Читать книгу: «Молитвы человеческие», страница 2

Шрифт:

А потом как-то ночью увидел калека сон: стоит на краю деревни маленькая часовня, и он помнит её, потому что бегал туда мальчишкой, да и взрослым приходил, пока был здоров. Раньше часовня красовалась, а теперь – старенькая, тёмная, и все же хорошо там внутри. Свечами пахнет, теплом, людьми. И так ему захотелось в ту часовню, такая тоска взяла, что заплакал он во сне и проснулся. Лежит в темноте, дрожит от холода, лицо мокрое от слёз. Только понимает калека, что не добраться ему до часовни, даже половины дороги не одолеть. Как же быть-то?

До самого утра не спал, мучился, размышлял, а когда рассвело, решился. Звала, манила его маленькая часовня.

Что заставило его встать? Какая неведомая сила подняла иссохшее тело и вдохнула в него каплю жизни, достаточную, чтобы добраться сначала до двери, а оттуда, после непродолжительного отдыха, и дальше, на дорогу, по которой иногда проезжали сани из соседних деревень? Совершенно промокший, озябший, лежал он на обочине, когда рядом с ним остановилась лошадь и сердобольный крестьянин, с сочувствием выслушав его рассказ, взвалил тело калеки на свой возок.

Он подвёз к самой часовне и выгрузил, посадил на крылечко, накинув ему напоследок свой тулуп. «Ничо, у мене ешчо есть!» – и укатил. Убогий сидел, ничего не понимая от радости, а потом приподнялся и пополз в часовенку.

Она оставалась прежней, такой, какой он помнил её всегда: молчаливой и доброй, наполненной сумеречной тишиной, только потемнела и постарела, как стареют люди, отдавшие тепло своей души другим. Он долго и блаженно вдыхал в себя её запах, светлую одухотворённость её покоя, целомудренную чистоту образов и тонкий аромат свечей. Часовня смиренно принимала его, уродливого и грязного, с парализованным телом и мучительно дрожащими руками. Она не отталкивала, а словно говорила: «Хорошо, что пришёл…» И он, распростёршись на полу, плакал и смеялся, а потом долго и глубоко молился, благодаря за это счастье: прикоснуться своими руками к дощатому полу часовни. Чуть позже, согревшись и сжавшись в комок, он сладко уснул в уголке, и лёгкие, нежные сны кружили его в своём танце. А маленькая молельня продолжала свой мудрый напев, умиротворяя и оберегая его покой.

К вечеру, когда занялся морозец, крестьянин опять подкатил к часовне и грубовато, скрывая от самого себя доброту, взвалил убогое тело калеки на сани. «Поехали, что ль…» – и в несколько минут домчал до дома на отдохнувшем коньке.

«Чтой-то холодно у тебя, хлопче!» – и тут же, в два счёта, наколол дров, разжёг огонь в печи, посидел немного, глядя на избу, покряхтел: «Бабу свою, что ль, прислать, прибрать у тебя…» – и, попрощавшись, уехал. Калека поужинал хлебом, что оставил крестьянин, поворочался на горячей печи и тихо уснул: умиротворённый, счастливый.

Прошла неделя, и он опять собрался в часовню. Морозным солнечным утром он лежал на дороге, ожидая, что кто-то подберёт его и поможет добраться до деревни. Желание снова ощутить блаженство маленькой молельни, припасть в поцелуе к молчаливой иконе оказалось сильнее и боли, и немощи, и страха.

Дорога долго была пуста. Два или три всадника проехали мимо, покачали головой: «Шёл бы ты, батька, до дому!» – и опять никого. Но он лежал, мёрз и терпеливо ждал. Солнце стояло высоко, когда показались, наконец, доверху нагруженные сани. Мужик остановился, долго ругал калеку, но все же нашёл местечко, притулил в уголке, где было неудобно, больно, однако ехать… Так и добрался в тот раз. Заночевал в часовне: спрятался, забился в тёмный угол от сторожа, а тот и не посмотрел, молча закрыл дверь на замок и ушёл.

Утром выполз калека на крыльцо, смотрит: день морозный, ясный, небо синее, как перед весной. Хорошо ему, просторно на душе. Только как домой-то добраться? Сидел-сидел на крылечке, ждал-ждал, да и пополз на дорогу. Тяжко, а делать нечего, тащит своё иссохшее тело. Вот уж и солнце поднялось, поздно, а он только-только за деревню выбрался. Полежит немного, отдохнёт и опять ползёт. Скоро устал так, что и понимать перестал, где он и что с ним. Помнит только, что не дома, а уж ничего вокруг не видит: тошно ему, муторно, от слабости в ушах колокольный перезвон стоит. Уронил голову и надолго впал в беспамятство.

Каким-то чудом, дарованным свыше, не замёрз калека в ту бездонную ночь. Природа словно сжалилась над ним: настала оттепель, и до рассвета слышал убогий, как преет вода под снегом, где он лежал. А наутро тёплый туман опустился на землю и дохнул ему в лицо мягким запахом хлеба. Невестка, нежданно-негаданно собравшаяся к нему, застала калеку лежащим в полутора вёрстах от дома, полуживого, обледеневшего. Подняла, взвалила на крепкие плечи и понесла в избу, а потом долго выхаживала, поила кипятком, растирала застывшие руки и ноги. Выходила, вернула к жизни.

Зима прошла. Светлее, радостнее стало на дворе, только чувствовал калека: нет ему жизни без тишины и покоя маленькой часовни. Но выйти из дома не мог: ослабел больше прежнего. Уже и с печи слезть невмочь, а как до дороги добраться?!

Терпел, плакал, просил невестку помочь, да та всё за блажь приняла, рассердилась только. И вот однажды, в средине марта, не выдержал убогий, выбрался из дома и пополз к дороге. Звала его, манила маленькая часовня, и быть без неё он уже не мог.

День тот морозным выдался, обледенела, стала почти непроезжей дорога. Ни души не видно… Только он верил, и даже когда солнце село, и вечер колючим холодом пробрался в сердце, всё ждал и надеялся, что вот покажутся сани и чья-то заботливая рука посадит его на возок. Но нет никого. Стал засыпать калека. Мир и покой опустились на душу. И чудится ему, будто уже добрался, уже в часовне. Немые, мерцают свечи. Неслышно скользят мимо тени людей. Никто не задевает его, не смеётся, не тычет пальцем в уродство. Он сидит посерёдке, крепко прижимая к груди тёплую, остро пахнущую свежим лепёшку, которую дал ему кто-то. Из тёмных углов шепчутся с ним святые. И чистая радость наполняет его больше и больше, постепенно затапливая невыразимым блаженством всё существо. Так и уснул, и уже в самом глубоком сне поднялся, выпрямил спину и свободно зашагал по залитой солнцем дороге туда, где давно его ждали.

Голод

Вспоминаю случай из своего далёкого детства. Случай, перевернувший всю мою жизнь.

Мы были деревенскими, и когда начался голод, то мать не стала ждать, пока все её дети погибнут, а снарядила нас, старшеньких, в город.

– Идите, детки, идите, может, и прокормитесь. Что подадут, что попросите. А тут – совсем худо.

– Мам, а ночевать-то где? – спросил я.

– В подвалах ищите, в конюшнях, а лучше – к храму Божьему держитесь поближе.

Прощание было коротким. Старый армяк на мне, сестрёнке мать дала свой платок. И – пошли. Мне в ту пору исполнилось двенадцать, а Маше – семь лет.

Город ошеломил нас: крики, суета, всюду движение. Но стоило свернуть с главной улицы, и становилось тихо, как в деревне. Я не боялся, а сестрёнка пугалась, всё норовила спрятаться мне в бок, пищала: «Саш, а мож, вернёмся? Мамка дома…» Мамка-то дома, да только нас не ждёт. С ней четверо остались. Я внимательно оглядывал подворотни. Подвалы закрыты, конюшни и подавно. Тогда я поднял голову и стал смотреть вверх. Немного погодя увидел, как заблестели верхушки куполов. Туда и потянулись.

Городской храм – не чета деревенскому. Высокие ступени, белокаменный. Я заробел. Как подойти, как просить? Поодаль, ближе к воротам, стояли нищие: всё больше калеки, старички и старушки. Но я не смел стать рядом, мне что-то мешало, внезапно стало душно и тяжело. Из открытых дверей поодиночке выходили люди. День был будничный, обедня, по всему, давно кончилась. Я вошёл, покружил, посмотрел на горящие свечи, полюбовался резными воротами алтаря. Тихо, спокойно. Но что же делать? – мучил вопрос. Вышел из храма. Сестрёнка ждала на ступеньках. Она хотела есть, но молчала, надеялась на меня. Мимо прошла хорошо одетая женщина. Я проводил её взглядом – и вдруг бросился к ней, горячо умоляя: «Матушка, матушка, возьмите меня в работники, я всё умею! Я – деревенский, сильный. Воду носить, дрова колоть, и за лошадьми…» Но женщина заторопилась прочь, оглядываясь на меня чуть ли не в ужасе. Однако я не огорчился, наоборот, обрадовался, потому что, как мне казалось, нашёл решение. Наниматься в работники – это привычно: мать всегда посылала нас по деревне людям помогать. Нас и накормят, и, бывало, заплатят.

Только тут меня никто не знал. Я кидался к одному, к другому – все спешили мимо, оглядываясь подозрительно, с опаской. Время шло. Сестрёнка жалась в платок. Нищие познакомились с нами, стали её учить: «Ты ручку-то протяни, протяни, не бойся». Она вытянула руку. Пальцы посинели от страха и напряжения. Глаза с мольбой смотрели на меня: «Саш!» Мне стало не по себе…

Сырая осень загнала солнце за тучи, потянуло ветром. Ни еды, ни ночлега. Ей что-то подали, мелкую монету, и я тут же спрятал её глубже в карман, чтоб не потерять. К вечеру мы совсем отчаялись. Нищие разбрелись кто куда, храм закрыли. Оказавшись за оградой, я почувствовал: надеяться не на что, взял сестру за руку и пошёл. Купить что-либо на монетку оказалось невозможно: слишком мелкая. Остановился и огляделся вокруг. Окна светились тёплым сиянием огоньков. Столько еды, тепла! Ладошка сестры окоченела от холода. Мы забились в какой-то угол между домами, где ветер не так донимал, я натаскал соломы, разбросанной по переулкам, обнял её покрепче. Зажмурился, а перед глазами – дом. Дрова ещё оставались, и мать топила, и даже когда было голодно, всегда находилось место между младшими братьями и сёстрами, чтобы согреться и уснуть. Вернуться? Но её глаза… С ней четверо остались. Я самый старший, а значит, ел больше всех.

Через три-четыре дня стало понятно: нам не выжить, не прокормиться. Подавали так мало, что едва хватало на маленькую лепёшку, пару яблок. Сестра ослабла и уже не могла стоять, она сидела на ступеньках, склонив голову на плечо, и всё время молчала. Ночевали мы за храмом, в кустах, прижавшись к стене: берегли силы.

…Той ночью поднялся ветер и выгнал нас из убежища. Взяв сестру на руки, я перенёс её ближе к дверям: здесь было тихо. И задремал. Внезапно дверь храма распахнулась, и из неё вышла Женщина. Я даже не понял, почему проснулся. Просто открыл глаза и увидел Её: невысокого роста, одета в глухое монашеское одеяние, на голове плат. Подойдя к нам, склонилась и глянула мне в лицо. Я похолодел. Вдруг Она открыла уста и тихо сказала: «Что ж ты не молишься? Проси Сына Моего!» Затем повернулась и скрылась внутри.

Церковь открыта! – осенило меня. В один миг я очутился у двери. Та была заперта, и большой замок висел так, как сторож оставил его. Я долго дрожал, пытаясь унять страх, и жался ближе к сестре. Пока вдруг слова не ожили в моей памяти: «Что ж ты не молишься? Проси Сына Моего…» Какого Сына?!

Едва я дождался утра. Церковный сторож не спеша открывал дверь, а я стоял рядом, подпрыгивая от нетерпения. Вошёл, рысцой обежал храм, заглянул в каждый угол: Женщины не было. И вот в тот момент, когда я стоял, озадаченный, на меня с большой, во весь рост иконы глянула Богородица. Столько раз я смотрел на этот чистый Лик, но лишь сегодня увидел глаза. Это были те же глаза, и выражение то же! Долго я вглядывался. И чем больше смотрел, тем отчётливее стучало сердце: Она! Её Лик! Мой детский разум не мог понять как, почему. Я просто смотрел и видел ту же мягкую линию губ, ту же ласку, когда Она сказала: «Проси Сына Моего!» Огляделся, поискал глазами священника. Рассказать? И смутился: да кто ж мне поверит?

И тогда я повернулся к Сыну. Молиться я не умел. Когда жив был отец, он всегда серьёзно, неторопливо читал перед едой «Отче наш», и мы все негромко повторяли. Но отец умер, и в доме не молились. Я зашёл за колонну, сосредоточился. «Отче наш, Иже еси на небесех, – начал тихонько, – да святится имя Твое…» Молитва лилась легко, схваченная раз и навсегда прочной детской памятью, но что означали эти слова – я не понимал. Закончил, перевёл дух и вдруг просто поднял голову, глянул Ему в лицо – и горячо-горячо зашептал. Я рассказал Ему всё: и про голод, и про мамку, и про то, что она не виновата, ведь нас шестеро в семье, а отца давно нет, и лошадь продали, потому что некому пахать. И про сестру, которая там, за дверью, милостыню просит, только не дают, а если и дают, то так мало… Чего только не наговорил я в тот первый раз! Он слушал меня, глядя спокойными, глубокими глазами. А я весь вспотел, несколько раз утирал набегающие слёзы, но плакать не хотел, а просто говорил и говорил. И когда закончил, опустился неловко на колени и прижался лбом к холодному полу. Растревоженная душа моя болела, но в неё уже вселилось что-то новое, неизведанное ранее: чувство защищённости. Я не ожидал, что сию минуту в моей жизни что-то изменится, просто не думал об этом, но успокоился, потому что попросил.

Времени прошло немало. Когда вернулся к сестре, она стояла, плотно зажав конец платка в кулаке. Так я научил: подадут что – прячь в платок и держи крепко, пока мне не отдашь. Маленькая, ещё потеряет… Она раскрыла ладонь, и я глазам своим не поверил: на тёмной ткани сияла чистая серебряная монета! У меня едва ноги не подкосились. Голод, только что пережитое волнение сделали меня слабым, и я упал на ступени. Отдышался, унял дрожь. Потом резко поднялся и побежал в лавку.

Лавочник подал мне белую булку и целую горсть мелкой монеты: сдачу. Сестре я купил леденец.

А потом всё потекло. Люди привыкли ко мне и звали помочь по хозяйству, давали маленькие поручения. Сестрёнка просила, а я – целый день то туда, то сюда. Ощущение было такое, будто Кто-то сильный вмешался в нашу судьбу. Ничего не выдумываю, я это видел! Едва начиналось утро и открывали храм, я входил, прятался за колонны и молился. Я не просил – умолял! Благодарил, рассказывал, сколько заработал, и что нас уже несколько раз звали ночевать добрые люди, и многое другое. Изливал свою радость – и убегал.

Уже глубокой осенью знакомая барыня взяла меня в услужение, в свой дом. А Машу в приют устроила. Ей там платьишко дали, шубейку тёплую. А я и вовсе почти в новом ходил. Хозяйка приказала меня и одеть, и обуть. «Я когда увидела, Саша, как ты молишься, – сказала она мне много времени спустя, – то сразу поняла: такой человек ни обманывать, ни воровать не станет». Так и жил у неё. Старался, как мог, с утра до вечера то по поручениям, то по дому. Мы, деревенские, к работе привычные. Даже не уставал.

А когда настала весна, отпросился у барыни на три дня и поехал домой. Нашёл на рынке мужиков из наших мест, заплатил. Погрузил на телегу мешок картошки, муки. Когда добрался, оказалось, мать похоронила двух младшеньких, сестрёнку и брата. Она долго меня обнимала, просила прощения. «Мам, ну, ты что…» – отнекивался я басом. А когда все уснули, рассказал ей про ту Женщину из храма. Она опять заплакала, потом встала на лавку, взяла из красного угла икону Божьей Матери и нежно поцеловала.

Просьба

Ранним утром, когда весь монастырь ещё спал, на дорожке кто-то показался. Растрёпанный сонный посетитель старался ступать осторожно, чтобы не поскользнуться и не упасть в подмороженную грязь.

Отец Николай оставил своё занятие – складывать дрова в поленницу – и внимательно всмотрелся.

– Что ты, Михайло, – спросил он, узнав трапезаря, – в такую-то рань! Ещё и к утрене не звонили.

– Да у меня к тебе, батюшка, просьба. Потом и времени не будет, целый день как заводной.

– Входи, – отец Николай открыл дверь своей кельюшки. – Только не обессудь: у меня и сидеть-то негде. Разве что вот сюда, – и подвинул гостю обрубок полена.

Михайло неуклюже присел, обвёл взглядом убогую келью: кровати нет, печь да стол, заваленный свечами, подношением многочисленных прихожан. Перед единственной иконой, на которой Богоматерь молитвенно сложила ладони, яркие огоньки. «Печка не топлена, – подумал Михайло, – а в келье тепло».

– Сестра наказала просить, – начал он, – сынишка у неё болеет, а значит, племянник мой Сашка. По осени оступился, упал в ручей, полдня проходил в мокрой одежонке. А я тебе денег принёс, – и Михайло нервно достал из-за пазухи тряпицу.

Отец Николай отвёл глаза.

– Знаю я, откуда твои деньги, – ответил негромко.

Гость смутился: деньги он накопил, тайком продавая крестьянам монастырские продукты. Но отец Николай, казалось, не хотел это обсуждать: он задумался.

– Ты вот что, – сказал, наконец, – отнеси эти деньги в деревню, Лукерье. Она вдова, детишки у неё голодают. Отдай ей да поклонись от меня.

– Лукерье? – удивился Михайло.

– Да. А как деньги отдашь, так Сашка твой и выздоровеет.

– Да я ж тебе нёс, отец Николай.

– А зачем мне? Я – монах. Ей нужнее.

Из кельи вышел гость озадаченный.

– А помолишься? – напоследок спросил.

– Помолюсь…

В тот же день, с трудом выбрав час, отправился Михайло в деревню. Деньги нёс за пазухой, оборачивался: «Как бы ни обворовали!» Дорога шла лесом, вокруг плотной стеной стояли огромные ели. «Не понесу я ей деньги, – думал Михайло, – на что и ноги зря топтать? Спрячу здесь да место примечу. А потом, будет время, заберу». Ещё немного прошёл. «А вдруг как узнает отец Николай? Люди говорят, он всё видит. Да нет, болтают. Как такое увидишь? Спрячу! Вот и место хорошее: три ели, камень на них смотрит. Не ошибусь».

Так и сделал. Схоронил тряпицу и довольный отправился назад.

День проходит, другой. Деньги-то приберёг Михайло, да только радость от этого недолгой была. Муторно у него на душе, и не уверен, что Сашка выздоровеет. У сестры-то малец – старший, а значит, подмога, опора. А вдруг как помрёт?

Пошёл к отцу Николаю. А у того народу полным-полно. Постоял Михайло, потоптался, да и возвратился на кухню. А ночью сон снится: сестра в чёрной шали Сашку хоронит. Идёт за гробом, рукой держится, а в глазах – такая мука! Губы шепчут что-то, не разберёшь. И вдруг понял Михайло: «Что ж ты, братец, племянника не пожалел?!»

Испугался Михайло, утром вскочил, кликнул помощника печь разжигать, а сам – бегом в лес, к своему месту. Добежал, вспотел весь, озирается. Выкопал деньги и теперь уж твёрдым шагом двинулся в деревню.

Лукерью нашёл легко: люди подсказали. Вошёл, огляделся: бедно живут. Детишек – трое, изба по-чёрному топится, варёным и не пахнет. Развязал свою тряпицу, деньги протягивает.

– От батюшки Николая, – как велено, говорит.

Улыбнулась вдова, бережно приняла подарок, проводила до двери, а потом и молвит:

– Поклонись от меня в ножки отцу-то Николаю.

Назад Михайло шёл легко: сердце успокоилось, лес светлым казаться стал. И вера появилась, что выздоровеет Сашка. Не зря ж люди про отца Николая говорили, что он своей молитвой исцеляет.

Уже к вечеру, проходя мимо кельи старца, увидел Михайло того, с прихожанами разговаривающего. Подходить не стал, а издалека опустился на колени и поклонился до земли.

– Вижу, вижу, – обрадовался отец Николай, – от Лукерьюшки поклон принёс. Вот и славно!

Изумился трапезарь: как отцу Николаю известно стало, по какой причине он, Михайло, кланяется? Так и пошёл к себе, пожимая плечами…

Три месяца прошло. Великий Пост миновал. Зазвучали пасхальным перезвоном монастырские колокола. На Светлой Седмице зовут Михайло из трапезной:

– Иди, сестра к тебе пришла.

Вышел он: народу! Где ж её найти? А она в сторонке стоит, улыбается, цветастая шаль на плечах лежит. Похристосовались, она гостинчики деревенские в руку ему суёт, а он спросить боится о Сашке. Но сестра сама рассказала:

– Старшенький-то болел, ты помнишь, а на Рождество чуть не помер. Да только в ту ночь, что ждали исхода и священника позвали, он вдруг встал здоровым и есть попросил. «Мамка, – говорит, – свари мне яичка!» – сестра рассказывает, а сама плачет. – И уж больше не кашлял. А потом, недельки через две, я во сне старчика увидала, он мне говорит: братца своего, Михайло, благодари, он за твоего сына милостыню подал. Вот оно как…

Михайло и не понял, как слёзы покатились.

– Так значит, здоров Сашка?

– Здоров, здоров, с отцом остался, по хозяйству помогать.

Уехала сестра, не дождалась очереди отцу Николаю поклониться: к нему в эти дни полгубернии пришло!

– Поблагодари его за молитвы, – попросила.

– Ладно уж, сделаю, – ответил Михайло грубовато.

Проводил, вернулся в келью, дверь за собою закрыл и долго-долго, сладко плакал.

Вселенские весы

Проснулась Анна рано, бросилась корову доить, а та молока не даёт, к себе не подпускает. Видно, ослабла, а то и приболела. Как тут быть? Попросить молока у соседки? Смутилась хозяйка: уже не первый раз просит, стыдно опять на поклон идти. Понурилась и пошла в дом. Покрутилась, печь затопила, на детишек спящих взглянула, а затем накинула платок и направилась в центр городка, где был небольшой базар. Прошлась вдоль прилавков, приценилась, поторговалась немного с продавцом и, наконец, купила увесистую бутыль. Молоко-то купила, да все деньги и потратила. Муж на поденной работал, целыми неделями пропадал. Домой возвращался лишь к воскресенью. Тогда-то деньги в семье и появятся.

А пока направилась Анна прочь с рынка, да и повстречала солдата. Едет тот на каталке, ног нет, одни культи из-под полы торчат, а шинель-то грязная! Борода седая, местами чёрная, вся засаленная. Картуз на затылке висит, и только глаза под бровями синие, яркие, словно всё небо в них отразилось. Поднял солдат голову, всматривается в Анну, видно, хочет попросить, да только той и дать-то нечего, головой повела: мол, прости, ничем помочь не могу. Хотела мимо пройти, но вдруг сердце так застонало, засвербело, и слёзы на глаза навернулись. Приостановилась Анна, подумала, а затем кликнула солдата, что уже дальше покатил:

– Стой, братец!

Тот катит, не слышит. Все дёрнулась у Анны внутри. «Ведь я могу его накормить, да согреть, нельзя, чтоб уехал».

– Служивый, да стой же ты!

Удивлённо обернулся солдат, а как лицо Анны увидал, всё и понял. И покатили к дому вдвоём.

Приехали, Анна в угол показала:

– Ты грейся, а я баньку истоплю да одёжу тебе постираю. Походишь пока в мужнем.

– Благодарствую, хозяюшка.

Накормила солдата, отвела в баню, воды нанесла.

– Справишься сам?

– Справлюсь, не впервой.

– Вот и ладно.

Одежду мужа ему дала, бельё замочила и давай шинель его старую стирать. Ткань грубая, вся засаленная, семь раз воду меняла, руки истёрла, плачет, но стирает – больно жалко солдата, что и без ног, и без дома, и без еды. Одинокий, побирается…

Выстирала шинель, возле печки на распялке развесила, чтоб высохла быстрей, и давай солдату постель на лавке устраивать. Только тот отказался.

– Я, – говорит, – в яслях лягу, если можно.

– Ну, как хочешь.

День прошёл. Крутится Анна по дому, да всё думает о солдате. Муж узнает – не похвалит, что бездомного приютила. Ну да ладно, отговорюсь, оправдаюсь. Чай, не каждый день.

Настала ночь. Холодно показалось Анне, и думает: как там служивый в яслях, не отнести ли ему старый кожух? Поднялась – и понесла. А как в ясли зашла, так и испугалась: светится что-то в том месте, где солдат прикорнул. Глянула – и едва не охнула. Светлый, чистый, волшебный, лежал в яслях Ангел! Глаза закрыл, вроде как дремлет, а ресницы шевелятся. Чуть не упала Анна от ужаса и удивления, да только видение недолгим было: минута прошла – и исчез Ангел, только солдат безногий лежит. Всё она поняла, тихо-тихо вышла из стойла и, с трудом дыша, направилась домой.

Наутро ушёл солдат, укатил на своей каталке. Долго сердечно благодарил Анну, а та и слова вымолвить не могла, только надела на него чистую сухую шинель, полы подвернула, чтоб не запачкал, и проводила до ворот.

Вечером в субботу приехал муж. Выслушал рассказ, нахмурился, губами почмокал.

– Ангел, говоришь? А не почудилось?

И встал:

– Покажи, где лежал.

Вместе пошли в ясли, и вот тут, в том самом месте, где солдат ночевал, увидели блеск из-под соломы. Муж наклонился и вытащил… золотую подкову.

Охнула Анна, губы рукою прикрыла от страха, стоит, вся трепещет. А муж и сам побледнел, взгляд на жену перевёл и сказал:

– Вижу, и вправду Ангел.

Денег за подкову получили немало. Тут же купили просторный дом, коров, лошадей. Муж поле присмотрел, где земля хорошая была, и радовался, что теперь не на хозяина работать будет, а на себя.

Так прошёл год. Анна солдата добрым словом вспоминала, ужасалась слегка, но никому не рассказывала. А потом наступила осень, холода, и вот как-то раз утром шла она по делам и видит: катит её солдат. Опять один, полы шинели подвёрнуты, упирается кулаками в землю. Встала женщина как вкопанная, а солдат ближе подъехал и говорит:

– Да это никак моя Анна!

– Я, миленький, я, – шепчет.

– А что ж ты дар речи-то потеряла? Узнала меня?

– Как не узнать. Ты нам подарок оставил, мы теперь богато живем.

– Вот и хорошо. Долг платежом красен.

Молчит Анна, не знает, что и сказать. А солдат прищурился на неё синими глазами и спрашивает:

– Ты, наверно, думаешь, что это было?

– Думала много, да откуда мне знать.

Посерьёзнел солдат.

– Я расскажу тебе, Анна, что в тот день-то случилось. А ты сядь вот здесь на пенёк да послушай.

Примостилась женщина у дороги, каждому слову внимает.

– Бывает так, – начал солдат, – что смотрит Бог на человека и не поймет: хорош тот или плох. И все поступки его кладет на Вселенские весы.

– На что кладёт? – просто переспросила Анна.

– На огромные такие весы. Взвешивает, значит.

– Понятно.

– И вот смотрит Бог и видит: что много добра творил человек, что много и зла.

– Да как же такое бывает?

– А вот как у тебя. Сердце милостивое имеешь, а на деток кричишь, да и руку часто подымаешь. С мужем ругаешься по пустякам. Сплетничаешь, осуждаешь…

– Этим я Бога и прогневила? – едва слышно молвила Анна.

– Ещё как прогневила! Весы Вселенские в тот день вниз потянулись, в сторону наказания для тебя.

Вздрогнула Анна:

– И что?

– А то, что катил я к тебе, чтоб горем тебя наказать: в ту ночь дом твой должен был сгореть дотла. Сама бы спаслась, и дети выскочили б из огня, да только хлебнули бы горя. Но вот ты меня окликнула, в гости позвала, баню истопила – и качнулись весы в сторону милости. Ты думаешь, я смогу забыть, как шинель мою испачканную стирала? Никогда не забуду!

Улыбнулся солдат, и показалось Анне, что снова она видит Ангельский лик. Зажмурилась, головой потрясла:

– Страшно-то как!

– Весы Вселенские – не шутка! Одним словом их можно качнуть. И как часто это бывает мерзкое и страшное слово!

Тут Ангел рукой взмахнул, словно прощаясь, и отчеканил:

– Свои весы ты милосердием качнула.

И, опять упираясь кулаками в землю, покатил.

– Да ты бы в гости зашёл! – растерявшись, крикнула Анна.

– В другой раз, в другой раз. Мне ещё в несколько домов нужно зайти. Не одна ты у меня.

Долго стояла женщина. Подняв голову и устремив взгляд в небо, она представляла громадные весы, на которые день и ночь, день и ночь складываются добрые и злые дела. Весы мудрости, весы справедливости. И кто знает, в какую минуту качнутся они в сторону милости или сурового наказания?

Святой

День едва занимался, когда Серафим вышел во двор. Холодный воздух окутал голову, проник сквозь ветхую ткань поддёвки. Но он только вздохнул.

– Господи Иисусе Христе, – привычно зашептали губы, – помилуй мя, грешного. Господи Иисусе Христе…

Молитва лилась и лилась, согревая сердце и всё тело, а руки соскребали с поленьев примёрзший снег. Набрав небольшую охапку, он нёс дрова в дом, складывал у печурки. Топить он станет потом, когда начнут приходить люди, и не потому, что жалел для себя, а просто, молясь, уже не чувствовал ни холода, ни жара.

Келья отца Серафима была больше, чем бедной: старый стол, чугунок с варевом, две табуретки. Мешковина вместо шубы, на плечах – видавший виды подрясник. Спал он мало, а потому и постели не держал. Прислонится, бывало, к печи – и дремлет, а губы всё повторяют: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя…»

Свет разгорался, взошло солнце. Серафим вымел мусор, достал чугунок и поел холодной похлёбки, которую варил из травы снить. Сладкая травка! Он сушил её впрок, запасаясь на зиму, и приходившим к нему монашкам говорил: «Я сам себе кушанье готовлю. Нарву снитки, в горшок водицы налью – и славное кушанье выходит». До весны лишь этой травой и питался.

Келью себе отец Серафим построил в лесу, в глухом месте, неподалёку от речки, и долго наслаждался тишиной и отшельничеством. Но случилось раз, – а дело ночью было, – слышит голоса, музыка играет, будто целый табор цыганский мимо идёт. Удивился Серафим, слушает, как только вдруг резко раскрылось окно, и огромное бревно влетело прямо в избу, чуть его не убив. Увернулся отшельник, а наутро стал бревно на куски пилить да складывать. Сам в себе дивился: такой ствол и восьмерым не поднять, а нечистая сила – вот, и подняла, и в дом забросила.

Всяко бывало… Как-то люди недобрые на него напали, перевернули всё вверх дном, денег искали да требовали. «Ты монах, к тебе приходят, много накопил!» Отвечал Серафим спокойно, готовясь даже смерть принять: «Не беру я денег, а богатство моё – здесь, горшок в печи». Избили его до полусмерти и ушли. Насилу очухался. Долго болел, но простил, зла не держал. Только Бог Сам, Своею волею, наслал на людей тех пожар: сгорели дома их дотла.

…За дверью раздался шорох. Кто-то стоял на крыльце и не решался побеспокоить, не зная, проснулся ли Серафим. А потому хозяин встал и, перекрестившись, открыл дверь для первого посетителя.

Раньше он жил в затворе, и какое доброе то было время! Дверь плотнее прикроет – и молится целый день, а то книжки читает, Евангелие. А порою так хорошо становилось, что думал: как на небесах! Во всех членах тепло, душа поёт и Бога славит. Да только кончились те времена. Сама Пречистая Богородица в тонком видении явилась и велела прекратить затвор и отныне людей принимать. Свет – он должен светить, а благочестному наставлению и цены нет.

Морщась от боли в колене, он широко отворил свою дверь, впустил мужика – небольшого росточка, худощавого, с испуганными бегающими глазами.

– Батюшка Серафим, отче, благослови! – и бухнулся на колени.

Серафим любовно поднял беднягу и, уже зная, о чём тот хотел попросить, поставил перед собой.

– Лошадок твоих украли? – тихо спросил.

Мужик онемел.

– Не бойся, – продолжал Серафим, – а пойди ты в деревню, что у реки, да отсчитай пятый двор с края. Там своих лошадей и найдёшь. Не болтай, ни с кем не ссорься, а просто отвяжи да иди.

– А ну как забьют?

– Не забьют, помолюсь о тебе.

Мужик кинулся было из избы, да вспомнил и положил на стол узелок.

– Мзды не беру, – отозвался Серафим, – а вот капустки мне надо. Принесёшь?

– Принесу, батюшка, принесу!

Возрастное ограничение:
6+
Дата выхода на Литрес:
01 июля 2020
Дата написания:
2015
Объем:
231 стр. 3 иллюстрации
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
178