Читать книгу: «Дорога к родному дому. Рассказы», страница 2

Шрифт:

– Руссишь швайн!

Свинья, значить, по-ихнему. Покачала я головой, покачала, да вылила миску, налила другую.

Вольно они себя вначале вели. Бывало, поставють так-то машину возле дома, вот и ходи возле нее, и рассматривай, а ребятишкам и посидеть в ней разрешали. Если идти куда нужно, так и иди себе, никто не задержить ни днем, ни ночью. Ведь в сорок первом-то… вроде как прогулка у них была, без остановки ехали. Лето ж сухое, жаркое было, что им было до Москвы промахнуть на своих машинах? Они б и до Дальнего Востока проскочили, если б дороги хорошие. Но осенью дожди пошли и как замороси-ило! Вот дожди-то их и затормозили. Бывало, завязнить машина в грязи, как сбягуцца: ва-ва-ва-ва! Гормочуть-гормучуть по-своему, потом уцепюцца человек двадцать за эту машину, выволокуть. Проедить сколько-то… опять увязла! Снова таскать. Ругаются, кричать! Пробка собьёцца. Дороги-то наши какие? Грязь да топость, особенно туда-то, на Орёл. Там, нябось, и с моторами машины ихние заливалися. Вот это-то и погубило их, узнали, как по России ездить! Потом ишшо и морозы ударили, метели закружили, и вот молодые немцы еще не поддавалися морозам этим, даже пробовали в одних мундирчиках бегать, ну а те, кто постарше… Если мороз сильный, как намотають тряпок на голову, на ноги! Они ж пло-охо обувалися, сапоги-то ихние ши-ирокие были. И что за фасон такой? Как ступить какой в сугроб, так сразу и полные снегу. Вот, бывало, и не показывайся на улицу ни в валенках, ни в рукавицах, сейчас повалють, снимуть и ни-икаких тебе расчетов.

На вторую зиму начали немцев партизаны шшыпать, наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють, поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, вот и боялися у нас жить: а вдруг партизаны из оврага выскочуть? Но все ж иногда придуть, да придуть и сразу:

– Матка, партизан?.. – и показывають на овраг.

Вот мы и приладилися говорить, чтоб меньше таскалися:

– Да, да, пан, партизан!

А они и начнуть по двору шастать… шастають так-то, и всё турчать: партизан, мол, партизан! Ходишь за ними и думаешь: пралич вас побей, ну что ж партизаны… воробьи, чтолича, клюнул да в кусты? Прямо парализовали их эти партизаны! Раньше-то вольники какие были, ходили, насвистывали, а теперя стали потихонечку, чтоб незаметно как. А раз пришли к нам и немують: во, мол, лес прочёсывать идем, и ни одного партизана не оставим!

– О-о, лес велик, – говорю. – И туда лес, – показываю, – и туда, как от Карачева начинается, так и до самой Москвы. – Стоять, слушають. – Сколько ж вам солдат-то надо, чтоб его прочесать?

– Не-е, у нас собаки…

– Ну, раз собаки… Ладно, прочёсывайте.

Вот и пошли. А там их как чесанули. И не под гребешок, а под гребёнку. Партизаны-то все тропочки в этих лесах знали, а немец только чуть отошел в сторону, так и заблудился. Стали тут и люди головы подымать: оказывается, не так страшен черт, как его малюють, можно и немца победить. А вскорости пришла к нашей соседке Шуре Собакиной связная от партизан, и стали мы через нее кой-какие сведения передавать: сколько немцев, как себя ведуть, сколько машин, какие. Им же все интересно было! Да и соли, бывало, соберем, табачку переправим. Господи, а как же при этом режиме и помогать-то? Вот и объявила Шура себя портнихой, чтоб с людьми связываться. Как пошли к ней! Дорогу прямо протолкли. А разве ж можно так ходить-то под самым носом у немцев, комендатура ж их рядом была. Вот я и говорю Виктору с Динкой:

– Не ходите вы туда, не обойдется без провокатора, обязательно какой-нибудь вотрётся!

Но куда там! Мой Витя-то: надо с немцем сражаться, надо, мол, его одолеть! А раз приходить ко мне эта Шура и говорить:

– На-ка, возьми себе…

И подаёть штамп «Смерть немецким оккупантам!» и список какой-то: распишись, мол, что получила.

– Да иди ты к свиньям! – вскинулася. – Что мы, для этих бумажек работаем? Для себя работаем. Каждый по крошечке сделаить, а немцам – во вред.

И начал мой Витька: как вечер, нарядится в батькин пиджак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку, какие они хорошие да милосердные, какое счастье нам нясуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Вот руки и в чернилах. Что если поймають, доказательства ж сразу видны! И вот, как пойдёть, бывало, штамповать, а я стану возле окна и задеревенею вся, гляжу в конец улицы и не могу с места сдвинуться: никогда больше не увижу моего Витю! А уж как покажется да ровным шагом идёть!.. и начнёть мое сердце отходить, отходить. Уж очень волновалася за него, он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить-то начали, так что он удумали с Володькой Дальским: как начнуть самолеты на бомбежку заходить, а они залезуть на крышу дома, где немцы живуть да лампу в трубу и опустють, потом самолеты и лупють по этим хатам. А в то время наши уж крепко часто бомбить стали! И днем ишшо не так, а как ночь, и-и по-олетели. Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Ну, так лихо стало! И немцы что удумали: как только самолёты загудять, попрыгають на машины и разъедутся по деревням. Лови их! И получалося, что наши своих же и бомбили. А раз и мы, как немцы, подхватилися и-и на ПодсосОнки. Прибежали, а там ещё больше бомб рвется, да снег, метель разыгралася! Ну, выскочили из этих Подсосонок, да назад. И я с Динкой и детьми по дороге наладилася, а Витька левее взял, через луг, вот и схватилася через сколько-то: а где ж мой Витька-то? Да кричать, да звать его. После этого и сказала себе: никуда больше не побегу, не знаешь, где убьёть. Там-то, на Подсосонках, бомба тогда прямо в хату попала и всех побило.

Были ль у немцев и убежища?

А прямо рядом с нами дот они выкопали и пряталися в нём.

Нет, нас туда не пускали, так что ж мы? Взяли да передали партизанам про это дот, а через какое-то время наши самолёты как начали этот дот луданить, как начали! Немцы в нем ночь пересидели да разъехалися по деревням, а к вечеру опять бомбежка началася. Ну, раз немцев в доте нетути, мы – туда. А бомбы как посыпалися!.. как начали рваться! Сидим, молимся: Господи, спаси нас, дураков! Сами на свою голову беду накликали! И все-то поджилочки наши перетряслися, и губы-то попересмякли! Но все ж ни одна бомба тогда в него не попала… а, можить, и попала, но крышу не пробила. Вылезли оттудова утром на свет божий и аж чёрные все! Земля-то в этом доте во время бомбежки сыпалася из-под брёвен, вот мы и… Села я возле, и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс… Да был такой немец добрый в комендатуре… Как глянул!..

– Мария! Ты как… – и на землю показываить. – Не гут война.

– Ох, – головой качаю, – не гут!

А он на небо показываить: это, мол, ваши бомбять, русские.

– Ну, что ж, – глаза чуть протерла, – надо и нашим.

С тех пор не прошло ни дня, ни ночи без бомбежек, уж так наши налетать стали, так лупить! А немцы из зениток – по самолетам. Вот и сбили как-то бомбардировшик наш, и упал тот возле базара, и сгорел, а лёчика, видать, как-то отбросило, жив остался. Схватили его немцы, пытали, потом раздели и выбросили во двор. А мороз как раз был!.. градусов тридцать должно. Ребяты наши как раз пробегали возле того дома, так успел этот лётчик через забор им передать, что из Сибири, мол, он… И замерз, бедный.

В начале третьей зимы немцы еще весё-ёлые были, всё пели-распевали. Бывало, приду в хату убирать, а они свистять, как соловьи! И что за манера такая… свистеть? Оглушуть прямо. А как-то объяснять стали: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами будуть. Ну, я возьми да скажи:

– Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?

Рассмеялися даже. «Мария-политик» меня звали. Скажуть так-то: вот, мол, скоро Волгу перейдем, выкупаемся в ней, да еще и покажуть: спинки, мол, полотенчиком утрём, и дальше, на Баку. А я погляжу-погляжу на них так-то, а сама и подумаю: ишь, разбрехалися! Подождите-ка, бываить наши спинки так потруть, что и до дому не добягите! А вслух и пробурчу:

– Россия мно-ого войн пережила и еще неизвестно, будете ли купаться в Волге.

– Ну, что ты, Мария! – опять засмеются: – Русским капут!

Но, видать, рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали им спинки тереть, как начали2! Тут-то они и перестали смеяться, свистеть. Одно утро подхожу к своей хате… и что-то тихо, не слышно ни говору ихнего, ни свиста. Что это с моими немцами, ай, померли? Открываю так-то дверь… не-ет, живые сидять, но никто не свистить, не поёть. Господи, да что ж такое? А тут выходить один… Хорошо-о к вам относился, всё, бывало, по конфетке какой сунить… конфетки такие у них цЫбиками были. Так вот как раз он-то выходить и говорить:

– Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские, – объясняить, – и капут3.

– Ах, – качаю головой, – жалко-то как…

А сама думаю: пралич вас всех побей, так вам и надо! Как же, господа новые наехали! Да подхватилася и к бабам: радость-то какая! Так Шура, что рядом жила, на что старая была, ноги у нее болели, так и она как начала танцевать! Кто петь, кто – на коленки и Богу молиться! Вот и началося у немцев: сразу раненых повезли, злые стали, как собаки и спорить с ними я бросила, а то, думаю, ишшо как-нибудь пристрелють и останетеся вы одни.

Ну, а к весне… Помню, выйдешь зарею, приложишь к земле ухо… Гу-удит земля наша от орудийных выстрелов!

Ну, можить, снаряды эти и где-то за сто километров рвалися, но нам всё ж думалося: слава Богу!.. пошли наши в наступление!

А что немцы… Немцы хоть и перестали свистеть и на гармошках губных играть, но стали тянуть из домов всё, что ещё не успели, а людей вон выгонять. Выгнали опять и нас. Где жить? Вот и приладилися: подхватимся, да и уйдем в ров.

А такой ров. Как раз перед войною всё-ё гоняли нас его рыть… а немец потом на него и плюнул. Ну что ему этот ров? Он сейчас, где ему надо, и соорудить себе мост, да еще так быстро, что ты и папиросу не успеешь выкурить.

Ну да, видать не зря мы его вырыли, как раз в нём-то теперя и пряталися. Он же вавилонами разными был, куда ни пойдешь, везде спрячешься. Выроешь так-то ямку, ляжешь, укроешься травой, сеном, жневником и не видать тебя. Лето-то жа-аркое выдалося, ров этот весь цветами порос, травою, да и картошка вокруг него была посажена, и зерно, горох, вика. Война, не война, а мужики сеяли. Ну, а когда паника началася, тут уж… ишшы хозяев! Кого в Германию угнали, кто уехал, кто спрятался и вот, бывало, выскочим из этого рва да по полям, как мыши, и шастаем. Насбираем кой-чего, потом скатимся в этот ров, натрём колосков, напарим на костре, вот и сыты. Ели! Ничем не гнушалися.

А к августу наши совсем близко подошли и начали немцы город наш жечь, взрывать. Заложуть мину под кирпичный дом да как рвануть! Грохот стоял! А деревянные хаты жгли. С неделю, должно, Карачев горел-пылал. Да и во рву покою не стало, оцепили его как-то немцы, у кого какая живность оставалася, поотобрали, а народ повыташшыли из шшелей и стали гнать в Германию. Так что ж мы приладилися делать: как выгонють нас на дорогу… А дорога как раз через коноплю проходила и стёжек разных протоптано в ней было! И вот, значить, как погонють нас колонной, а мы пройдем сколько-то да ша-асть в коноплю эту и сидим, как зайцы какие. Пройдёть колонна, мы и вернемся. Но сами-то бегали, а корову свою во рву держали.

Как уцелела…

Да к дому закуточка была прилеплена, и я никуда её оттудова не выпускала, немцы не заметили сначала мою корову, а потом, когда Гитлер запретил грабежи и на коров списки составили, молоко носить приказали, то я и носила. А тогда в ров с собою её увели, вырыли в стене углубление такое, поставили туда, завесили кой-чем, и вот что? Когда свободно то корова гуляить, ну-ка, закрой её в такой… а тут хоть бы раз мыкнула! Скотина, а видать чувствовала. И уже наши стали подходить, перестрелка слышна, бой… И наскочил тут змей-немец, и обнаружил нашу корову! Схватил и-и на машину. И повёз! Я, было, погналася следом, а он ка-ак швырнёть в меня буханкой хлеба, прямо по голове попал. Как же плакала по коровке по своей, как убивалася! Ведь миг какой-то не уберегла! Плакали и вы… Ну как же, всю-то войну она нас кормила, всю-то войну вместе страдали, а тут… Так и распрошшалися мы с коровкой нашей. А к вечеру побежала Динка в Карачев за чем-то да прибегаить назад и кричить:

– Мария, твой дом горить!

– Ну что ж, – только и сказала. – Что всем, то и мне. Зато теперя немцы уйдуть.

И, правда, сожгли весь Карачев дотла и ушли. А вскорости глядим: вроде наши солдатики по краю оврага идуть? Господи, не верим глазам своим!4 А потом и слышим: по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, целуем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они все молоденькие, да какие ж замученные! В гимнастерочках выцветших, в плащ-палатках пыльных, и губочки-то у них попересмякли! Ох, замерло сердце моё: а ведь и Колька мой такой же

Ну, пересидели ночь во рву, а наутро подхватилися да к дому своему сгоревшему. Только вышли в поле, а вы и запросили есть. Смотрим, фургон солдатский стоить и кухня при нём. Я – к бойцам: детям, мол, поесть… А тут ка-ак лупанёть снаряд! Лошади с кухней как понесли! И мы-то все попадали на землю, прижалися к ней, а ты и стоишь… Ну, если б снаряд осколочным оказался! Потом подхватилися да скорей домой бежать. Прибежали, а вместо дома – одна печка стоить да грушня обгорелая, и груши на ней печёные качаются. Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить.

Да мы её нарыли, когда по полю бежали. А на чём варить? Дом же сгорел, только печка осталася и стоить, как скала какая, даже труба на ней не завалилася. И пол то сгорел, вот она и вы-ысокая стала, что до загнетки не дотянешься. Ну, пошел Витька, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздили, теперь и варить можно, но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивал им Витька краешки, отчистил, вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а дальше что? Куда теперя деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить! По дороге ж бойцы идуть, он по ним и лупить.

– Пойдем-ка на Орел! – Динка говорить. – Его раньше осводили, может там пристроимся.

Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить. Да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Смотрим, дом разрушенный стоить и ворота рядом лежать. Улеглися мы на эти ворота, обосновалися, а тут подходить военный, да как начнёть кричать:

– Что ж вы, дуры, привели сюда детей? Не соображаете, что ль? Здесь же армия идет, машины едут, вот по ним-то немцы и стреляют. Идите-ка в поле.

А куда ж ночью да в поле? Подхватилися, и опять – домой, к своей хате сгоревшей. Прибежали, а тут рядом бомбоубежишше немецкое ишшо целым оставалося, накатники в нем – в три бревна и столбы то-олстые. Ну надо ж, от такой благодати и бежать чёрт знаить куда? Совсем, видать, от горя очумели. Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули. А наутро побежала в те домики, что целыми оставалися… сказали ж, что там милиция поместилася. И правда, Захаров как раз сидить.

– Моих-то не видел? – к нему кинулася: – Можить, знаешь что?

А он:

– Живы твои, живы. И муж, и сын.

Я как стояла!.. Так и ушам не верю: муж – в пожарных войсках, Коля тоже живой! И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в моей жизни и не было…

Да нет, была, конечно, была, но что б такая! Колька живой, Сенька! А что всё погорело, на-пле-вать! Ещё наживем, если мои домой вернутся.

Дорога к родному дому

В вагоне электрички было всего несколько человек. За окном, с яркими вкраплениями оранжевых берёз и клёнов, уже мелькали серые пригороды, а прямо под окнами вагона тянулись такие же серые, отдавшие свой урожай, безлюдные огороды дачек. Вот уж точно, как и у Бунина5: «В полях сухие стебли кукурузы, следы колес и блеклая ботва…» Однообразная картина. Ехать почти с час, так что пока почитаю его стихи, а потом буду радовать свой глаз и душу разноцветьем, ведь скоро въедем в лес, а осенью он так красив!

Осыпаются астры в садах,

Стройный клен под окошком желтеет…

Нет, под такой заразительный смех вон тех девчушек читать стихи о грустной осени просто невозможно. Интересно, замечают ли они эту грусть? А, впрочем, помню… еще помню: в таком возрасте в душе всегда весна и лето… А помнит ли о «лете» вон тот старичок? И волосы белые, и бородка… поди, лет семьдесят ему. А читает без очков. Интересно, кто по профессии? Наверное, учитель… Однако, банально я – о нём. Что, раз с книгой, значит непременно учитель? А, может, слесарь, но читающий, думающий… как и вон тот мужчина, что смотрит в окно. И смотрит-то не отрываясь. Что видит? А, может, просто думает о чём-то своём?

Стройный клен под окошком желтеет,

И холодный туман на полях

Целый день неподвижно белеет…

А разве может туман… целый день? Что-то не то у Ивана Алексеевича. А, впрочем… или обаче, как мог бы он написать, если туман в низине, то… И чего тот, в окно смотрящий, обернулся, на меня смотрит? С кем-то перепутал? Но встал, идёт… ко мне:

– Здравствуйте.

Улыбнулся-то как тепло. Да кто же это?.. Ой, кажется…

– Саша, Вы?

Присел напротив, улыбнулся еще теплее:

– Узнали… Ну и слава богу.

Да, тогда почти сразу вспомнила его, хотя столько лет прошло! И потому, что среди моих записок о тех, восьмидесятых годах, есть немного и о нём, – редактируя их, перечитывала не раз.

«После пятичасовой записи спектакля вымоталась до чертиков! Стою на остановке, жую яблоко, – оператор Саша Федоров аж целый пакет принес из своего сада, – а тут подходит мужчина лет тридцати пяти в курточке, в шляпе и словно заморенный, – мелкое, худое, напряженное личико.

– Дайте яблочка, – смотрит хмуро. – Сегодня еще ничего не ел.

Когда вошла в троллейбус, подумалось: хотя бы не подсел! Но как раз рядом и сел. И сразу заговорил: проработал на Севере двенадцать лет и хорошо зарабатывал, но вот потянуло на родину:

– Человек должен домой возвращаться… просто обязан, – в паузах хрустит яблоком и все рассказывает и рассказывает: сменил здесь много мест работы, а сейчас опять: – Хоть уходи! По две недели ничего не делаю, а зарплата идет. А зачем мне эти деньги? Я же хочу честно: заработал – отдай положенное, а не заработал… – кусает яблоко, вяло жует. – Но начальник говорит: «Не уходи. Хочешь, буду еще больше платить? Я ж на тебя положиться могу, ты, когда нужно, все хорошо сделаешь». – И вдруг повышает голос: – Сделаю, да. Умру, но сделаю, если обещал. – На нас оглядываются, и он неожиданно замолкает, смотрит в окно, а потом резко взмахивает рукой с искусанным яблоком: – Помощник мой ни-и-и черта не умеет! А получает семьдесят процентов от моего оклада. «Да не нужен он мне!» – говорю начальнику. Нет, не убирает, по инструкции, видите ли, положено. – Снова замолкает, словно устал: – Когда пришел к нему устраиваться, сказал: «Видишь тот экскаватор? Отремонтируешь – возьмем». Ну, я и отремонтировал. Без всякой помощи, – опять говорит громко, с нарастающей болью и на нас опять посматривают, а он, словно не замечая этого, уже возмущается: – Ни столовой рядом, ни обедов не привозят. Как собаки! – И вдруг бьет себя кулаком по колену: – Девчонка-контролер весь день на холоде работает! – Смотрю на его руки в царапинах, мозолях и большой палец сбит, а остальные скрючены, как в судороге. – Думаешь, грязные? – замечает. – Да нет, вообще не отмываются. – И продолжает: – Так вот… Девчонка эта целыми днями на холоде и сегодня аж посинела вся. А у нее, между прочим, через два дня свадьба. Свадьба у нее! – выкрикивает с болью. – Ведь простудиться может на всю жизнь! А он… – закашливается, молчит с минуту, а потом негромко продолжает: – А он не может ей даже будочку поставить возле ворот, чтоб теплей было и только все: «Давай, давай»! – Опускает голову, с минуту сидит, покусывая яблоко. – Ладно уж мне… я двенадцать лет на Севере оттельпужил и сейчас на своем экскаваторе без окон работаю. Пальцы, думаешь, отчего не разгибаются? От холода. К рычагам приросли… Так вот, ладно – я, а ей за что все это? – снова выкрикивает и на нас снова оборачиваются. – Говорю сегодня начальнику: «Чтоб будку к зиме поставил! По-ста-вишь! Ты меня знаешь»!

Искусанное яблоко повисает у меня перед глазами, зажатое в кулаке, а потом медленно опускается вниз. Но уже подъезжаем к моей остановке, надо выходить. Он замечает это, с сожалением поднимается:

– А на родину человек должен возвращаться, – словно закругляет свой рассказ. – Нельзя ему без родины, без родных, должен человек кого-то любить, кого-то ругать…

Выхожу из троллейбуса, оглядываюсь: через забрызганное стекло вижу улыбку… нет, гримасу на его маленьком, издерганном личике и взмах руки со скрюченными пальцами, искусанным яблоком…»

А еще помню Сашу и потому, что снова встретила его почти через полгода на той же остановке и он рассказал, что живёт теперь в родной деревне и пробует заняться разведением и продажей скота, но местные власти не дают. «Но почему? – возмущался. – Ведь и мне было бы хорошо, и деревне». Тогда же я рассказала об этой встрече мужу и он, заинтересовавшись (Ну как же, ведь тогда уже «дул ветер перемен!»), поехал к Саше, чтобы написать очерк в его защиту. Да, так и оказалось, и уже местные колхозные «феодалы» через Обком добились, чтобы мясокомбинат не принимал скот начинающего фермера. И написал Платон очерк, но в газету его не взяли, – «Материал частный и слишком острый» – не защитил Сашу, и пришлось тому бросить начатое дело. Вот с тех пор и стал он к нам заезжать-захаживать, – значит, была потребность излить душу тем, кто понимал и сочувствовал, – а еще всегда увозил с собой какой-либо томик рассказов или стихов, – «Для меня всё это незнакомо… – частенько слышали при этом, – но постараюсь понять».

И вот теперь мы сидим почти в пустом вагоне электрички. Да, годы берут своё! Конечно, постарел и, как говорила мама, «задубел» наш бывший гость, а лицо, еще храня густой летний загар, стало более напряженным, осунувшимся. Спросить, как и чем теперь живёт? Как-то неудобно вот так, сразу… Может, сам расскажет? И он, после нескольких привычных при таких встречах фраз, и впрямь как-то сразу заговорил:

– Да-а, расстался я тогда с вами… И знаете почему?.. Нет. Ну тогда… – Опустил голову, посидел какое-то время, словно вглядываясь в пол, потом выпрямился, взглянул в окно, в котором опять замелькали оранжево-веселые кроны леса: – Вот и тогда осень начиналась, когда я… – Пристально посмотрел в глаза, и я прочла в этом взгляде вопрос, обращенный толи ко мне, толи к себе: а стоит ли дальше рассказывать? Но промолчала, по опыту зная, что случайные слова могут сбить рассказчика с взволновавшей темы. – Ну ладно… – Саша махнул рукой и встал: – Перенесу свой рюкзак сюда и расскажу Вам всё, как на духу.

Медленно пошел по вагону, подошел к своему месту, хотел взять рюкзак, но, взглянув в окно, распрямился и стал смотреть туда, на лес, провожая уже замелькавшие темные сосны.

В те полуголодные девяностые Саша, приезжая к нам, всегда привозил или кусок сала, или цыпленка и его рассказы о житье-быть в деревне, были весьма интересны, особенно для моего мужа-журналиста, – после очередного его посещения Платон помещал материалы в газетах, ведь всё же гласность пробивала себе дорогу. Но с некоторых пор стали мы замечать в госте некую странность, а Платон даже стал поговаривать: ведь и не пьёт, а с головой у него что-то не так, всё кажется ему, что следят за ним гэбисты6, ходят по пятам. Да и не только поговаривал, но и, как и всегда со своими друзьями, стал спорить с ним, уверяя, что всё это, мол, ерунда, что никому, мол, ты не нужен со своим фермерством, что гебисты за другими следят. Я же, кое-что зная о признаках паранойи, пробовала останавливать мужа: пойми, если будешь разубеждать Сашу такими доводами, то он скоро и тебя начнет принимать за гебиста, но Платон не слушал меня. А как-то, уходя от нас, Саша тихо сказал, что больше не будет нам докучать.

– Почему? Уезжаете куда-то? – спросила я.

– Да нет… – странно улыбнулся. – Но сказать не могу.

Однако, объявившись вскоре, попросил Платона, чтобы тот устроил его в газету.

– Ну, как же, Саша? – удивился он. – Вы же не знаете этой профессии… не работали никогда.

– Да, не знаю, – взглянул пытливо: – Но если порекомендуете, то возьмут.

Потом пришел с этой же просьбой еще раз, и тогда Платон сказал ему, что не может рекомендовать и что пусть ищет себе работу по специальности, эксковаторщиком, на что тот бросил:

– Ну, значит и Вы – гэбист… как все.

И снова пропал… Но примерно через месяц позвонил: хочет прийти и поговорить именно со мной, попросить совета. И сидели мы вечером на кухне, он все говорил… причем, отвечал на мои вопросы не как всегда, а медленно, словно взвешивая каждое слово, и говорил о том, что уже совсем отравлен его организм, что сестра и мать подсыпают ему в пищу отраву и поэтому сидит он на одной картошке, которую сам варит, что днем и ночью следят за ним гэбисты, и ему приходится ходить спать в поле, в стог сена. Вначале я слушала эти его признания молча, потом стала робко переубеждать, но от моих слов он становился только беспокойней, злее, поэтому стала лишь сочувствовать, но в душе, нарастая, уже метался страх.

Но вот тот самый Саша сидит теперь напротив меня, облокотившись на свой большой рюкзак.

– Что, снова продукты везёте из города в деревню, как в былые времена? – пошутила, но тут же спохватилась: – А, впрочем, может уже не в деревне живёте…

– Да нет, в деревне, – улыбнулся, – куда я от своей Фроловки денусь?

– Но почему же… Многие деваются, так что было бы не удивительно, если бы и…

– Если бы и я? – прервал. – Нет, для меня такое исключено. Я навек прирос к своей родной деревне и ни на какой город её не променяю. Разве можно вот такое… – кивнул на окно, в котором, после вида темных полос перепаханной земли, вновь замелькала яркая пестрота осеннего леса, – променять на серые камни городов? – И посмотрел на меня вдруг потемневшими глазами: – Ну, если только вынудят, как когда-то… – Помолчал, опустил глаза: – Ведь тогда, в начале девяностых, я в одночасье надолго попал в психлечебницу.

Удивлённо взглянула:

– Саша… Как же так?

– А вот так… Очутился там вдруг, сразу, и только, когда проснулся в палате с такими же… то они и объяснили, где нахожусь.

Не сообразив, что не надо бы расспрашивать, воскликнула:

– Как же так?.. Неужели и впрямь…

– И впрямь, – сказал тихо. – «Психическая дисфункция» или мания преследования как определили врачи. И лечили меня там до-олго… наглотался разных антидепрессантов, транквилизаторов, нейролептиков…

Встал, постоял, сделал несколько шагов туда-сюда, потом почему-то присел на соседнюю скамью, спиной ко мне, отчего я теперь видела только его седеющие волосы. Так сильно растревожило его воспоминание? Да, наверное. Такое не забывается… Но подошёл, сел напротив.

– Ладно, не буду больше – о том… Лучше расскажу, как живу теперь. Вы не против? – И неожиданно улыбнулся широко и открыто: – Ведь выплывать из прошлого… из тяжкого прошлого надо, надо!.. чтобы не мешать себе жить в настоящем. Не так ли?

– Так, Саша, так… – улыбнулась ответно: – И чем же теперь живёте? Снова фермерствуете?

– Нет, что Вы! Силы уже не те. Да и отбили охоту тогда, в девяностых, так что живу совсем другим. – Взглянул на томик стихов Бунина, который лежал на столике: – Разрешите? – Взял книгу, полистал, прочитал: – «Сегодня так светло кругом, такое мертвое молчанье в лесу и в синей вышине, что можно в этой тишине расслышать листика шуршанье…» – Перелистнул страницу: – «Лес, точно терем расписной, лиловый, золотой, багряный, стоит над солнечной поляной, завороженный тишиной…» Знаете… – Закрыл книгу и отвернулся к окну, в котором всё тянулись полосы того самого лилово-багряного леса: – Наверное, еще и встречи с вами подтолкнули меня в другую жизнь. – И снова я увидела на его лице улыбку, которой раньше не доводилось замечать: – И эта жизнь оказалась именно такой, какая мне и была нужна… которая меня излечила. Верите ли?.. А вот такая. После возвращения в деревню, какое-то время не знал, чем заняться, а потом… Как-то, проходя мимо нашей разрушенной церкви, увидел, что возле неё копошатся люди. Подошел, спросил… и оказалось, что они хотят и пробуют восстанавливать её… своими силами! И даже какие-то деньги для этого собрали. Ну, я и стал им помогать. И что ж вы думаете?.. Через какое-то время начали к нам присоединяться и другие мужики, а потом фермер из соседней деревни деньгами помог… Да-да, нашелся такой. И теперь живу я при этой, ожившей церкви… Да нет, не священнослужителем, а читаю во время служения тексты Священного Писания, пою молитвы, а еще, тем, кто не понимает их, разъясняю значение текстов… Конечно, конечно, до многого пришлось самому докапываться, покупать книги… Нет, не только церковные, а самые разные, из которых у меня в хате теперь настоящая библиотека. – И почти рассмеялся: – Не хата, а прямо изба-читальня и приходят, просят что-нибудь почитать… – Взглянул в окно: – Ну вот, мне скоро выходить. – Расправил шлейки рюкзака: – А здесь у меня не продукты, а в основном книги. Один друг позвонил, предложил кое-что из своей библиотеки, вот и везу в свою. Пусть люди читают, да и я сам… Кстати, есть среди этих книг и Бунин, которого Вы… – Поднял рюкзак, накинул на плечи: – Ну… мне пора. Рад был вас встретить. Передавайте мой привет мужу, я помню… я всё помню, о чем мы тогда с ним… И еще передайте моё извинение за то, что заподозрил его… – Взглянул смущенно: – Бывает. Не так ли?

Электричка медленно отходила от безлюдной маленькой станции, и я снова увидела Сашу: тяжело ступая, он направлялся в сторону просёлочной дороги, и я подумала: до его родной Фроловки топать ему со своей ношей не меньше пяти километров, но чувствует ли он эту тяжесть? Да и тяжесть избранного пути, – быть «пастырем» для тех, кто приходит к нему в обретённый «дом» знаний? Но пока на мой вопрос: а не слишком ли обременительно быть «учителем» всей деревни, только что ответил: «Да нет, что Вы! Как раз в этом моя жизнь, моя радость».

2.Победа русских в Сталинградской битве 2 феврале 1943-го.
3.Немецкий – бедственный конец.
4.Освобождение Карачева 19 августа 1943 года.
5.Ива́н Бу́нин (1870—1953) – русский писатель, поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе.
6.КГБ – Центральный союзно-республиканский орган государственного управления Союза Советских Социалистических Республик в сфере обеспечения государственной безопасности, действовавший с 1954 по 1991 год. (Разг. «комитет», «органы», «контора», «чекисты», «гебисты».
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
07 июня 2018
Объем:
311 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
9785449085702
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают