Читать книгу: «Дочери Лота и бездарный подмастерье. Часть 2», страница 27

Шрифт:

Глава 15

I

Подмастерье проснулся поздно, посмотрел на часы – было начало десятого, и решил, что еще можно поваляться в постели часок-другой. Уже в самых естественных и необходимых действиях, которые должны были последовать за подъемом, ему чудились какая-то измена, какие-то оплошности, которые рано или поздно приведут к неким сокрушительным последствиям, недостатка в которых не будет. Новые имена дочерей Лота всплыли без малейшего усилия: Ефрафа и Мелхола.

В процессе подготовки к первому изложению он припас впрок дюжину имен, и из оставшихся неиспользованными нетрудно было выбрать требуемую пару. Вопрос о том, кому из дочерей, старшей или младшей, предоставить слово для исповеди-наставления, сначала был осложнен тем, что он задумался о возможности конструирования двух параллельных писем и о выгодах подобного подхода, но интуитивно почувствовал, что не располагает материалом для двух видений, и сделал вывод в пользу одного.

Он склонялся к мысли о выдвижении в качестве главной героини снова старшей дочери, Ефрафы, но не хотел уступать ей совсем без боя за младшую, Мелхолу. По размышлении он вынужден был признать, что самым главным доводом в пользу Мелхолы было ее второстепенное значение и неполная нагрузка в первом варианте. Но, в сущности, такое положение вещей наблюдалось и в исходном, ветхозаветном тексте. Так что ему стало ясным благотворное побуждение исправить несправедливость. Но подобная поправка могла быть достигнута ценой большей несправедливости, и поэтому он расстался, хотя и не без сожаления, с мыслью вести повествование от лица Мелхолы.

Он подумал и о том, что день вынужденного, но неизбежного расставания с Аколазией, в случае осуществления его замысла, – осуществление его замысла должно было уместиться в один день – запомнится не только по своему механическому признаку, но и по более верному и устойчивому к забыванию и обесцвечиванию. Но самые радостные минуты ждали его впереди. То, что после происшедшего с ним и с ней, и то, что наряду с тем, что должно было произойти с ними чуть позже, он думал не о них, но о своем душевном капризе, для жизнестойкости которого требовалось не больше, чем бумага и карандаш, а при стесненных обстоятельствах можно было бы обойтись и вовсе без них, безгранично воодушевляло и умиляло его.

Не было никаких сомнений в том, что если боль от побоев и расставания была необходимым подспорьем для бегства от них доступным ему образом, то он дешево платил за способ существования, который порождался ими и нес в себе оправдание не только и не столько прошлых потерь и невзгод, но и будущих несчастий, неотвратимость которых воспринималась если не с неподдельным мужеством, то, по крайней мере, с достаточно ощутимым чувством внутреннего достоинства. Это было ощущение надвигающейся честной борьбы и неотвратимости столь же честного поражения.

Теперь, пожалуй, можно было и вставать. Хотя он не позволял себе считать рабочим время, не проведенное за столом с карандашом в руке, он внутренне пережил новое для себя поразительное открытие. В будущем, и не самом отдаленном, ему представились часы, проведенные вне стола, или за столом, но без привычного карандаша, которые так же засчитывались бы за время работы, как теперь часы, отданные безостановочному погружению в нее рукой или глазами. Это время близилось; оно представлялось таким плодотворным, таким желанным, что не было нужды торопить его наступление.

II

Никаких синяков или ссадин у себя на лице Подмастерье не обнаружил. Правда, колено болело, покалывал бок, и в целом он чувствовал себя неважно, но нельзя было непосредственно связать все свое состояние со вчерашними побоями. Утренний туалет, завтрак и уборка заняли около полутора часов, так что лишь около полудня он освободился для занятий. Но непосредственно приступить к ним не мог. Он знал, что ему мешало. С удовлетворением оглядев прибранную комнату, он вышел в залу.

Внешний вид залы несколько контрастировал с видом его комнаты, но он и не подумал нарушить этот контраст. Он присел на край кушетки и задумался. Мысли не вязались друг с другом. Он не знал, как решиться на то, из-за чего он вышел сюда.

Из комнаты Аколазии доносились какие-то звуки. Значит, она не спала. Он встал, приоткрыл ее дверь, не постучавшись, ибо был почему-то уверен, что она не заперта, и окликнул ее:

– Аколазия! Я жду тебя в зале. Выйди, пожалуйста, на минуту!"

Он сел на прежнее место и стал ждать. Аколазия пришла минут через пять. Она была одета и выглядела, как показалось ему, очень прилично. Она села напротив него на стул и оперлась рукой об стол.

– Как спалось? – спросил он, сам удивившись тому, насколько его мысли далеки от этих слов.

– Хорошо.

– Ты догадываешься, почему я тебя позвал?

– Нет. После вчерашнего я не могу сосредоточиться на других вещах.

– Ты не покалечена?

– В общем-то нет.

– Это хорошо.

– А ты?

– Я отделался совсем дешево. Аколазия!..

– Ты хочешь что-то сказать?

– Да. Как “что-то”?! Ты не подумала о том, что здесь оставаться опасно?

– Говори прямо! При чем тут то, что я думаю или не думаю?

– Аколазия, настало время, которого я ждал с первого дня твоего поселения у меня…

– Можешь не продолжать!

– Ты хочешь предложить что-либо другое?

– А что, собственно, случилось?! И главное, с кем?"

Подмастерье промолчал. Он нащупал в полураспоротом кармане халата деньги, приготовленные для Аколазии, и хотел было воспользоваться благоприятным моментом для их передачи ей, но не решился действовать напрямик.

– Сколько тебе потребуется времени, чтобы собраться? – спросил он, подумав.

– Несколько минут, – ответила спокойно Аколазия; напряжение в ее голосе заметно ослабло.

– Я скоро выйду из дома. Прошу тебя не задерживаться до вечера. Обо всем остальном мы уже неоднократно говорили. Я не виноват перед тобой, но все же мне хочется попросить у тебя прощение. Еще до встречи с тобой я знал, что в наших краях не принято желать лучшего во избежание худшего, но я думаю, что желал лучшего не напрасно и не опрометчиво, хотя у тебя может быть свое мнение относительно того, что ты в итоге получила. Прости. Жаль, что вовсе уж неуместно поблагодарить тебя за все"-.

Он встал и медленно пошел к своей комнате, не чувствуя на себе ее взгляда.

Подмастерье посмотрел на часы. До обычного времени выхода в город оставался примерно час, но, немного поразмыслив, он решил выйти немедленно и не доводить дело до прощания.

III

“Сын мой, Моав!

Вот я и собралась кое-что рассказать тебе и кое о чем поговорить и… запнулась после написания первого же слова! Теперь, когда я пишу тебе, ты спишь на своей маленькой кроватке, сооруженной твоим отцом, и ты в таком счастливом возрасте! Тебе всего три годика, ты очень послушный и добрый ребенок, и, если случается мне наказать тебя, не проходит и нескольких минут, как ты начинаешь ластиться ко мне и мы миримся, словно ничего огорчительного в прошлом и не было. Но я отвлеклась.

Запнулась же я потому, что впервые назвала тебя сыном. Ведь ты еще совсем маленький, и до сих пор я называла и, может, всю жизнь буду называть тебя сыночком. Так мне привычнее, так мне удобнее,

сыночек мой, и точно так же я буду называть тебя, если буду жива, и тогда, когда тебе будет восемнадцать лет или двадцать три года, я еще не твердо решила – когда, в то время и в том возрасте, когда я желаю, чтобы ты ознакомился с тем, что я пишу для тебя сейчас.

Впрочем, только ли для тебя, а может и для себя? Конечно же, и для себя, и ты меня извини, что временами тебе будет казаться, что я пишу лишь для себя, забыв о тебе. Не подвергай сомнению это впечатление; оно подлинное.

Сомневаться придется мне, и больше всего я сомневаюсь в том, смогу ли поделиться с тобой тем, чем мне хо чется во что бы то ни стало поделиться с тобой, и главное так, как мне хотелось бы этого. А ведь искренность, на которую я рассчитываю, требует такой отдачи, к которой я могу при всем моем желании оказаться неспособной. Я пытаюсь утешить себя и тем, что, быть может, так и не решусь написать это обращение к тебе, которое должно ждать своего часа пятнадцать или двадцать лет.

Взглянув на уже написанное, я ужаснулась тому, как много можно сказать еще до начала разговора. Не будь слишком строг ко мне, мой сыночек!

Я уже почти догадываюсь о том, почему так будет происходить и впредь, правда, это вовсе не может служить оправданием тому, что нечто подобное уже произошло. Если постараться оправдаться совсем коротко, то я сказала бы, что мне очень трудно прямо и точно выразить то, из-за чего я затеяла все это. Десятки страниц и сотни строчек мне понадобятся не для того, чтобы постепенно подступиться к этим двум-трем строчкам, а может, и нескольким словам, которые не займут и одной полной строчки, но для того, чтобы бросить их в это множество и рас творить их в нем.

Ты мог бы спросить, почему я поступаю так и насколько необходимо поступить именно так для моей цели? На удовлетворительный ответ не надейся. Иначе, я не решилась бы на это послание. Тебя может удивить, что слова я использую не по назначению. Это верно. Ну что ж! Разве моя вина, что слова испокон веков используются для сокрытия чувств и мыслей нисколько не меньше, чем для их раскрытия. Но мне не скрывать их надобно! Мне нужно их расположить как-то так, чтобы они служили одновременно и путем, и целью, и выходом после ее достижения.

Слова замещают чувства, но насколько они могут вновь заставить пережить те чувства, которыми были вызваны? Не буду гадать. Если ты будешь в свои восемнадцать лет, или пусть в двадцать три года, настолько уверен в себе, что воспримешь мою сегодняшнюю слабость как ненужную трату времени, я могу только порадоваться этому, но если все будет иначе, что тогда? Может, все-таки тебя заинтересует поиск нескольких слов – ключа ко всей моей затее? Может, ты – пусть не сразу, но со временем, – поблагодаришь меня за переживания, которые позволят тебе почувствовать по-новому, что ты плоть от плоти моей и дух от духа моего?

IV

Моав, родной мой!

Я сейчас подумала о том, что ненужным мой теперешний труд может показаться тебе по многим, чрезвычайно разным причинам, среди которых одну из главных я определила бы так. Ведь если моей целью при написании этого письма является поведать тебе самое важное из того, что я поняла в жизни, что помогло мне быть самой собой, несмотря ни на какие превратности судьбы, то как могу я допустить, что до достижения тобой совершеннолетия я не открою тебе то же самое не только в своих словах, обращенных к тебе, не только в своих чувствах, испытываемых к тебе, но и в по ступках и поведении?

Более того, разве в любых моих жизненных проявлениях, которые так или иначе коснутся тебя и за которыми ты сможешь наблюдать на протяжении всей жизни, я не буду проявлять одно и то же при всем многообразии и неповторимости отдельных слов и поступков? Разве можно будет знать и чувствовать что-либо лучше того, ради чего я теперь сижу и прикладываю все свои усилия?

Значит, я боюсь. Боюсь, что что-то останется непрочувствованным, и я хочу предотвратить потерю. Так что имей в виду и то, что я могу по воле Бога уйти из жизни раньше, чем ты подрастешь. В таком случае и оправдываться как-то неудобно.

Искренность явится мне не только самоцелью и подмогой; она неизбежно будет и мешать. Вот теперь я подумала о том, что твой возраст определил выбор времени для обращения к тебе; так я и решилась: мое чрезвычайное намерение потрудиться для понимания питается твоим младенчеством и естественным непониманием. Иначе я бы не рискнула. Это тоже от страха.

Раньше я всегда думала, что жизнь всех твоих предков, и, конечно же, твоих родителей, то есть и моей, является частицей твоей жизни, как и твоя жизнь вольется и займет свое определенное место в жизни, порожденной тобою.

Теперь я продолжаю думать так же, но кое-что стало мне представляться в другом свете. Наверно, даже если ты не будешь знать, что из себя представляла моя жизнь, то, о чем я только что напомнила тебе, не окажется ложным в том смысле, что ты не останешься без блага или зла моего жизненного опыта. Но я клоню вот к чему. Чтобы иметь определенное отношение к опыту предков, не помешало бы знать его не только по своему, но и по их опыту, прислушиваясь к нему, познавая его и оценивая его через свет собственного разума.

Оценка часто сопровождается отверганием, разладом и прощанием. Все они в совокупности могут влиять на опыт человека не меньше, чем принятие, согласие и соединение, но то, на что мне хотелось бы обратить твое внимание, заключается в том, что в обоих случаях надо быть знакомым как можно лучше с тем, что обречено на бытие оцененным.

Поистине, не бояться, что ты осудишь мою жизнь, мои поступки и мое видение, я могу лишь в том случае, если буду уверена, что ты знаком с ними, и не только по одному сколько-нибудь близкому и значительному источнику. Вот я и выдала еще одну причину моего обращения к тебе, и теми словами, которые я затруднилась бы вывести в другом случае.

Говорить “Нет ” столь же естественно и необходимо для человека, как и говорить “Да ”, а если учесть, что в большинстве случаев “Нет” требует несравненно большей ответственности, а поэтому и значительнее затрагивает все существо человека, то ты поймешь, насколько я заинтересована в том, чтобы “Нет”, произнесенное тобой, было всесторонне подготовленным и вытекающим из самого твоего существа; чтобы оно было отдаленным по мере возможности от мирской суеты и случайностей мгновения.

V

Моав, сыночек мой!

Все, что ты узнаешь о моей жизни и моих поступках, а также о жизни и поступках наиболее близких тебе и мне людей – моих родителей и моей сестры, – я прошу тебя постоянно соизмерять с тем простым фактом, что где бы мы ни жили, среди людей ли или же вдали от них, нам жилось трудно, или лучше сказать – очень трудно. Эта трудность почти никогда не была вызвана тем, что нам чего-то недоставало в еде, одежде или у нас не было крова. Ее причины были всегда в другом.

Быть может, ты и сам уже почувствовал на себе своеобразие и бремя этой трудности. Я сама очень смутно представляю, как определить ее, а главное – вызывающие ее причины. Я подумала как-то, что, возможно, вся беда в том, что мы, то есть каждый в отдельности в нашем роде и все вместе, – это мы, а другие – это другие. Но ведь этим сказано так мало, а даже если сказано, остается ощущение, что тогда, когда еще ничего не было сказано, мы располагали чем-то большим.

Почему другие всегда были и будут другими, может оставаться не совсем ясным, но в этом, думаю, нам не стоит копаться. Наше дело разобраться в том, почему мы – это мы, а не другие и почему нам всегда будет трудно с другими. Ради этого, думаю, стоит поломать голову, и я уверена, что и нашим потомкам постоянно придется ломать голову над этим вопросом.

Только по молодости лет не подумай, что на этот вопрос легко ответить, или же что можно раз и навсегда удовлетворительно уяснить его себе. Этот вопрос можно только вечно ставить в неизменном смысле, что же касается ответов на него, то их лучше и не пытаться сосчитать. Тем не менее, каждый из нас должен внести посильный вклад в ответ на этот вопрос, и ты уже догадываешься, что этот ответ выражен не только и не столько в словах и мыслях, сколько в делах и действиях, а точнее, и в первых, и во вторых вместе, короче, во всей жизни.

Мне пришло в голову, а не преждевременно ли в начале или даже в середине жизни биться над этим, если значительный отрезок жизни со всеми ее проявлениями еще впереди и способен многое изменить и кое-что подправить? Именно потому, ответила бы я, именно потому, что многое еще ждет нас в будущем, лучше иметь ответ смолоду, хотя бы приблизительный и подверженный изменениям. Сейчас я не стара, но в свои молодые годы я не чувствую того, что недостаточно зрела, чтобы биться над обереганием и сохранением самой себя, а значит, и над ответом на вопрос, почему мы являемся такими, какими являемся, и даже более того, почему мы должны быть такими, а не другими.

Ведь мне совершенно ясно, что, если я хоть самую малость недодам в своей доле трудоемкой работы, о которой я веду речь, тебе, любимый мой, придется во сто крат тяжелее при решении того же вопроса, а уклонения от него я не допускаю. Сын рода нашего и мой сын не может оставаться нашим сыном, уклонившись от решения того вопроса, попытки ответить на который сделали нас теми, чем мы являемся, и самым непосредственным образом способствовали твоему появлению на свет.

Как ни горько мне признаваться в этом, ты волен, конечно, уклониться от своеобразия и ценностей рода твоего и родных твоих, но, даже пытаясь облегчить тебе задачу, я хочу, чтобы ты знал, какой ценой тебе придется расплачиваться за эту твою вольность: ты станешь другим, и пусть, если суждено этому сбыться, названная мною цена покажется тебе самой низкой из возможных.

VI

Моав, сладкий мой!

К тому времени, когда тебе придет пора ознакомиться с тем, что я пишу теперь для тебя, ты, – а может, мы вместе, – будешь жить в ином месте, не там, где проживаем мы сейчас, но я полагаю, ты никогда не забудешь неповторимую легкость и чистоту горного воздуха, который по-отечески тепло и нежно обвевал тебя с самого дня твоего рождения. Ты будешь помнить и чувствовать его, даже если не сможешь удержать в памяти здешние суровые и неброские места.

Я же помню другие горы и тропы, по которым нам пришлось скитаться, и воздух поселений, где нам пришлось жить, и хочу хоть частично донести их до тебя, ибо из вышесказанного тебе будет ясно, что в жизнь нашу входят, никак не считаясь с нашей волей, образы мест, в которых нам доводилось жить, и запахи, разлитые в воздухе, которым мы дышим, или, иначе говоря, которым мы живем.

Может быть, я заговорила о воздухе потому, что место, в котором мы жили прежде, отравляло нас через него, через воздух, впитавший в себя все отличие от нас других жителей, согражданами которых мы являлись. Города, в котором мы жили, уже нет на земле, но о нем и его жителях, вероятно, будут еще долго помнить, а значит, их участью долго еще будут устрашать тех, кто ведет жизнь, близкую к их образу жизни.

Да, долго нам пришлось жить среди тех, кто не хотел знать своего места

среди других, вторгался поэтому в места проживания других, в их покой, рвался к их добру и таким образом – другие в других – насаждал и утверждал себя. Если когда-нибудь тебе придется испытать на себе злость и зависть других из-за того лишь, что ты существуешь среди них и являешься самим собой, то есть отличным от них, то как бы тяжело тебе ни было, помни, что в твоем совокупном опыте, то есть в опыте твоего рода, уже были такие случаи и были образцы поведения если не на все, то на многие случаи жизни.

Раньше я об этом не подозревала, но теперь уверена, что наши сограждане искали повода расправиться с нами, ибо, видимо, считали, что сделать нас такими, как другие, как они сами, не смогут. Ты меня извини, что я часто сбиваюсь и отклоняюсь на отвлеченные вопросы, но, по всей видимости, мне трудно контролировать себя и строго придерживаться установленных мною же правил. А отвлечься мне теперь, хоть ненадолго, необходимо.

Дело в том, что правда других, при всей омерзительности и никчемности этих последних, заключается в том, что они и должны быть другими. А значит, они всеми своими силами, всеми дозволенными и недозволенными способами отстаивают свою правду, обеспечивая свою жизнеспособность, именно как другие. Каждый отличный от них не может не раздражать их, не может не нарушать их установленный порядок и взгляды, даже если этот отличный от них, иной, кроток, как олененок.

И что же? В силу их внутренней природы подавление неподобного себе превращается в святое дело, жестокость и бесчеловечность которого сами собой претворяются в меру нежности, добродетели и человеколюбия. Надо помнить об этом, когда ты замыслишь отстаивать свою самость от растворения в других. Надо знать, что никакой пощады тебе не будет! Твое уничтожение будет повсеместно признано богоугодным делом. Вот как, и никак не иначе!

Одинаковость людей, неизменная их природа делает даже самые отдаленные друг от друга места похожими друг на друга. Только там, где нет людей, одно место не может оставаться одним и тем же хотя бы две минуты. Не загрязненное дыханием людей, оно беспрерывно дышит и обновляется.

Я уж ничего не говорю о времени! В человеческих возможностях оказалось даже превращение его бесконечности и стремительности в мертвящую конечность и неподвижность. Там, где люди, время мертво. Оно начинает оживать только с отдалением от них, там, где есть возможность соизмерять свои действия не с людьми, а со своими земными трудами и мыслями.

VII

Моав, жизнь моя!

К тому времени, когда ты прочтешь мое письмо, ты, вероятно, будешь наслышан о том, о чем я сейчас буду говорить. И от отца своего, и от тети Мелхолы, родной моей сестры, да и от меня. Но я не уверена, что потребность вновь и вновь возвращаться к тем далеким событиям, круто изменившим нашу жизнь, когда-нибудь будет полностью и окончательно удовлетворена.

Человек обретает мудрость очень дорогой ценой, и, посуди сам, какова она, если мудростью можно назвать вечную готовность к худшему, на которую человек решается после того, как он пережил самую большую потерю и претерпел наибольшее зло, оставшись при этом в живых. Если в том, что я только что сказала, есть небольшая доля правды, то мой отец является, вне всяких сомнений, мудрым человеком, сполна заплатившим за свою мудрость, ибо на протяжении всего лишь одного дня своей жизни он получил от судьбы вышеназванные дары. Их хватило, чтобы обрести мудрость, не только ему, но и мне с сестрой, ибо претерпевали и теряли заодно с ним и мы.

Эх, Моав, если бы были страшны и непереносимы сами удары и потери! Но тут уж не до нежностей! Следует трепетать при мысли, какими они могут быть, при каких обстоятельствах наносятся, и с чем оставляют! А как много значит то, с чем ты их встречаешь!

Я подумала теперь о том, что на меня ложится большая ответственность в связи с тем, что я первая собираюсь рассказать тебе о событиях того дня и о его некоторых последствиях. То, что в действительности ты узнаешь об этом много лет спустя и, уже наслышавшись от разных людей и с различными подробностями, мало волнует меня. Хотя сейчас ты, возможно, не понял бы ни одной мысли, я верю, что неким непостижимым образом то, что я говорю для тебя, передастся тебе и вспомнится тогда, когда у тебя будет возможность ознакомиться со всем самому.

Прости меня, что я так затягиваю обращение к тебе. Не буду оправдываться – мне трудно. Мне трудно при мысли, что я могу ошибиться и уже никогда не смогу исправить написанное. Надеяться, что всегда можно будет поправить сказанное, значит дурачить себя. Каждое высказывание несет свое бремя и каждое высказывание уносит свойственную только ему завершенность. И никакое слово, не говоря уже о связной группе слов, по смыслу не поддается повторению, даже если дословно повторяется одним и тем же человеком.

Оставим в стороне вопрос, что человек не остается одним и тем же на протяжении своей жизни. Малосущественно и то, что при легко исполнимом желании удержать место, где произнесено слово, выше человеческих сил удержать одинаковость времен. Решающее значение имеет соотносимость внутреннего содержания высказывания к тому, на что оно нацелено. И даже если система, создаваемая высказыванием и чем-то соотносящимся с ним, не меняется и требует своего повторения, это повторение требуется для восстановления, возобновления, что уже не может быть неотличимым от того, что повторяется, хотя бы потому, что следует за ним и придает человеку схожие силы с какими-то дополнительными оттенками.

Легче всего это видно по молитве. Можно ли по-настоящему повторить молитву в прямом понимании слова “повторить”? Конечно же, нет. Оставим в стороне то, что человек, помолившись раз и повторяя свою молитву, повторяет ее иначе, и сказать, что увереннее, тверже, – этого мало. Можно десять тысяч раз повторить молитву, и каждый следующий раз она будет произнесена в определенном смысле лишь в очередной раз, но в своем роде – впервые. Каждый акт повторения порождает ответственность; он нов и неповторим при своей известности и повторимости.

Ты можешь удивиться тому, что я начала говорить о молитвах. При чем тут молитвы, спросишь ты. Я не замедлю с ответом. Наверно, определение молитвы больше всего подошло бы ко всему тому, что я пытаюсь выразить в этом послании. Я молюсь. Я молюсь за тебя, за благополучие рода нашего, сын мой!

VIII

Моав, единственный мой!

Как-то раз отец пришел домой с двумя путниками, которых он встретил у ворот города и пригласил погостить у нас. Таким одухотворенным, как в тот день, я никогда отца не видела. Может, гости были какими-то особыми существами, может, какое-то предчувствие осенило отца, не знаю, но очень скоро оказалось, что пришельцы действительно провидцы, а отцу пришлось вести себя совершенно необычно.

Ночью к нам в дом попытались вломиться горожане, чтобы надругаться над пришельцами. Отец, стараясь образумить их, сам чуть ли не лишился разума, предлагая им нас, меня и Мелхолу, вместо гостей, но от этого они озверели еще больше. Они рассвирепели настолько, что не пощадили даже друг друга и во множестве погибли у ворот нашего дома. Беспорядки и насилие охватили весь город. Мы спаслись чудом, благодаря настойчивым советам наших гостей, вместе с которыми мы покинули наш дом и вышли из города, вскоре после этого испепеленного дотла.

Утрата спокойствия, дома и надежд на будущее оказалась не только первой, но и самой легкой по сравнению с потерей, которая нас ждала в дороге. Мама не выдержала испытаний и погибла. Мы же должны были спасаться. С тех пор мы живем вдали от людей и лишь помним об их существовании.

Но почему мне захотелось рассказать об этом случае, когда наряду с ним в нашей жизни было достаточно других несчастий? Потому, что он непосредственно связан с твоим рождением. Твое появление на свет не было обычным, но разве все, что происходит, должно нести на себе печать обыденности?

Я не знаю, как будут развиваться дальше события и в каких условиях придется нам растить тебя, но, может, самая главная причина того, почему я взялась за это письмо, состоит в том, что я не хочу, да и не могу делать тайну из твоего рождения. Я обязана поведать тебе о твоем рождении, но хорошо, что не увлеклась и не сказала неправду. Я не чувствую какой-то мучительной обязанности сделать это, и скорее всего воздержалась бы, и не знаю, сколь долго продолжалось бы такое состояние. Конечно, какой бы довод я ни привела в пользу желания рассказать тебе все, совершенно отказаться от чувства долга нельзя, но оно занимает небольшое место в моем стремлении.

Я хочу предостеречь тебя от возможного толкования моего поступка как желания высветить темную сторону, а может, и темные стороны моей совести. Каким бы убедительным и верным ни показалось тебе подобное впечатление, не отдавайся ему, ибо оно будет таковым лишь отчасти и в силу натяжки. Я никогда не преуменьшала и не преуменьшаю значение чувствительности и чистоты совести в том, чтобы человек был самим собой, и так, как это делало бы ему честь, но в моем намерении почти ничего нет от раскаяния, а потому в нем нельзя искать и очищения от грехов и облегчения совести.

Совесть у меня чиста; в том, что я совершила, я не признаю никакого греха и никогда не сомневалась в этом.

Этим я вовсе не хочу сказать, что не испытывала никаких затруднений, совершая то, что мне пришлось совершить. Но эти затруднения имели отношение не столько к моей совести или моей греховности, сколько к тому, что возвышается над людьми вообще, и надо мной – в частности, к тому, к чему причастна я, вместе со всем тем, что делает меня самой собой и родной тем, кто породил меня, той, вместе с которой я росла, и тому, кого я породила.

IX

Моав, брат мой!

Твой отец, Лот, является также и моим отцом, и ты родился от союза дочери с отцом. Как это случилось, чем обусловлено и было ли вообще необходимо. Определенно я могу сказать, что до того, как с нами произошла беда в нашем родном доме, ничто не предвещало того, что ты появишься на свет братом своей матери. Это важно отметить постольку, поскольку иначе трудно будет сузить круг происшествий, размышление над которыми может позволить ответить на поставленные, а также другие приходящие на ум вопросы.

То, что можно перечислить из случившегося, имеет, конечно, не только привходящее значение. Смена местожительства и окружающей среды, смерть матери не могли не отразиться на нашей внутренней жизни. Конечно же, больше всего досталось отцу, ибо он не мог не терзаться при мысли, что оказался бессильным защитить семью. Косвенно он не мог не винить себя и за прошлую жизнь, в которой, чувствуя приближающуюся опасность, ничего не предпринял, чтобы избежать ее. Смерть матери он мог также приписывать себе, и мне было ясно, что осознание своей виты перед ней его мучило больше, чем ее потеря сама по себе. Нечего и говорить, что он был совершенно раздавлен.

Что могло произойти далее? Мы с сестрой могли, конечно, выйти со временем замуж и как-то присматривать за отцом, ибо после случившегося он ни за что не женился бы вторично. Но я не допускала этой мысли, а сейчас еще больше понимаю себя и немного удивляюсь своей твердости. Мы удалились от людей не на краткий срок и не по прихоти, и о возвращении к ним – а если я или Мелхола вышли бы замуж, то возвращение стало бы свершившимся фактом – я не могла и помыслить.

С другой стороны, я не могла примириться с тем, что на глазах угасает отец. После того, что произошло, он лишился большего, чем достоинство или интерес к жизни; спасение его дочерей и наше нахождение рядом с ним, наряду с тем, что он остался жив, обрекали его на непрерывные муки при виде нашей неустроенности и осознании собственного бессилия.

Когда отец растил нас, опекал, оберегал и служил опорой, моя любовь к нему была какой- то одномерной и растворялась во множестве чувств, питаемых к нему. После же того, как отец стал для меня всего-навсего родным существом без всех качеств, связываемых с ним сознанием, – ибо многие из них исчезли сами собой с нашим взрослением – моя любовь к нему стала преобладающей, и каждая из многих ее граней тревожила и волновала мою душу.

А ведь чем больше становилась моя дочерняя любовь к отцу, тем больше я понимала ответственен перед тем, перед чем мои обязательства были ничуть не меньше, чем обязательства отца, и в погашении долга чему мы оба были в равной степени и кровно заинтересованы. Радение за сохранение величия духа отца – а сколь он был велик, я поняла после его унижения – и борьба за его бессмертие требовали безотлагательных мер по сохранению рода, по порождению плоти, одухотворенность которой достигла бы со временем высот и напряженности существования предков. Я не видела перед собой другой цели, кроме возвращения к жизни отца и выполнения долга перед нашим родом. Насколько я ошибалась, судить тебе, а не мне. Кстати, и двоюродный твой брат, Бен-Амми, больше, чем двоюродный брат, – он брат твой по отцу.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
20 сентября 2021
Дата написания:
2008
Объем:
500 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают