крестах, где большак пересекал зимник к пожням, они свернули в верховье и зеленым убережьем двинули в свои Новины за тридцать немереных верст. А как только – долго ль, скоро ль – поравнялись с Белогорской отмелью, седок, отгоняя дрему, предложил спуститься к Реке:

– Крестник, лошадь надо напоить да и сами сделаем перемогу в тенечке ивового кустовья.

По пологому угору троица спустилась на песчаную отмель, называемую во мстинском Приречье «натокой», где и решили сделать привал в холодке берегового кустовья.

Одышистый мерин, освободившись от костлявого седока с его противной жесткой деревянной ногой и переметной поклажей гостя, радостно всхрапнул и, устало отфыркиваясь, сам потопал к воде. Зашел по брюхо в Реку и принялся с жадностью пить.

Как когда-то, побывав под гусеницами танка, он пил «живую» воду. Только из другой Реки, широкой и глубокой, которая текла где-то неподалеку от этих мест, но уже в другом направлении. Эта же бегучая отрада, дочь восходящей зари, игриво петляла средь кос каменных и вдоль наток златных на плесах, с разбегу на бессчетных перекатах, устремлялась к Синь-озеру в травных берегах, где в девичьем кружении с опрокинутыми кучевыми облаками она хотела как бы повернуть вспять, а тут ее поджидал хваткий парень по имени Волхов. Он-то вобрал ее всю без остаточка в себя и увел уходом по накатанной широкой дорожке в дали-дальние, на багряный закат…

Утолив жажду, притомившийся сивый коняшка тут же, стоя по брюхо в воде, и вздремнул, по-стариковски отвесив рукавицей нижнюю губу. Он словно бы погрузился в воспоминания из его долгой и тяжкой лошадиной жизни. А вспомнить и поведать людям ему было что и плохого, и хорошего, награди его матушка-Природа человеческим разумом и речью…

К дремавшему мерину подбежал нагишом гость, весело дурачась:

– Дезертир, хватит тебе кимарить – слепни с мухами закусают! – Он потянул за узду потревоженного конягу на глубину. – Вспомни, как я холил тебя кнутом по бочине? Машин-то не было тогда, а везти на станцию выгребленный до последних пригоршней горький хлебушек «Все для Победы» надо было, старик, надо! Так что прости меня, мой меньший брат… Теперь-то я понимаю, что на этой грешней земле мы – люди и лошади – все равны… Мы все человеки и братья…

А у замоины, вдававшейся в натоку длинным мокрым языком, на горячем песке сидел без рубахи Данила-Причумажный с отстегнутой ногой-деревягой, которая лежала тут же рядом на метровой плахе-топляке. Он плескал ладонями воду на лицо и грудь, отрадно приговаривая:

– Славно, славно надумали свернуть к Реке!

И вот, ублажив себя речным привольем, новинские однодеревенцы чинно устроились в холодке прибрежнего кустовья на заслуженную трапезу. Сивый мерин, как бы заново рожденный, принялся щипать, на выбор, сочную кряжевину. А соскучившиеся сродники тут же рядышком расположились, как у скатерти-самобранки, у раскрытого чемодана, в котором среди прочей дорогой снеди нашлась и заморская бутылка-«огнетушитель» бренди «Тринидад». Как особый заморский подарок рыбаря своему дорогому и всегда желанному крестному – в память об одноименном порте, в котором пришлось побывать «по несчастью», когда их сейнер был отбуксирован туда для снятия намотки капроновой дели на гребной винт…

– Дак, со свиданьицем, крестник, а заодно и за нашего сивого новорожденного! – с вожделением сказал дядя, чокаясь с племяшем дорожными пластмассовыми стопочками. А выпив, весь передернулся. – Жуть, как разит клопами!

– Крестный, а вот великий Черчилль такой бяки выпивает по бутылке ежедне-евно!

Для полного счастья гость вынул из чемодана еще и коробку с толстыми сигарами, не без самодовольства похвастав:

– Кубинские! Специально для тебя привез, крестный, попробовать заморского зелья.

– Ух, какие баские конфетины! – в свою очередь подивился Данила Ионыч, вертя в пальцах сигару, не зная, каким концом вложить в рот диковинную штуковину, пряно пахнущую табаком. А когда раскурил ее от зажигалки, преподнесенной в подарок фартовым племяшом, он с непривычки зашелся кашлем до слез. – Жуть!.. А так-то будя, пожалуй, покрепше нашей махры.

Привередливый курильщик, держа в пальцах по-простецки, как козью ножку, дорогую сигару, наконец-таки распробовал смак заморского зелья:

– А так-то – ничо… Скусно! Поди, и стоит немалых денег? – И помолчав в довольстве, полюбопытствовал по-свойски: – Коль так бездумно тратишься на яшшики с белоголовой, выходит, лопатой гребешь деньгу в своем море?

Рыбарь махнул рукой:

– Какое там «лопатой»… При нашей-то адовой работе чайной ложечкой черпаем, крестный. Просто получаем кучей, раз в полгода, по приходу из рейса.

Но говорить же об этом Ионке явно не хотелось. Даже холодком пробрало по спине, когда он, сидя сейчас в благостном тенечке приречного кустовья у «скатерти-самобранки», только на миг представил перед глазами неспокойный океан, над которым проносятся снежные заряды, волоча за собой белые бороды из колючей крупы. Судно гребет носом на волну. Промысловая палуба полнится – не просто рыбой, а трепыхающимся окунем, которого с маху не схватишь в руки. И вот всю эту массу – рыбка по рыбке – надо переработать, то есть ошкерить: обезглавить и вынуть потроха. Поэтому матросы, подвахта – механики, штурманы, радист, акустик, помощник кока юнга – все на палубе. Хоронясь от пронизывающего ветра, все стоят в пустых бочках, как говорит боцман Али-Баба, «по самые муде», и словно заведенные автоматы, часами машут и машут тесаками. Поэтому все они с головы до пят – извазганные рыбьей чешуей и потрохами. Вот о какой Атлантике-Романтике и чудесном течении Гольфстрим мог бы сейчас поведать фартовый моряк своему дорогому сроднику. Но умолчал. Так уж повелось, сошел рыбарь на берег и все его моряцкие передряги в рейсе остались на судне, как и его стоптанные всмятку башмаки. Иначе в его широкой душе не останется места для хорошего.

А чтобы закончить этот неприятный для него разговор, он извлек из чемодана маленький транзистор в кожаном футляре на ремешке: крутнул колесиком, и их тут же огрела, как плетью, все та же, еще начатая вчерашним утром, перхатая речь.

– Выключи ты эту балаболку! – словно от ос отбиваясь, с остервенением замахал руками Данила Ионыч.

– Так вот, племяш-крестник, мы тут и живем – от отчебучи до отчебучи. Ежель и далее будем хозяйствовать таким макаром, то окажемся скоро и вовсе не у дел.

– В деревне и без дела? – удивился гость.

– А очень просто, настанет тот день, когда будя нечо зорить в деревне, – буркнул дядя, насупясь, как сыч. – А через это и последние пахари разбегутся по городам… Градские собьются в скопища, ровно жуки навозные в удушливых гноищах, сообща подъедят все съестные припасы, кои ишшо окажутся в щелястых лобазах, потом остервенятся друг на дружку и примутся исти самих себя да тем и сыты будут.

– Крестный, не боись… Не забывай, в какой век живем. Космос штурмуем! – смехом обнадежил племяш. – Когда и в городах станет жить невмоготу, а обратно ехать в деревню – все мосты сожжены, будут расселяться на звездах.

– Жуть! – зябко передернул плечами Данила Ионыч. – Ежель и случится такое, то выйдет, как про известную сказочку: «Я и от бабушки ушел…» И с колхоза убег… Да ведь и на звездах твоих придется начинать с колхозов. По-другому-то мы теперь и жить не умеем, разучились вставать с солнцем. К тому ж, нынешний колхозник уверовал себе только пахать да сеять. Урожай же убирать должен непременно горожанин. Дак, как прикажешь слать шефов на картошку в такую-то даль-дальнюю? Не накладно ль выйдет засевать небесные нивы, в то время как земные пашни лес одолевает? Кулемесь какая-то получается, племяш-крестник!

Гостю, видно, наскучили прибаутки:

– Что это мы все про дела да про дела.

– Што ж, теперь давай потолкуем и про твои… шуры-муры, – охотно согласился дядя, словно бы поджидал такого случая сменить разговор. – С Лешачихой-то што вышло? От кого снеслась чертиха кудрявая? Шурка-то разросся, как есть – наш Веснинский копыл с васильковой синью в очах! А по обличию и ухватке, дак и вовсе вылитый ты, шалопай волыглазый, как сказала б твоя любимая бабушка-покойница Аграфена Ивановна. А деревенский народ, сам знаешь, приметливый, потому и прозвание Шурке дали твое – Мичурин!

В душе рыбаря что-то трепетно запело, как в пазухе кондовой боровой сосны, тоненько, кузнечиковым стрекотом зуммерит отставшая невидимая перистая коринка, внезапно пронизанная пробившимся сквозь густые ветки лучом солнца: «Жена хлопочет о зачатии, а в деревне растет мой двухвихровый сын…»

Он не стал ни отрицать, ни соглашаться, а, заложив руки за голову, повалился спиной на песок, вперясь в проплывающие над ним редкие кучевые облака. И они, птицы небесные, с радостью подхватили его под белы руки, как брата родного, и – понесли над убережьем, от излуки к излуке.

За большим каменным одинцом «Кобылья голова», который делил реку на фарватер и Пенный омут, они бережно опустили его к подножью серебристых косматых ветл Три Сестры: Вера-Надежда-Любовь, росших над тихой заводью, заколдованной темной вьюрастой круженью на средине, а у берега испятнанной зелеными ладошками белых и желтых купав. И там под ветлами, едва коснувшись лопатками отчей земли, ему сразу припомнилось все вживе, что за давностью времени казалось однажды приснившимся.

…Это случилось с ним в один из теплых вечеров, густо настоянных на медвяной цветени лугового разнотравья, когда он, молодой садовод, ухайдакавшись за день в колхозном саду, сбежал к ветлам-сестрам, где по обыкновению вечером купался нагишом в облюбованной им заветной заводи. Быстро сбросив с себя одежду на траву, он по набитой им же тропке, в прискок, юркнул в прогал ивняка, чтобы с разбегу бухнуться в воду. Выскочив на песчаную плотную мокрядину, он оторопело охнув, попятился, стыдливо прикрываясь ладошками. Перед ним, под самым берегом, нежилась в парной воде… русалка с венком из белых лилий на голове. А свой лик и постав приняла подобие новинской крутобокой Молодой Лешачихи. И голос был ее – грудной, со смешинкой.

– Не боись, Мичурин, лезь в воду, не защекочу тебя.

Легко сказать «не боись», если заводь у «Трех Сестер» не близкая от деревни. Да и вечерняя река – один на один – всегда пугает человека своей потаенностью. А тут еще и раскосмаченная русалка… Что из того, если она и походила на новинскую чертиху кудрявую? Ясное дело – морока… У парня и волосы встали дыбом. А когда лыбившаяся русалка с шумом вскинулась из вспененной ею воды, он и вовсе струхнул, рванул наутек на кряж. Но разве убежишь от нечистой силы? Это равно как во сне удирать от голой одуревшей девки: бежишь и ноги подкашиваются. Хочешь крикнуть, нету голоса, будто кто надавил коленом на горло.

Так это ж во сне. А наяву-то голые девки еще страшнее, так как в нужную минуту у парня не отрастают крылья, чтобы воспарить высоко над убережьем и думать: «Я – расту! Рас-ту-у…»

Она догнала его уже в приречной лощине, окруженной раскидистыми черемухами, и с хохотом, будто перекатывая во рту смешную горошину, повалила в голубую разнозвонницу луговых колокольчиков, орошенных мириадным стрекотом вечерних чиркунов. Потом рывком развернула его на спину, лицом к себе, и навалилась на него своей какой-то невесомой, присадчивой, как печная сажа, которую ни стряхнуть, ни оттереть, пока сама не опадет, вожделенной плотью, усыпанной бисеринами речной воды. И жарко задышала ему в лицо:

– Будешь теперь знать, как подглядывать за русалками в Реке, будешь! Вот возьму и зацелую досмерти!

Хохочет, а сама для пущей острастки, знай жмется к нему своими полными грудями, норовя коснуться его увертливых губ, будто плюшевыми пуговками.

Ему казалось, что с ним играется не русалка, а шалая медведица. Помня из сказок своей бабки, Груши, что косолапые не едят мертвятину, он притворился, будто бы умер. Но шалая медведица и не думала отступиться. Она тормошила его, обнюхивала, ластилась, благостно урча над ним все тем же грудным голосом:

– Как солнцем-то ты пропах, Ионка, аж блазнит!

И тут над ним заплескались опрокинутые вьюрастые омуты Лешачихиных глаз, пугая своей кромешной бездной. «Вот и пойми, где сейчас земля, а где небо… куда растут корнями черемухи?» – подумал он, возносясь куда-то в выси Господни. И летел легкой пушинкой, пока кто-то или что-то не сурыхнуло его вниз…

Но что за чудеса! Он не провалился в тартарары, а оставался лежать все на той же грешной земле, среди привялых от дневного зноя луговых колокольчиков, орошенных стрекотом неугомонных вечерних чиркунов, сквозь который слыша все тот же ласкающий шепот раскосмаченной русалки в облике новинской молодой Лешачихи:

– Ох, и наказаковалась я, Ионушка, аж самой не верится…

– А ты, что и вправду – русалка? – только бы не молчать, брякнул молодой садовод, замороченный не случавшейся доселе небылью, которая иногда приключалась с ним в сладостных снах.

– Какой же ты еще дурачок-то, Мичурин! – слышал он грудной рассыпчатый смех. – Русалки ж холодные, как лягухи, а я… Я не могу унять в себе жар даже в нашей родниковой Реке.

Потом она медленно уходила от него, а ему казалось, будто бы размывался редкостный чудесный сон. Пропуская через себя в межножье рядок луговых колокольчиков, который причудливо вился позади ее живых округлостей голубым бурунчиком, она походила на уплывающую шуструю утицу.

Он смотрел ей вслед, и ему хотелось вскочить на ноги, догнать и теперь уже самому повалить ее в голубую разнозвонницу, до бесконечности ласкать-тормошить и говорить разные глупости… Но на него навалилась какая-то неведомая ему сладостная истома, хмельно кружа голову.

А она, словно бы почувствовав на расстоянии его взгляд, круто обернулась, как девственница, стыдливо прикрываясь ладошками, одну держа на нагом теле выше, другую ниже. И сокровенно спросила:

– Сознайся, Иона, я была у тебя первенькой, да?

И отчаянно, игриво качнув окатыми бедрами, она тут же, скоком, сгинула с глаз за лохматым кустом калины в белесых зонтиках завязей, где будто бы крылами захлопала ладошами по голым, упругим бедрам.

…Прошли годы, когда и сама встреча-то с «русалкой» у заводи «Три Сестры: Вера-Любовь-Надежды» уже давно размылась временем, и вдруг его любимый сродник заводит с ним задушевный разговор о каком-то Шурке-Мичурине…

– «Выходит, что с ночного пожара молодой Лешачихи я нес тогда на руках не просто гулькающего карапуза, а сына своего. А потом, в тот же отпуск, еще и сруб срубил на бедность доярке, а вышло опять же, сыну своему», – удрученно размышлял рыбарь, лежа на горячем песке…

– Вот кино-то! – выдохнул гость, снова бодро садясь на песке, как «Ванька-Встанька».

– Да уж, чуднее не придумаешь! – как бы подслушивая покаяния племяша, буркнул в полудреме Данила Ионыч.

Гость, чтобы закончить разговор, резво вскочил на ноги, рванул к реке, где на мелководье, поднимая каскад радужных брызг над головой, с разбегу бухнулся в стремину солнечных зайчиков и давай ходить колесом, взбучивая воду. Будто пудовый шереспер с какой-то рыбьей радости варил пиво на престольный яблочный Спас. А вернувшись к «скатерти-самобранке», он, приметив в ногах шлифованный камушек-бляшку, поднял ее и с мальчишьей удалью «спек» по глади размоины чертову дюжину прыгучих «блинов». Плясовито прошелся колесом вокруг приречного гостевого становища, умудряясь поочередно прихлопывать ладошками себе по груди и шее. При этом еще успел нарочито обыденно спросить:

– А Шурка-то сейчас где?

– Где ж ему быть, как не под крылом своей матки? – с готовностью к большому разговору с блудным крестником дядя самолично налил себе стопочку желанной «пшенишшной» и, махом опорожнив ее, смачно крякнул: – Вот это – нашенская! – И продолжил: – Школьник он у нас! Пока учится у себя в деревне. Потом ему, как и всем деревенским мальцам, уготовлена ремеслуха в районе. А там, ежель допрежь не угораздит нелегкая в тюрягу, прямая дорожка в солдаты. Опосля службы уже начнется мыканье по городским общагам, где не жизня, дак пьянь горькая подставит ножку. Вот и вся будя его планида. А мне, племяш-крестник, ох, как не хотелось бы пожелать ему такого сшастия. Затем и высвистал тебя срочной телеграммой: собрался, мол, сыграть в деревянный яшшик, только не думал, што враз соберешься. А ты – тут как тут, явился не запылился!

– Мог бы и не собраться, не приди из рейса, – неохотно ответил рыбарь, явно обескураженный нежданным известием, что не ускользнуло от дяди.

– Не алиментов ли, моряк, испужался?.. Дак вот, не подумай чего худого о нашей Марине. Она, хошь и большая дуреха в своих женских слабостях, но как человек баба путевая! Ведь еще никому и ни разу не намекнула, што отец Шурки – ты, шалопай… Мало того, еще и твой грех валит на какого-то химлесхозовского, которого в Новинах никто не видывал в глаза и не слыхивал такой фамилии из двух слов: Бог-Данов! Ишь, как складно скулемесила: мол, сынка ей спослал Сам Бог с бородой! И нашей родословной васильковости в очах нашла свое оправдание. Шурка мой был зачат, мол, в тихой голубой разнозвоннице луговых колокольчиков, потому и вылупился он у меня таким синеволоким. Вот и возьми ее, чертиху кудрявую, за рупь двадцать!

Он тихо посмеялся и вновь сделался серьезным:

– Спросишь, к чему горожу тебе такой огород? На то есть свой резон!.. Порешили мы с твоей крестной, Параскевой-Пятницей нашей, взять Шурку себе в наследники. – И с укором подковырнул: – Раз таковых не нашлось ближе. Да оно и не предвидится, невестушка-то наша, как от тебя слышу, все ходит яловой. А Шурка нам – наша родная кровь. И было б негоже оставить его без своей Веснинской породы. Жуть, как негоже… И фамилию дадим свою.

– Так что же мы тут прохлаждаемся-то? – напомнил гость о затянувшемся привале.

От услышанного, видно, в нем померкла и хвастливая его затея с выкупом сивого мерина:

– А с Дезертиром-то, крестный, явно я пересолил. Да и с «яшшиком белоголовой» тоже. Всё это моряцкое пижонство! Закидоны окаянного обвыкания рыбаря дальнего заплыва с берегом после каторжного моря.

– Но нет! – бахвалисто отмел малодушие гостя захмелевший новинский Причумажный. – Коли зачислили сивого мерина себе в обоз, то и «белеголовый пшеничный» боезапас надо доставить на позицию стола в полной сохранности и в срок. Жуть, как утрем нос деревне! Пускай знают Весниных, сколь бы их жизня ни вышибала из седла, а они все – на коне…

После благостного отдохновения на речном приволье новинские кровные сродники, чтобы продлить в себе душевный смак, избрали дорогу через пойменный луг. Правда, это выходило немного дальше, чем проселком, изрытым мощными лесовозами глубокими колеями и ухабами, зато теперь их попутчиками были вольные птицы и всякая стрекочуще-пиликающая на все лады травная тварь у ног. Да и сами причумажные странники, как бы сбившиеся с дороги, выглядели под стать божьей благодати, прямо скажем, живописно. Разглагольствующий всадник-орденоносец с деревянной ногой, горделиво восседавший на изжившем себя сивом мерине, смахивал на пламенного Дон Кихота, а его верным оруженосцем Санчо был долгожданный гость-рыбарь, который с палкой на плече вместо копья плелся позади коняги и перед облезлой махалкой казнил себя, что не везет подарка сыну Шурке-Мичурину, до сего дня не значившемуся в его сознании: «Однако ж, хорош гусь, Иона Веснин, экое сотворил».

…Углубляясь в лог, заросший косматыми ветлами, которые своими купами походили на причесанные живые стоги, дядя посетовал:

– Жуть, какие разрослись тут волчьи дебри. Ведь еще на моей памяти здесь метали большое сено… А одичание началось с того, што мужику запретили косить. Пускай трава уйдет, мол, под снег, но ты не моги махнуть литовкой для своей коровы. Теперь и их, кормилиц, будто языком слизало со дворов. И косить вовсе не надо. О, как легко живем в деревне! Ешь газету, пей вино, радиом закусывай! И сдается мне, крестник, все идет к тому, што у нас все одичает… Да оно для природы, пожалуй, и к благу выйдет. Она внове отродится в первозданности. А вот ежель человек вконец одуреет от собственной бестолочи, это будя ему, как сказанет наш жеребячий сват Илья Брага, капут капитализму! Потом потребуются уже не просто мужики, а рьяные Робинзоны, но таковых немного сыщется на земле.

Перед выездом на лесной проселок в зарослях осокоревой уремы уже смело защелкали и первые невидимые соловьи-разбойники. В высоких и тучных травах-дудняке – то там, то сям – запокрякивали дергачи, как бы спозаранку собираясь пешком в свое ночное. И седок на сивом мерине, уже было задремавший, вдруг размечтался:

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
03 сентября 2020
Дата написания:
2000
Объем:
481 стр. 2 иллюстрации
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip