Читать книгу: «Очерки истории русской философии», страница 10

Шрифт:

Такой же широкой постановкой психологических вопросов отличается и труд В. Зеньковского, назвавшего свою книгу “Проблема психической причинности” (Киев, 1914). Вопрос касается того, можно ли понятие причинности, как его понимают физико-механические науки, переносить и в область психологии, а этот вопрос теснейшим образом связан с тем, какого взгляда придерживаться относительно сознания, т. е. есть ли сознание только формальное начало, или же ему принадлежит и активность; только в последнем случае можно говорить о психической активности. Г. Зеньковский дает сначала логико-психологический анализ понятия причинности, потом подробно разбирает взгляды современных психологов. Автор приходит к органическому пониманию психики и отвергает периферические теории душевной жизни, т. е. душевную атомистику, как она выразилась в ассоциационной школе. Каждый отдельный акт представляет собой работу души, имеющую свое основание в центре души, в субъекте. Отсюда получаются весьма интересные взгляды на свободу воли; сознание свободы непобедимо и есть факт непосредственного опыта. Как понятие отрицательное, свобода есть отсутствие физической принудительности, дающее место психической свободе. Борьба мотивов есть психологический факт, изучение которого способно открыть нам смысл сознания свободы. Каковы бы ни были итоги борьбы мотивов, они всегда детерминированы – либо реально, либо идеально. Выбор и свобода даны нам не в решении, а в том, каким путем направляем мы борьбу мотивов. Мы свободны лишь в выборе между иррациональным и рациональным мотивом. Зеньковский защищает идею относительной беспричинной свободы. Фундаментальное значение для психологии Зеньковский видит, как впрочем и большинство современных психологов, в различии акта и содержания души.

Итак, русская психологическая литература описала такой же круг, что и на западе. Началась она с умозрительных рассуждений о душе, приведших к тому, что самое существование души стали отрицать, потом психология без души и физиологическая психология стала экспериментальной и мало-помалу начала вбирать в себя вновь умозрительные элементы, подтвердив старое положение, что умозрение без эмпирии пусто, а эмпирия без умозрения слепа.

Г. Перейдем теперь к эстетике. С. Шевырев заканчивает свою книгу (“Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов”, М., 1836) следующими словами (стр. 366): “Нам следовало бы рассмотреть развитие теории в нашем отечестве, но мы должны скромно сознаться, что у нас сия наука не сделала никаких национальных приобретений”. Далее Шевырев указывает, что влияние французов сменилось немецким влиянием, которое заставило глубже вникнуть в вопросы эстетики и содействовало развитию национального направления в поэзии. С. Шевырев указывает на Жуковского, как на представителя немецкого влияния (см., напр., “Философские отрывки” Жуковского, в особенности его “замечания об изящном”).

Шевырев, конечно, в общем прав; однако он мог бы упомянуть, что на русском языке все же были сочинения, о которых не следует забывать. Так, напр., П. Чекалевский напечатал “Рассуждение о свободных художествах с описанием некоторых произведений российских художников”. Автор не претендует на оригинальность, в предисловии он говорит: “При чтении моем разных иностранных сочинений замечал я для собственного моего употребления некоторые мысли и как в числе оных рассуждений касающиеся до изящных художеств могут быть полезны молодым нашим художникам, то сие самое побудило меня собрание их издать тиснением”. Первое время эстетику преподавали по сочинению Мейнерса “Начертание эстетики, или теория и история изящных искусств”, переведенному на русский язык проф. Сохацким, наставником Мерзлякова; однако оригинальные мысли встречаются уже в риторике Ломоносова, не говоря о сочинениях Гевлина (“Об изящном”, Спб., 1818) и Войцеховича (“Опыт начертания общей теории изящных искусств”, М., 1823); несправедливо было бы умолчать и о книге Галича “Опыт науки изящного” (1825). Книги Гевлича и Войцеховича написаны главным образом под влиянием Вольфовой эстетики, т. е. Баумгартена и Бутервека, хотя у обоих авторов можно найти и кантовские мысли (напр., деление возвышенного на математически и динамически возвышенное). Точно так же и Галич в своей книге пользуется немецкими образцами, но в то же время обнаруживает и самостоятельность мысли, и умение систематизировать. Книга распадается на две части, на общую теорию изящного и на анализ отдельных искусств.

На эстетику Галич смотрит как на часть философии. Он различает три ступени развития теории изящного: на первой красота рассматривалась как “приятная натуральность”, на второй на красоту смотрят как на чувственно познанное совершенство, на третьей красота является отблеском совершенного бытия. “Истинное и доброе, стремясь к приятному соединению в изящном, стремятся тем самым к чувственному совершенству наружного вида, в котором как в действительном явлении находят для себя границу. Изящное не может служить никаким сторонним видам и имеет свою цель само в себе”. Все изящное есть идеальное. Галич противополагает природу искусству. Искусство не есть подражание природе. В отдельных замечаниях об “искусствах” и в общем взгляде, на природу искусства чувствуется влияние Шеллинга. На поэзию Галич смотрит как на чисто идеальное искусство умственных созерцаний. “Поэзия состоит в искусстве свободной фантазии, как внутреннего орудия, творить пластические, живописные, музыкальные и сценические идеалы с помощью образованного языка, как внешнего органа, почему прочие искусства всем тем, что в себе имеют, обязаны поэзии вообще, от коей заимствуют сущность, а то что составляет в них отрицание, происходит от особенного органа, коим они выражаются”.

“Опыт науки изящного” представляет наиболее цельное изложение идеалистической системы эстетики на русском языке, и это произведение может быть рассматриваемо как выражение эстетических теорий, господствовавших в России вплоть до появления знаменитой книги Н. Чернышевского об отношении искусства к действительности. В статьях И. И. Давыдова “О возможности эстетической критики” (“От. Зап.”, 1839) и Надеждина “Об эстетическом образовании” (“Телескоп”, 1831), в книжке М. Розберга “О развитии изящного” (Дерпт, 1839, 2-е изд.); наконец, в ранних критических статьях Белинского мы встречаемся с теми же идеалами, с тем же шеллингианством, которые заметны и у Галича. Так, напр., третий тезис М. Розберга, защищенный им на диспуте, гласит: “Произведения искусства в эстетическом смысле выше произведений природы”. То же положение находим мы и у Белинского в статье, написанной в 1841 году. “Итак, картина лучше действительности? Да, ландшафт, созданный на полотне талантливым живописцем, лучше всяких живописных видов в природе”. У Галича мы не встречаем вопроса о том, что “лучше” или что “выше”, природа или искусство, но он подробно разбирает (в §§ 58–74) различие между красотой природы и красотой искусства, указывает преимущества и недостатки каждой из областей и приходит к выводу, что “природа в высшем смысле, т. е. как единство неисчерпаемой жизни в бесконечных явлениях оной, есть со стороны деятельности высочайшее искусство, так как со стороны бытия всеобъятное его изделие, ибо безусловная изящность, начало свободных искусств, подобно безусловной истине и благости, вся излита во вселенную, как сосуд Божественных откровений”.

Книга Чернышевского “Эстетические отношения искусства к действительности” есть протест против идеалистической эстетики, господствовавшей в русском интеллигентном обществе, напр., у шеллингианцев Веневитинова и кн. Одоевского и позднее у Тютчева. Мысли Чернышевского представляют вывод из философских воззрений Фейербаха. Содержание сочинения Н. Чернышевского сводится, по его словам, к следующему: “Апология действительности сравнительно с фантазией, стремление доказать, что произведения искусства решительно не могут выдержать сравнения с живой действительностью, вот сущность этого рассуждения”. Вл. Соловьев в своем отзыве о книге Чернышевского, выпущенной в 1893 г. 3-м изданием, указывает еще и на второе существенное положение теории Чернышевского, а именно на утверждение объективной реальности красоты в природе. Соловьев полагает, что оба положения Чернышевского “останутся”.5 Но следует указать еще на одно положение Чернышевского, имеющее историческое значение, хотя, может быть, оно и не останется, а именно на определение прекрасного. “Прекрасное есть жизнь”, говорит Чернышевский, и эту мысль повторили Гюйо и Л. Толстой. Что жизнь прекрасна – это вряд ли вызовет сомнение, но что прекрасное есть жизнь – это весьма оспоримо.

Трактат Чернышевского имел значительное влияние на русскую критику и на эстетические теории, лежащие в основе критики. Основные идеи книги Чернышевского были восприняты литературной критикой, напр., Писаревым, Добролюбовым и Николаем Соловьевым (“Искусство и жизнь”, СПб., 1864). Эти идеи не остались без протеста со стороны защитников чистого искусства. Нет основания подробно следить за тем, как реалистические воззрения Чернышевского развивались в русской критической литературе, потому что никто из последователей Чернышевского не дал полного изложения эстетики; к тому же у большинства из них главный интерес лежал в совершенно иной сфере, а именно в сфере социально-политической, поэтому-то взамен теории чистого искусства получил распространение утилитарный взгляд на искусство, как на нечто служебное, напр, у Михайловского. Из числа противников Чернышевского особое место принадлежит Аполлону Григорьеву, который старался показать несостоятельность критики чисто эстетической и критики исторической и высказал требование органической критики, рассматривающей искусство в тесной связи с жизнью, но видящей в искусстве не простое отражение жизни, а руководящий ее орган. А. Григорьев, защитник органической критики, может быть рассматриваем как эстетик славянофильства. Основные идеи его почерпнуты, как это он сам указал, у Шеллинга и Карлейля, Хомякова, Киреевского и К. Аксакова.

Наряду с идеалистической и реалистической эстетикой в России, под влиянием французского и английского позитивизма, появляется новое направление, сводящее понятие красоты к понятию пользы, частью же к понятию удовольствия. Второе из указанных направлений старается выяснить физиологические условия эстетического наслаждения. Вл. Велямович в книге “Психофизиологические основания эстетики” (СПб., 1878), старается доказать, что красота в природе и искусстве есть “полезное, полезность которого выражается сложною совокупностью оптических и акустических признаков”, а эстетическое чувство есть “сложная совокупность ощущений утилизации полезностей, сопровождаемая столь же сложной совокупностью наслаждений”. Более интересны труды проф. А. И. Смирнова по эстетике, а именно его “Эстетическое значение формы в произведениях природы и искусства” (Казань, 1894) и “Эстетика, как наука о прекрасном в природе и искусстве” (Казань, 1894). По мнению проф. Смирнова, эстетика “рассматривает и оценивает факты с точки зрения их отношения к чувствам удовольствия. Лишь после того, как будут открыты и объяснены законы этих состояний вообще, равно как и психофизиологические особенности и условия эстетических удовольствий и страданий, наука о прекрасном получит твердое основание”. В этом же духе писал о красоте и искусстве Л. Е. Оболенский. Хотя в эстетическом наслаждении физиологические и ассоциационные условия и играют роль, однако, сведение к ним эстетического наслаждения может повести к таким странным выводам, как, напр., к изложенным в трактате С. Тормазова “Генезис смеха и речи” (СПб., 1907). Г. Тормазов находит, что смех оказывает влияние на пищеварение, которое вследствие “хождения человека на двух ногах лишено тех привычных и механических стимулов, которые помогают этому акту у большинства млекопитающих; такое же значение имеет и лай собаки. Хотя значительное количество нужной человеку для содействия его пищеварению добавочной работы грудобрюшной преграды и утилизируется в виде смеха, тем не менее, одним смехом не насыщается еще вся наличная в них потребность; вследствие вертикального положения своего туловища человек, для поддержания своего здоровья, поскольку оно зависит от хорошего пищеварения, нуждается не только в смехе, но еще и в речи”. “Назначение речи, – говорит Тормазов, – двоякое: социальное и пищеварительное”. Странные выводы Тормазова вытекают из физиологической точки зрения на вопросы эстетики.

Мы указали уже на то, что у Михайловского сложился взгляд на искусство, как на сферу служебную, подчиненную социальным требованиям; П. Лавров точно так же, как позднее его и Михайловский, не дал полного, систематического изложения своих воззрений на эстетику; впрочем в его “Трех беседах о современном значении философии” говорится довольно подробно о творчестве и об искусстве. Лавров не отождествляет теорию искусств с их историей. “Впечатления прекрасного существуют. Сравните их, разберите их, выделите то, что к ним примешивается из других областей, – и факты, вами полученные, будут фактами эстетики”. Но эстетика и искусство не есть для Лаврова высшая или самоценная сфера деятельности. “Когда идет борьба за отечество или за идею, пусть в минуту отдыха зоолог в своем кабинете исследует формы инфузорий; пусть скульптор в своей мастерской отделывает голову Афродиты. Но минута настала, когда они, не как ученые, не как художники, но как люди, нужны в рядах своих единомышленников; тогда они – нравственные уроды, если не бросят микроскопа и резца, чтобы делом, жизнью служить отечеству или идее”.

Исходя из совершенно иных предпосылок и Кавелин в своей статье “О задачах искусства” (“Вест. Ев.”, 1878) приходит в сущности к подобному же результату. “Художественное творчество должно служить в руках художника средством для нравственного действия на людей”

В преемственной связи с Чернышевским стоит марксизм; но марксизм в различных его представителях обнаружил лишь весьма малый интерес к теории эстетики. Будучи по существу философией истории, марксизм естественно пришел к экономическому материализму. В силу исторических условий ему было естественно заинтересоваться и гносеологическими вопросами, но вопросы теоретической эстетики ему были чужды. Естественно ожидать в марксизме отрицание эстетики и отождествление общей теории искусства с историей его; точно так же следовало бы ожидать взгляда на искусство, как на сферу служебную; однако это не вполне подтверждается работами по эстетике. А. В. Луначарский в “Основах позитивной эстетики” в сборнике “Очерки реалистического мировоззрения” считает “единственным благом, единственной красотой – совершеннейшую жизнь”. На эстетику А. Луначарский смотрит как на науку об оценках; эстетическая оценка охватывает собой оценку моральную и логическую. Основа эстетической эмоции есть страдание и удовольствие. Мысль о том, что эстетика по существу предполагает оценку, с трудом укладывается в исторический материализм, который в первую голову отрицает моральную оценку, но вряд ли соединим и с эстетической, ибо откуда материализм может взять критерий для оценки?

Историчность марксизма покоится на предпосылках, исключающих возможность каких-либо оценочных суждений в применении к человеческой деятельности; почти на той же точке зрения стоит и историческая школа литературной критики и истории литературы, представляемая в России сочинениями акад. А. Н. Веселовского. Однако и ему не удалось удержаться в пределах чисто исторического объяснения художественных произведений, когда он от теоретических соображений перешел, напр., к рассмотрению деятельности Жуковского.

Заключительный аккорд в русской эстетике принадлежит двум писателям, родственным по основному направлению, но представляющим в нем два различных полюса, – мы имеем в виду Л. Н. Толстого и Вл. С. Соловьева. Оба связывают искусство с религиозной сферой, но на эту сферу оба мыслителя смотрят совершенно различно: Толстой рационалистически, Соловьев мистически. Отсюда происходит то, что Толстой отвергает метафизические определения красоты и смотрит на красоту с субъективной точки зрения, в то время как Соловьев стоит за объективный характер красоты. Оба мыслителя, однако, сходятся в том, что искусство не имеет целью наслаждение. “Люди поймут смысл искусства только тогда, – говорит Толстой, – когда перестанут считать целью этой деятельности красоту, т. е. наслаждение”. Оба мыслителя отвергают теорию искусства ради искусства.

На сочинение Л. Толстого “Что такое искусство?” нельзя смотреть только как на выражение субъективного мнения, имеющего значение потому, что оно высказано великим художником слова. Определение искусства – оно есть “деятельность, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их” – правильно описывает характер эстетического чувства и цель искусства. Толстой различает истинное искусство от ложного: высший класс общества создал теорию, по которой цель искусства состоит в проявлении красоты, и тем самым “сделал мерилом добра наслаждение”. Такое искусство “могло возникнуть только на рабстве народных масс и может продолжаться только до тех пор, пока будет это рабство”. Источник этого ложного искусства высших классов заключается в том, что они оценивают “чувства не соответственно религиозному сознанию, а степенью доставляемого наслаждения”. Истинное искусство есть всемирное религиозное искусство. Признак, отделяющий “настоящее искусство от поддельного – заразительность искусства”. “Чем сильнее заражение, тем лучше искусство, независимо от достоинства чувств, которые оно передает”. Оценка же чувств совершается “религиозным сознанием известного времени”. Искусство и наука тесно связаны: как истинная наука изучает истины, важные для известного времени, так истинное искусство переводит эти истины в область чувства. Важность же научных истин и чувств, передаваемых искусством, определяется “религиозным сознанием известного времени”. Искусство есть орган жизни человечества; искусство всегда зависит от науки, но в то же время “искусство должно устранить насилие, и только искусство может сделать это”. В указанных мыслях Л. Толстого многое заслуживает полного внимания, не вполне понятно только, почему религиозное сознание “известного времени” может служить критерием истинного искусства и добрых чувств; это было бы понятно лишь в том случае, если бы это религиозное сознание служило органом безусловного; если же этого нет, то может случиться, что религиозное сознание известной эпохи признает ложным то, что ранее тем же сознанием признавалось истинным, и наоборот. В оценке самим Толстым различных художественных произведений, напр., Шекспира и Вагнера, слышится личная склонность, а не объективное суждение.

5.Соловьев не мог сочувствовать Чернышевскому как философу, но он желал быть справедливым к своим противникам, как, напр., к Лееевичу, О. Конту и др.
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
26 декабря 2008
Дата написания:
1912
Объем:
150 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
167