Читать книгу: «След Кенгуру», страница 9
Написал эти слова и затосковал
Написал эти слова и затосковал не на шутку. Поначалу выделил про огонь и ночь цветом. Огонь – красным, ночь – синим. «Пошло», – решил и раскраску убрал. Потом употребил программу подчеркивания и прикинул, в итоге, что забавы с цветом все же были уместнее. В конце концов, разобрался с подчеркиванием и поменял шрифт. «Ни о чем.», – определился. Так все и оставил.
Когда же в последний раз мне доводилось наблюдать звездопад? «Или звездопады не наблюдают, а проживают?» – навязался сентиментальный вопрос. Я плотно сомкнул веки, предварительно глянув на раковину – кран закрыт, на плиту – газ выключен, оперся локтями на стол и представил себе, как поздние августовские звезды-переростки выстреливают, словно мячики из под клюшек небесных гольфистов, прочерчивают по небу быстрые, едва различимые следы и исчезают в непроглядной ночной глухомани. Невероятно быстрые. Тут не то что сформулировать желание не успеваю – не успеваю даже подумать, что надо бы загадать. Не – что именно, а вообще. Настоящее-то желание – оно огромно! На него никакого звездопада не хватит. Даже если скороговоркой произносить, мысленной скороговоркой. И на исполнение – не одна жизнь уйдет. Тогда как проверишь – исполнилось ли? Где, спрашивается, взять в таком случае еще пару-тройку жизней? Можно, конечно, их под звездами и выпрашивать. Неплохая идея. Но вдруг выйдет поверить, что вместо истрепанной, до дыр в желудке заношенной нынешней жизни, однажды выдадут мне новенькую, неиспорченную, или сразу пару-тройку, как заказывал, чтобы на доставку меньше потратиться. Перестану тем что есть дорожить – вот что будет. По крайней мере не буду усерден как раньше. По-людски это, очень по-человечески. И Зарабек уже примется прогревать двигатель своей «Газели», по иронии судьбы запаркованной на Большой Садовой, в двух шагах от булгаковской «нехорошей квартиры».
Один знакомый как-то посоветовал мне, как нужно пользоваться звездопадом: «Надо быстро-быстро подумать: «Дай хоть что-нибудь!» Главное, убедительно подумать, с нажимом». Однажды «нажал» правильно – ему повышение по службе вышло. В другой раз – машину разбили в хлам, а у него только три ребра сломаны, челюсть, обе ноги и рука. «Ну и по мелочи там. Разное.» – добавил счастливец. Я было пошутить собрался над его оптимизмом, но вовремя спохватился: «А ведь прав, чудила. То-то и оно, что по мелочи.»
Сижу себе, упираясь локтями в столешницу, в то же самое время будто бы валяюсь, приминая спиной траву, запах чувствую, навзничь поверженный таинством черной ночи. Еще удар неземной клюшкой, звезда падает, мой звездный миг, желание снова в пролете. «Дай.» – все, что успеваю подумать. Однако, с нажимом. Хоть что-то. Это я так себя утешаю. Притаился, с духом собрался, жду – как еще раз задумает испытать меня Тот, в Чьем существовании я то сомневаюсь, то нет. Как не быть ему, если все на свете возможно (так нас учили), а он и есть свет (так мы выучились). Мне кажется, Его совершенно не заботит моя неуверенность. «Твои трудности» – читаю на небосклоне.
– Не отвлекайся. Ну?! – провоцирую вслух, не решаясь второй раз экспериментировать с «Дай.»
Может Он и не понял, что это я, хотя нет. И все же, «даст» кому- нибудь не тому, с Него станется, а там, возможно, меньше всего ждут таких подачек. Каких таких? В этом-то все и дело. Мне неведомые грехи без надобности. Благодеяния, к слову сказать, тоже.
«Разве что подсуетиться и мелочь какую выпросить?»
Осколок света, будто по заказу, отваливается от черноты. Наверное, пнул кто-то, симпатизирующий мне, с другой стороны.
– Курить хочу! – восклицаю вовремя, да так громко, что если Самому будет лень по такому пустяку напрягаться, наверняка догадается озадачить соседей.
Ему, однако, не лень. Сигарета находится сама собой, прямо под рукой, мне нет никакой нужды смотреть на стол, я продолжаю игру с закрытыми глазами. Зажигалка там же, на обычном месте. Должна быть. Левую руку чуть вперед. «Вот она, родимая!» В голове по-прежнему пустота. В глазах, веками отгородивших меня от забот, – звездное небо. Большую часть пространства тела оккупировал согревающий терпкий дым.
«Доволен?» – колышется неведомо как появившийся неустойчивый дымный каракуль на небосклоне.
«Хорошая сигарета.» – оцениваю.
Жду продолжения. Его нет.
– Курю, однако! – заносчиво отмечаю вслух. Затягиваюсь напоследок, свободной рукой локализую пепельницу с алым росчерком по дну «Не щади! Приму. Работа такая.». Сам придумал, сам и исполнил. Лаком для ногтей. Забавно перевоплотиться в пепельницу. Думал, быстро сойдет, а уже год как держится. Хозяйка ногтей испарилась куда-то, но, благодаря стойкому лаку, я имя ее, в отличие от всех прочих, запомнил. Лена? Лена. Какая еще, к черту, Лена. Наташа?
В этот миг еще одна звезда пролетает.
«Мать твою.» – успеваю подумать. Столь же быстро соображаю, насколько это кощунственно и неуместно. «Теперь точно аукнется, не увернешься! – ехидничаю на свой счет, но отчего-то невесело. – Молись, чтобы это был искусственный спутник. И не наш, Желательно также не тот, что за ДжиПиЭс в ответе, я без навигатора как слепой в улье – больно и выхода нет».
– Патриот хренов, – ворчу, хотя следовало бы себя похвалить даже если патриотизм вышел слегка «ограниченным».
Откуда-то снаружи, из тьмы, параллельно моим мыслям – снизу вверх – свист, грохот, уши закладывает. Глаза сами распахиваются. За окном свет вгрызается в небо, рвет его на части, но раны срастаются тут же, затягиваются. Во дворе что-то празднуют, бурно балуются китайскими петардами. Видно, что китайские – косо летают. Наблюдаю в окно, как два юнца пытаются «по-пионерски» загасить не взлетевшую ракету, не кондицию то бишь. Та злобно егозит по асфальту, увертываясь от прицельных молодецких струй. Вспомнился давний-давнишний стройотряд – и как мочился ночью на непотушенный бычок в астраханской степи, испытывая сразу пять чувств одновременно:
– страх перед степным пожаром;
– облегчение;
– неприязнь к сладкой наливке «Золотая осень»;
– неприязнь к сладкой наливке «Золотая осень» на фоне ненависти к человеку, приволокшему целый ящик этой отравы;
– чувство убийственной разбалансированности.
Последнее привело к тому, что я обоссал свои кеды. И не кеды тоже. Пришлось побродить немного, чтобы обсохнуть хотя бы поверхностно. Позже вернулся, ориентируясь на фонарь, в гигантскую, армейского образца, палатку, определенно решив свалить оставшиеся погрешности во внешнем виде на прохудившийся рукомойник. Но меня никто ни о чем не спросил. Все спали вповалку. Видимо, пока я прогуливался, по ходу умудрился прикорнуть где-то на пару часов. И никто не бросился меня искать! Я тогда на всех спящих ну очень сильно обиделся. «А еще верными товарищами называются. Мастера прикидываться. Суки.» Весь последующий день я не мог избавиться от подозрений, что сквозь сон отряд слышал, как я нелицеприятно выражал досаду и пенял коллективу, наплевавшему на случайно отколовшуюся судьбу. И также слышал не выветрившийся запах мочи. Тогда я придумал выходить в степь по нужде исключительно в трусах и босиком, или в чужой обувке, если рядом кто раньше меня уснет.
А С ЧЕГО БЫЛО ЗЯТЮ ЗАИСКИВАТЬ?
А с чего было зятю заискивать? С чего, в самом деле? Чем уж он так зависел от тестя, чтобы подыгрывать ему? Вежливый, наверное. Зарабатывал парень по тем временам отлично, жили они с Нюшей отдельно от всех, Антон Германович им опекой не докучал и Машу, если чуток «придушивала» «детишек» в материнских объятиях – вразумлял словом мудрым, хотя Маша называла этот воспитательный акт «одергиванием». В душу Антон Германович никогда по своей воле, без приказа, не лез. О! Может, поэтому и не прижился к новым-то руководителям?
– Ох как же эти, нынешние, любят, – ворчал недавно, – чтобы впереди кто-нибудь бегал, суетился, тропки угадывал, а как не ту угадаешь – спишут. Нашли щенка. Тропки-то все меченые – к банкам, нефти, как модно говорить, типа тоже не чужд. К банкам.
В ту поездку первый муж кирсановской старшенькой рассказал Антону Германовичу про собеседование в банке, куда собирался устраивался на работу. Над собой насмехался. Редкие зятья перед отцами своих благоверных так умеют, чаще надувают для важности щеки, да лбы морщат.
– Я там, Антон Германович, прогулялся по коридору, рано приехал, почитал именные таблички на дверях, потом – очередь подошла – сел на краешек стула, робкий такой, взгляд доверчивый, нежный. Ладошки потные на коленях. Внимаю то ли Бройтману, то ли Райтману так, что шея как у гуся – вытянулась. И тут до меня доходит, наконец, что хрен мне с маслом, а не банковская карьера. К тому же обрезанный. Ну, хрен, в смысле, обрезанный. Ага. Какой из Иванова банкир?! И ведь взяли! Вот умора.
«Молодцы, – похвалил про себя банкиров Антон Германович. – Хорошо, что о многом наперед думают. Придет время, и ох как сгодятся им свои ивановы в банках, когда от греха съехать в дали туманные жребий выпадет. Не дай бог, конечно.» Чуть сфальшивил напоследок. И от души поздравил родственника:
– Ну давай, банкир, по половинке. Еще ведь и не приступил. Потом отдельно отметим. Думаю, здесь же.
А спустя месяц дочка случайно выяснила, что муж не только с тестем, и не только на Валдай съезжает время от времени, есть места и поближе, буквально в соседнем доме. На лени парень засыпался. Спросил бы совета у ветерана, уж не обидел бы Антон Германович, подсказал, как правильнее все обустроить. С другой стороны, мог бы и пристрелить за любимую-то дочь. Да нет, не мог. Однако, и то правда: зятю об этом откуда знать?.
Антон Германович видел случайно его новую девочку – симпатичная, милая, видно, что не «на разрыв» живет, не то, что их с Машей старшая старшая: «Всего и сразу!» Нет, одного восклицательного знака в случае Нюши мало, минимум три подавай! Порадовался, короче, за парня, запал ему в душу банкир Иванов, надежда бройтманов-райтманов. Но и про свою: «Вот же дура!» не думал – просто разные они, не срослось. Или не приросли друг к другу? Как правильно? Так ведь уже и не важно. Зато с нынешним у Нюши, по всему выходит, порядок.
«Телок», – думает о нем Антон Германович совсем как-то не по- родственному, не по-отцовски, так и не отец, имеет полное право. Сомневаюсь, чтобы с пониманием отнесся, пустись и «новенький» зять во все тяжкие. Сомнительное удовольствие – встречать очередных подруг своих бывших зятьев и радоваться за них, когда дома роднулечка ревет в три ручья и сладостями стрессы снимает. И на календаре у нее весь год несменяемый месяц Брошень. Однако же думает Антон Германович о «новеньком» упрямо и несмотря ни на что: «Телок. Телок и Промокашка».
Снисхождение – это приз для любимчиков.
Нет, кто бы спорил, про дачу нынешний зять высказался неплохо, но этого мало, чтобы расположить к себе тестя, да еще такого непростого, как Антон Германович, «с прибабахом», как отзывается о нем в таких случаях Маша Кирсанова. Ко всему прочему, Антон Германович не смог вспомнить, у кого зять спер афоризм про дачу, но убедил себя, что рано или поздно вспомнит. Мысли не допустил, что тот сам сочинил такое. Трудности у него с доверием к творческой интеллигенции из среды профессиональных строителей. По части стырить что, приписать – это сколько угодно, а насчет чувства юмора. Короче, лишил он строителей права на это чувство. Напрочь лишил, рубака. Это уж на его совести. Лично я другого на сей счет мнения. Мне как-то давно один прораб жилье ремонтировал. Фамилия у него была знатная – Пржевальский. Помню, штукатур посмеялся:
– Как лошадь.
– Это лошади человек свое имя дал, – устыдил его Пржевальский. Ясно было, что привычны ему такие насмешки. – А у тебя, Хорьков, с этим как? Или ты Харьков, как город?
И еще. Антон Германович Кирсанов категорически нетерпим к мужчинам с мелкими кучеряшками, есть у него такая особенность. Иногда природа непривычно усердна, такие завитки крутит – сущее, скорее всего, наказание столько над одной головой трудиться. Вопрос: кто сумел наказать природу? Даже начинать думать не буду.
Кучерявые, или как Антон Германович говорит «завитые мелким бесом», все они напоминают ему пуделей, одержимых припасть к ноге с собачьим паскудством. С молодости их не любит. У жены одного из первых его начальников был такой беленький «олененок». Чем уж так его сапог Кирсановский подманил? Все два года пес изменял офицерскому хрому на ногах Антона Кирсанова только с ножкой хозяйского кресла. Пару раз Антон клялся себе пришибить заразу, но вся его тогдашняя жизнь на чужих глазах протекала, уединиться с животным не удавалось. Командирская, опять же, собака.
«Может, как раз этим самым зятек дочери и пришелся? Кудряшками- кучеряшками, и вообще.» – морщась, задавался Антон Германович вопросом. Отвечать утвердительно на него не хотелось. Не ханжа, но ведь дочь все-таки. Родная. Он и не стал.
«Правильно, что не поехал с зятем, – наконец заключил Антон Германович, не подозревая, что я уже все сказал и рассказал за него по этому поводу. – Только хуже бы вышло. На корню бы вечер сгубил».
– Хуже всех повезло бы, – процитировал он Машу вполголоса, вроде и неслышно для посторонних, но одна женщина, на два шага опережавшая Кирсанова, оглянулась:
– Это вы мне?
– Нет. Сам с собой. Простите великодушно. «Надо же, какое приятное лицо.»
«А жаль.»
«А мне как.»
Но с улыбкой он припоздал, улыбнулся уже в спину. Вышло, что самому себе.
Краем уха Антон Германович цепляет обрывок чужого бахвальства:
– Я ему, козлу, говорю: какое тут, на хер, кило? Взвесь, говорю, козел!
Взвесь
«Взвесь.» – повторяет он про себя, подбрасывая словечко на языке, пожевывая от удовольствия губу. Верхнюю, нижнюю. – какая подвернется.
Со стороны кажется – силится мужик удержаться от смеха, видимо, вспомнил что невероятно забавное. И впрямь вспомнил:
«Как в школе на лабораторных по химии. Такое давно забытое и, вот тебе на, так к месту.»
Хорошо различимы неясные вибрации
Хорошо различимы неясные вибрации. Они расходятся от стен Мавзолея, складываясь где-то вдалеке в простые слова:
«Я ВАМ ОБЕЩАЛ, ЧТО МЫ ПОБЕДИМ.»
Своевольное эхо, возвращаясь непонятно откуда – то ли со стороны реки, то ли Манежной – сообщает им вопросительную интонацию.
«МЫ ПОБЕДИЛИ!» – шорохом накатывает вторая волна.
«. ИЛИ. ИЛИ.», – вновь безнаказанно хулиганит эхо.
Того, кто задумал все это больше века тому назад, и добро бы только задумал, так нет же, затеял претворить в жизнь, и претворял с переменным успехом, и претворил, несмотря ни на что, выходки распоясавшегося эха не беспокоят. «Пусть себе тешится», – думает.
Его пересохшая мысль проскальзывает с шорохом будто сквозь узкую талию стеклянных часов. (Ему самому, я уверен, этот образ лег бы на душу. Он и сам много лет всего лишь сосуд, в котором когда-то жил человек.)
«Эхо – это лишь отражение», – проскальзывает ручейком, падает еще с десяток мелких песчинок. Совершеннейшая для них случайность, оттого и стремятся они подчеркнуть свою значимость.
«Чего отражение?» – возникает в ответ беспочвенное волнение.
Он нервен. Или правильнее – нервичен? Ему все равно, привык: все, что ни говорит – правильно. Вот если о нем, то все по-другому.
«Нервен? Нервичен? Раздражен. Так чего отражение? Ну, чего-то там. Неважно чего. Отражение – и все. Эхо, короче. Хватит дурачиться.» Хочет добавить: «. товарищи.», но подмечает двусмысленность. Его картавость сохраняется даже в мыслях, а раздражение, не в пример картавости, быстро истаивает и исчезает вовсе.
Нынче для недовольства нет повода. Нынче он в полной мере удовлетворен происходящим за стенами, с которыми породнился. Теперь уж его точно не тронут. Лет эдак с дюжину, а как повезет, то, возможно, и дольше. Насчет везения – это он, разумеется, не всерьез, заигрывает сам с собою, от скуки, как во внутреннем монологе про эхо и отражение. Знает про себя лучше других: никогда ничего не оставит на волю случая, на века все рассчитывает. Жизнью научен. Ну, а в смерти все уроки, полученные при жизни, ох как полезны! Не передать.
Не хочет, старый, съезжать
Не хочет, старый, съезжать с привычного места. Как я его понимаю! И Антон Германович тоже бы понял, сам добрую половину жизни мотался с места на место, из одного гарнизона в другой.
«Умеют же некоторые устраиваться», – лезет в голову неуместная мысль, совсем даже не о Кирсанове.
Ко всему прочему, постоялец гробницы концерт Пола Маккартни вживую прослушал, а я не попал, даже внука облагодетельствовать не сумел. Отстойный, одним словом, дед, хотя мне внук такое не скажет. Но ведь думает, обормот, это точно!
Все-таки, может, не очень «вживую»?
Неужели такой пустяк способен меня утешить? А пожалуй, что и так.
Я всего лишь одна из судорог уходящего мира
«Я всего лишь одна из судорог уходящего мира», – бубню под нос придуманное специально для дневника, который уже третий год обещаю себе завести. Наблюдаю при этом издалека за случайно замеченной и неслучайно узнанной плечистой фигурой еще одной «судороги», с которой встречаться сейчас и здесь, на Красной площади, под гул осадивших Манежную победителей всей страны я не намерен. Как-то быстро и само по себе вызрело неожиданное решение. Быстрее, чем прыщ на носу, если кто влюбится. И вообще, если вдуматься, может, по работе тут человек. В принципе, никаких весомых причин для такой осмотрительности нет и в помине, невесомых тоже, но мне, замороченному, непростому, кажется, что нам обоим встретиться именно в этот час и на этом месте будет неловко.
«Отчего?» – строго спрашиваю себя.
«Да неловко и все!» – отмахиваюсь.
«А все-таки?» – не отлипаю.
«Чего сам к себе пристал? Делать больше нечего? Пес с ним, ни от чего, какая разница, пусть хоть блажь.»
Такая же блажь, как фраза про судорогу. Мне нравится думать так о своем поколении. Но при этом, если честно признаться, совершенно не улавливаю – что во всем этом вообще может нравиться? Извращение какое- то. Но клевое. Только подумал так – и сразу же жаль стало метафоры – «Делиться еще.» Глянул мельком на спину Кирсанова и подумал, что он тоже не исключение, хоть и сосед. Решил, что впредь вообще воздержусь разбрасываться «глубокомысленной красивостью» направо-налево. Вроде как глубокомысленной. Для себя придерживать стану. Куркуль, одним словом. Вот был бы Антон Германович, скажем, седовласым лихим флотоводцем старой традиции и соответствующего облика – в эполетах, усах, орденах имперской чеканки, я, может быть, и расщедрился бы. Нет, ни черта подобного. К чему красивые слова, если и без того в избытке инструментарий для пленения барышень, особливо неискушенных: золото на плечах, серебро под носом, бронза на лице от ветра, – пока еще не памятник, но уже можно прикинуть, как впечатляюще будет смотреться. И каменья. Каменья все как есть драгоценные, рассыпаны по груди в дорогих оправах. А если не для барышень? Тогда вообще не понимаю – зачем. Хотя, если в самом деле. про «судорогу», то странноватая выйдет самореклама. Однако кто их, прелестниц, знает. Может быть, кто и купится. На необычность метафоры.
Это, в самом деле, туман, или мне кажется?
Странный туман стелется подле стены
Странный туман стелется подле стены. Туманец. Почти не заметен, нужно присматриваться, но мне сдается – он пахнет? И еще кажется: где-то там, в глубине, глубоко-глубоко, кто-то курит кальян. Полулежа? Лежа? На чем там лежат? Эх, не хватает фантазии. И памяти, чтобы вспомнить больше четырех-пяти лиц из здешней обители. С именами проще, а вот с лицами напряженка. Вместо Брежнева, к примеру, перед глазами артист Шакуров, изображавший Леонида Ильича в телесериале, ну и так далее.
Других, кому в кальяне отказано, кипятят в смоле – тоже дымное дело, – как в растворе для снятия накипи. Не исключено, что они эта накипь и есть, были ею. Конечно, недоброе это дело – так о мертвых… Нехорошо. Каюсь. Опять же, накипь сняли, а мы все одно не блестим. Вполне, может статься, что и не накипь. Тогда и каяться не в чем. Хотя нет, подумал ведь. Виноват.
Дымки столь разного происхождения проникают из-под земли наружу, перемешиваются, превращаясь в полупрозрачную воздушную вату, и уже не разберешь, не отличишь в только что рожденном букете – где что и отчего. Чушь, конечно все это, выдумки мои крамольные, невежественные, небогоугодные. Свинство, короче. Однако в носу пощипывает, и та часть головы, которая отвечает за запахи, уже все для себя, да и для меня заодно, придумала. С чего-то, глупая, решила мне слегка потрафить, как всегда наспех, и подпортила впечатление – подмешала в аромат выдох «Шипром». Для узнаваемости, по-видимому. Чтобы крепко зацепило. Так и вышло. В соответствии с намерением. Зацепило сразу и намертво. В горле запершило, и я натужно и надолго закашлялся. Так происходило всегда, если в армии случалось хлебнуть за компанию с сослуживцами «Шипра». Прапорщик на мой кашель, будто Дерсу Узала к лежке зверя, выходил, охотник хренов. Может быть, и не стоит так принюхиваться? Как? О зрении бы сказал: «зорко всматриваться», или «пристально.», но к нюху эти слова явно не подходят. Убогий он, нюх, какой-то. И кладовая памяти – тоже убогая, невместительная, метр на полтора, если слова крупным шрифтом набрать. Короче, туман, он и есть туман – земля холодная, воздух теплый, или наоборот. То есть, производное. И ничем не пахнет. Кипящей смолой точно не пахнет. Кипящую смолу я однозначно выдумал, потому что всех тех, кто нашел последний приют в стене, под стеной, дети при жизни любили! Как же можно любимцев детей в ад, в смолу?! Никак нельзя! А ведь мы – те самые дети и есть. И вообще никакой это не туман, а фимиам с Манежной на Красную площадь надуло. И на спуске Васильевском в этот час все на подъеме. Что за день?!