Читать книгу: «Реликварий ветров. Избранная лирика», страница 3
Московские ряды
Я эту улицу не мину. «Сентиментальные
колечки! Авантажные разные галантерейные
вещи: сыр голландский, казанское мыло,
бальзам Самохотов, гарлемские капли!
Пожалуйте-с, просим. У нас покупали».
Безмерная баба подкатит под локоть и:
«Ни-точек! Ни-ии-точек!» – и
ниточки входят с иголками в ухо
(а пухлая ручка в кармане гуляет).
«Чуло-о-очков, шнуро-очков! У нас
покупали».
Но гаркнет торгаш
непостижное смертным, и речи Москвы
ковылями сникают. Качая лотком над
крутыми плечами, он что-то проносит под
сальною тряпкой – пока не сойдутся
разверстые воды.
«А что продает-то?!»
«Да почки бычачьи».
«Презентабельные
ленты, милютерные жилетки! Помочи и хомуты
субтильные-с самые, интерррресное, сударь,
пике из…» – «Любезный, а в этой что
склянке?» – «Ну как же, извольте, вестимое
дело: эссенция до-оо-олгой жизни».
1830-е / 26.I.1982
Шпалера
В Ораниенбауме, Ла Гранхе иль Эквоне —
душа не вспомнит где – подале от
резины и бетона, поближе к доживающей
молве – я, вытканный однажды на
шпалере,
средь мельниц и стволов, махровых лап и крылий —
ступающим по лиственному дну
пролитой в облако аллеи,
не удивлюсь:
потрогайте неколкие зрачки
и пальцы на фисташковом подкладе.
Полночи промолчали о России, но ни
одна свеча не потекла. Все музыканты жутко
недвижимы,
пока углами мгла не закачала. Вы
помните, как медленно икали перед смертью? А вы,
сударыня, враз покатились по дивану, уже не чуя,
что кофием со сливками залились. А
вас, младенчика, бокастая кормилица без матушки
щипала, а мальчику… да Бог ее прости! А вы,
из прусской юности, любили дикую козу
с брусникой. Вы… Не стану:
все новости благие старо —
ваты, все нити сотканы и на из —
нанке ничья ладонь не встретит узелков,
но, может быть – невнятные ладони,
не испугавшись острого тепла.
24. II.1983. Нов. Гавань
Из цикла «Романсы и арии»
Надежде Обуховой
Неприметная горсточка нас
Высоко над рекою молчит.
Мы узнаем, что солнце близко,
Мы увидим, как звёзды прошли.
Мы увидим, как звёзды прошли,
И пойдут, заплетаясь, года
Подниматься к нам поясом трав.
На разлитые дали глядя,
Покачнётся былое в очах,
И мы встретим рассвет на ветру
Прежде птиц, огласивших его.
Прежде птиц, огласивших его,
Наши тройки влетают в зарю,
Но и так не нагоним себя.
Неприметная горсточка нас
Высоко над рекою молчит.
Мы увидим, как солнце прошло,
Мы узнаем, что звёзды близки.
II.1980. Нов. Гавань
Сергею лЕмешеву
Благую песню столько раз
Душа, блуждая, заводила,
На светы поздние срываясь
В неослежённые снега,
Язвили золотом глаза
Где свечи солнечные елей
И с небом слюбленному АААНЬГЕЛ
Учил сгорающий закат…
Иную песню в певчий час
И на следах моих томимый,
Над всем, что выведет огляд,
О, раздели на вдох и выдох,
Как грудь моя её лила бы,
Храня из ветра свет и снег.
III.1980. Нов. Гавань
Александру Вертинскому
От тельцов златых, непыльных,
от болезней и счетов,
от чужбин, душе невнятных
и не помнящих про вас,
от детей, не знающих по-русски,
не травя злоречьем ран,
не спросив непосвящённых,
не причастных вашим снам,
проживя ничейным в мире,
чтоб узнать себя впервые,
чтобы легче умирать,
поезжайте раз в Россию —
наглядеться, навздыхаться,
поклониться навсегда,
если вам нужна такая
бледноликая, родная,
неудобная земля,
если лжи уютной мало,
что и так она внутри,
если не для мебелишек,
не для частностей родились,
если есть для вас могилы,
чтоб траву рукой погладить,
если то для вас забота,
что мы все зачем-то жили.
9. X.1981. Нов. Гавань
Карусель
Как-то бойко завертелась карусель: мне
рукой теперь оттуда и
досель. А верблюдов, недоплюнувших
до звёзд, и
слонов, не донимаемых тщетой,
нагоняют уж зубастые коньки, не
стремясь их ни лягнуть, ни
раскусить.
Лишь олени – те несут, не чуя мест
и лет,
углубляя сей назойливый недуг, что
выносит их по кругу на следы
свои, затоптанные в прах
теми
ли, кто – слышишь? – по пятам, теми
ли, за кем они вослед.
Мельком лица, вскользь уста и окна
вспять. Вырвешь взгляд —
простыл недолгий жест встречи иль
прощанья – как взглянуть. И не
спится уж давно на трынь —
траве: душу умотала круго —
верть. Вновь меня уносит – от всего, или
всё несётся – от меня.
22-25.IV.1984. Париж
Карамора
Карамора – большой, длинный, вялый комар; иногда залетает в комнату и торчит где-нибудь одиночкой на стене. К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу, в ответ на что он только топырится или корячится, как говорит народ.
Н. Гоголь
Сонно отбиваясь до
седьмого пота,
оттого корячится, что
кольнуть не может,
потому топырится, что —
нетопырёнок.
Всё не только больно и
не так уж гадко,
всё не столько тошно,
сколько слишком страшно —
всё непоправимо до
седьмого неба:
сколько ни корячься —
цепко держат ногу.
12. VII.1983. Нов. Гавань
Буколика
Крыша пыжится соломой. Что ни
говори, мы с тобой, старуха,
жили: ты ж латала мне портки,
я же резал курам горло. Мёд,
горилка на столе, на краюшке —
шкварки. В три погибели согнуло
немочью к земле. Ныне ты
меня повыше, да сушей плетня.
Оба лыбимся беззубо – так оно
добрей. Вседержитель, не мигая,
смотрит со стены. В хлеве добрая
бурёнка, в сенях гуси. Сыновья,
глянь, какущую нам гору накололи
дров. «Слезь с доски – порежешь
яйца!» – каркнешь внуку ты.
Он послушает не тотчас. Экий
шелапут!
Коль
допрежь меня в домину
тесную ты ляжешь – низко
поклонюсь. Ты моя старуха. Что я
без тебя?.. Мне ли первому – не
плачься. Что не так – прости. Не
таскайся до погоста. Ешь по мне
кутью. А старшому такожде
накажи, чтоб нас, знаешь, там
над озером, пусть бы нас рядком.
Мы соседям сниться станем
к непогоде, хвори, так ли – нам
тогда видней… Нам тогда не всё
одно ли, даже если, как сегодня,
льёт и льёт ливмя?
29. VII.1983. Нов. Гавань
Прошлый август
От Севенн до эстуария
всё ли там несёт Луара
мимо замков дальнозорких, где умильно
заедает горклым сыром оглушительные
вина втуне галльская душа, – всё ли
там блюдёт Луара, под лепными облаками,
диковатую волну
между кряжистых устоев то ли радуг,
то ли к раю переброшенных мостов?
Всё ли
так ревёт ночами, помыкая сном платанов,
отдавая рыбным духом – студенистым,
как ундинины уста, —
мимо спеси голубятен (не забывших ни
разгульного Агриппу, ни пристрастного
де Гиза) и сомнительного праха
непоседы Леонардо —
всё ли катится Луара там под сферой
домотканой, кем-то впрок пересинённой?
3. VIII.1983. Нов. Гавань
Идиллия
Когда бы взлетели на воздух три неподобных дома,
заставивших с Невы невиданное «П» Адмиралтейства,
когда бы вырубили напрочь косматый вздорный сад,
пожравший площадь у надвратной башни, и
развернулось вновь, как некогда, полётное пространство
для огляда – от лестницы Манежа и до конца Дворцовой, —
клянусь, что у меня осталось бы одно бессонное желанье:
возвить барочную свечу задуманной Растрелли колокольни.
Но если бы легкоголосой ранью вдруг восстала
громадная волна Катальной горки и я слетел смеясь
на роликовом кресле – от купола, по-над гордыней елей,
до дальней той просвеченной берёзы – то я бы лёг на
одуванчики и разучился сразу жить, не двинулся вовек,
не щурился на солнце и ночью никого не узнавал —
пусть даже в павловском Шале, среди вселенной
светлячковой,
затеют поиграть из Куперена, прихлёбывая нежно молоко.
9. VIII.1983. Нов. Гавань
Октябрь
Из всего, о чём томились, не набрать на
грошик.
Что своим однажды звали, позабыли
помнить.
А кого не долюбили – зряшная
забота.
Стелет скатертью дорога – позабудь,
как звали.
Ветер крючит частый дождик, ни костра, ни
крова,
ни пригорка, ни колодца, ни с укором
взора.
Лишь о том мы не спросили, что забыть
успели.
Солнце сгинуло за морем, где не нас
заденет.
16. X.1983. Нов. Гавань
Утром рухнуло старое дерево
Утром рухнуло старое дерево
под окном. Я не мог не заметить.
И смотря на его мельтешащие листья,
вспомнил, как волосы трепал однажды ветер
на темени покойного соседа, и понял,
что неживое мотало ветвями
дерево все эти летние луны
и неживое – все солнца
зимние.
24. X.1983. Нов. Гавань
Итальянское лето
Рим
I
Мне нечего сказать тебе о Риме, о том,
что кошки утаили, достойно пяля снизу
вверх и янтари и хризолиты, не веря в наши
скользкие личины, бродя по мрамору и
травертину, несытыми хозяевами были. Мне
нечего сказать тебе о Риме, о плоти
сахарной колонн и полых взорах статуй,
которые, верь, в оный день не преминут
нам гаркнуть резкости в захламленное ухо на
гуттаперчевой латыни, притопнув
сокрушительной стопой. Мне нечего сказать
тебе о Риме, пока не проросли на Авентине
мои следы наивною травой, пока из Тибра
швейцарский пёс не выволок брезгливо
за шиворот самоубийцу кроткого, пока
замшелы выи ватиканских пальм. Мне нечего
сказать тебе о Риме: там без меня уже
снуют в обнимку с мёртвыми живые и тянут
пенку капуччино, зеницу ока пряча от греха,
чтоб Божий день насквозь не видеть.
II
Круглый срез ночного моря.
Отражая спиною осенний закат,
засыпает в садке пучеглазая рыба,
слыша, как мается ветер над пирсом, то
продвигая набухшие тучи, то
нагоняя ухабные волны.
Так и
ведётся: что очевидно, то
безусловно. Не о чем думать,
чёртова кукла.
Флоренция
I
Сквозь сеть напечатленных взглядов —
с бурого купола хрупкой громады
Санта-Мария дель Фьоре —
уронил я утром сердце
в этот сентябрьский солнечный город
(в глухонемую охру и неподкупную
просинь), —
не вздохнув
о Риме и о мире,
позабыв исконные заветы
перелётных стай.
II
Под набережной Арно – толкотня полу —
пудовых крыс. Из мрамора
пилюли заказав,
замкнулись Медичи в привольных саркофагах
до дня сулёного.
А в Академии как в будни, так
и в воскресенье, держа пращу
перстами игреца,
гримасой умысла Давид стращает
несостоявшиеся души.
Венеция
I
Когда из лакового гроба неуправляемой гондолы
тебе (и никому
другому)
на всякий случай подмигнёт Джованни
Джакомо
Казанова и скроется под маской птиценосой,
когда оближет мёртвая вода
по ступеням покинутых палаццо
мокриц и пряди тины,
когда заплатишь бережной тоской за праздное
муранское стекло,
когда из-за угла
и за
пьяццеттой, сквозь гвалт и крылья глупых голубей,
тебе – за весь невзрачный век – воздастся
ослепляющей лагуной – тогда,
тогда,
тогда непрошеный обряд венециации свершится над
нестоящим тобой.
II
За кайму цветов стеклянных боязливою ногою
ступим сквозь живую воду
зеркала (теперь взаправду
всякий шаг),
чтоб следить небезразлично, как
от лестницы Гигантов под аркаду пролетают черно —
белые баутты, словно бабочки ночные, сунув
ветреное сердце, ключик и стилет трёхгранный
в леопардовые муфты.
Пьяцца бархатом накрыта, шёлк багровый на
гондолах, на закате расплескались реки
радужной парчи. Сим
пленяли не напрасно полунабожные дожи,
приживальщики, поэты, банкомёты и актрисы,
скарамуши, арлекины, шарлатаны и, конечно
же, досужие зеваки – словом, те
венецианцы: нет
верней краплёной карты и надёжней прежней
смерти, нет честней атласной маски и
живей воды зелёной, омывающей
пороги,
уводящие нестрогих сквозь
несомкнутые волны – за кайму
цветов стеклянных.
Октябрь 1983. Нов. Гавань
«Мне снились стены городов, морей…»
Мне снились стены городов, морей
накат и в небе – горы, пинии
и башни, чужих могил
неспешный шепоток, чужих
церквей нестрашные громады,
и мнились всуе голоса, и волосы
текли меж пальцев, а за спиною
крались дни – заведомые тати – и
отставали за углом, чтоб чваниться
сноровкой. И вот
привиделась мне
мама. Чуть свет она подходит
к полке
и мне глядит в бумажные
глаза,
и вот теперь почти не верит, что
это я, когда по лестнице взбегают или
шуршат половиком, когда
без стука
потянут ручку
двери
на себя.
X.1983. Нов. Гавань
К похождениям г-на Чичикова
Уступите мне мёртвые души
за двугривенный или полтину. Да на что
вам такая обуза? Вы
послушайте, если бездушны – так
лишь хлеба, а водки не надо. Уступите
усопшие души. Не полушку
сулю – соглашайтесь. Позарез мне
набрать бы хоть дюжину, хоть пяток
или сколько прикажете.
Я поить
земляничной росой, одевать
в заграничное кружево буду их, а не то —
в креп-жоржет, по утрам услаждать их
весёлостью речи
и гулять уводить поштучно
всякий вечер в сплошной и неблизкий,
старомодный нешуточный лес. Так уж,
право, никто не осудит. Мне не сбить
капитала иного. Уступите
мне ваши почившие души
и недужные
тоже.
22. XI.1983. Нов. Гавань
«Словом, если удавалось – то…»
Словом, если удавалось – то
лишь ветреность
и верность. На ледовой перепонке
гладью вышиты морщинки.
Что же выглядит свежее беглой
новости о смерти? Ах,
не в пору пообвыклись мы
с трусцою несуразной.
То пельмени с сердцем
в комендантском доме, то
мозги с горошком
ел в первопрестольной. Словом,
был неправильным настолько,
насколько чудилось мне
верным.
29. III.1984. Нов. Гавань
Две темы для финала
Как леди Каролина Лэм,
за полночь в фосфорной ротонде
упасть. Ампирный поясок
под грудью и имя пенкою из уст
закушенных – чтоб распоролись облака,
чтоб съёжились. Курчавый лорд, как
косит ваша несусветность
и хромота.
Как опаршивевший поэт – своих,
чужих предать и спутать. «Мосьё, я под —
пишу стихи за франк, за пару ваших
вшивых слов, я за…» Закрылась дверь. И
с койки диктовать с оглядкой о чёте —
нечете, о Пушкине чуток, и с тем
небрежно переплыть границу без страны и
без охраны.
18. V.1984. Париж
«Всё это, слушай, вышло попыткой…»
Всё это, слушай, вышло попыткой
никогда не скажу чего —
может, пыткой плюшевых страшилищ,
может, молотьбой папье-маше.
И когда б не вычурные раны,
не труха бескровная из швов, мы бы,
стеклоокая, играли
до сих пор, насупившись, с тобой
в липовые кубики блаженства —
у окна, в котором не скажу
никогда какие облака
зацветали на ущербном солнце.
4. VI.1984. Париж
Акватинта
Лежит скорлупка на Неве.
То шпиц, то купол над тупою крышей.
Такая несуразица с утра, голландщина и
петербургщина какая. Российщина.
Петровщина.
Глазетовые воды.
То ломоносовщина, то ека —
теринщина, а то
суворовщина.
Отроческий ветер. И от века
уж коли не хованщина, то аракчеевщина или
бироновщина вовсе.
В бирюзе
зависли паруса и Божьи птахи.
Такая небывальщина с утра.
А полдень водит
галльской шторой. Немилосерден вид
Адмиралтейства, нещаден – Академии наук.
16. VI.1984. Париж
«И примостившись к замшевому уху…»
Ирине Одоевцевой
И примостившись к замшевому уху,
ей – сквозь разомкнутые воды
и кровли кукольных столиц, ей – сквозь
обжитые могилы, сквозь одурь
безучастнейших духов – кричу опять:
– Какой аллеей прокрались вы на
камелёк? «Как вы сказали?.. Я не слышу.
А Жорж! он там такой длиннющий, как
кабинетные часы —
гор-х-х-раздо выше всякой двери и
доброй челяди Христа».
21. VIII.1984. Париж
На смерть Алексиса Раннита
Простите, друг. Я стану осторожней
теперь на солнце чёрное смотреть:
там ждёт меня печальная усмешка
из-под бровей крылатых. Но придёт
мне в оный день письмо нездешнего формата,
в кудряшках росчерка – о том, что вот и все
обиды и заботы миновали, что вы в кругу
блаженных оттворивших приветили мой час
рапирным взмахом вечного пера.
А нынче пусть простит Господь мне
муку эту, когда вы в лодке удаляетесь
по Лете и неотрывно смотрите сюда,
сюда, где вас как будто больше нету,
где для чего-то выпал снег, откуда нам, по
нашему билету, не слышно и не видно ничего,
где в парке Со не вспомнить нас не смогут
по осени пруды и тополя, сюда, где
спорили мы всуе о Россиях… Простите, друг.
6. I.1985. Париж
«Павлин распялит хвост нам в Фонтенбло…»
Павлин распялит хвост нам в Фонтенбло,
где Генрих и Франциск блажат с Наполеоном
в зелёной зале, где приветил свет Господний
тринадцатый, субтильнейший Людовик.
Обиды в горле – вешний знак,
что мы уста отвадить запоздали
от уст,
что, руку сняв с невзрослого плеча, мы
за глаза уцепимся глазами,
за ворот – вздохом, страхом —
за рукав. Пора. И
мы молчим, как сон непоправимы
те сотни лет вперёд или назад, где мы —
не мы, нас не довольно нам и
с нами нам не вольно, и не отпущена
прощальная вина.
28. II.1985. Париж
«Среди непроходимых глаз и хруста льда и…»
Среди непроходимых глаз и хруста льда и
лавы, в засеке непроглядных снов, в кольце
крестов над пластом насекомых, в виду
заоблачного зева, сосущего своё из
жил, в долгу у накренённых стен, которые —
такой же дом, как та
дерновая дыра, как та тесовая
домина, – мне снится, что
не хочется вставать, что озеро, карета меж
пятнистыми стволами, в которой катит
скорбная фон Мекк, которой и не снилось
подходить, что из-за марта
маковый апрель выглядывал, но дна не
достаю стопой – не выдохнуть и не
вдохнуть, – что мне не вынырнуть: я захлебнулся
снами про то, что вдруг проснусь среди
непроходимых глаз и хруста льда и лавы.
14. III.1985. Париж
«Откуда взялся, мальчик, ты и почему…»
Бахыту Кенжееву
Откуда взялся, мальчик, ты и почему
такой ты старый, и отчего, от чада и
жены зарывшись в складку
утренней портьеры, ты веко трёшь
опять, покуда пузырится край
зари, запястие тебе над —
резавший лучами?
28. III.1985. Париж
«Одиночества улички шаткие, я в обнимку…»
Одиночества улички шаткие, я в обнимку
с собой куролешу по палубам вашим. Одиночества
людные парки, где изъян не сокрыть, как на
сбыте илотов, порицаю ваш ветер прелый,
наст кленовый, хрустящий фалангами, и
скамьи перекрапленный остов. Под глазами
гуляет осколком одиночества радуга
ломкая. На плече каменеющий воздух,
и снедаемый заживо вечер одиночества
застится встречей.
10. Х.1985. Париж
Блаженной Ксении
«Ты поди, поди, пригожий. Ай, у
Ксеньюшки-то нашей глазоньки
горят. Так и светят над могилкой.
…А ещё скажу, во дню ведь
сколько раз добавлю масла,
ну а после – во всю ночку никого,
никто не тронет, а, глядишь,
уже до света, как вернусь я,
и не гаснут никогда».
Спину розовым снегом исхлещет:
за тобой пургу ночную
выстою в мольбе. Ох, Андрей
Феодорыч, в тень глазниц своих
кромешных схорони меня, в сей
дали от дали невской облегчи
на горле узел чуточной змеи
да над стаей детских пеней поведи
перстом. То в меня на Петроградской
камнем бросят те мальчонки,
коих след сотлел. В дом войдёшь,
и у порога битый век прожду.
На извозчика – я следом. Бог
в святых Своих коль
дивен, не отринь меня.
27. VII.1986. Пб.
Казарма
Однажды был за полем лысым синий
лес на краешке небес, на кончике ресницы; у
лба – железо сизой койки, окно, потом
забор, дорога поперёк зрачка; над
лесом тонким – голубое, а выше – снова
лес подоблачный – над кислым испарением
портянок, выскобленным полом, над
тумбочкой пустой и табуретом.
Однажды
я ушёл туда, а там обнял пятнистые
стволы и в сердце землю целовал,
кружился, плакал, пел однажды. Там
выси дрогнули, набухли и уронили ливень
пряный, краткий.
Сквозь гриву луговых стеблей
воздутые текли громады. Чело овеяло приникшею
душой. Один. Потом? Потом бывал подчас и
жив (обычно слыл), а волен – раз. Однажды
был забор, дорога, на кончике ресницы синий лес.
18. XII.1986. Палезо
Фотоповесть
В городе Пушкине, в Царском Селе, жили
кузены в любвях и печалях – Женя
и Жора, брюнет и шатен. Общество
знало: два шкодные Ж. Дом на Московском
шоссе, 33. Позже снесён. Только
рыжая яма. Узких рубашек, расклёшенных
брюк больше не носят Жора и
Женя. Лондон-Париж: телефонных
счетов понасылавшие годы. Пачки
чудных фотографий; с колен
скатятся Жора и Женя. Песен
отпетых и там не поют, моль
пиджаки доедает в тесном шкафу
у какой-то из мам. Жора со мною
глотает вино. Павловских мостиков,
снежных аллей и аполлонов досталось
стене. И до светла египтяне в бистро
пивом его надувают. Женя и Жора:
матовых, глянцевых слившихся лиц
не усомнятся уж юные взгляды.
22. II.1987. Париж
Ирине Одоевцевой
Пламя хладных сиреней охлестнуло
ограды предместий. На версальском
велосипеде отбывая в шелест майский,
завожу прощальными губами: «Вы
покидали нас, вы стали
далеки…»
Впредь мне вас не катать
меж больничных платанов, поминая
лихом плеск крутых видений,
вновь из измороси эмигрантской не
внимать в субботнем опупенье дисканту
петропольского срока.
Но ваших глаз
ромашковые были и речи плеч и рук
непретворимость пусть в далеке моём
родимом приветит день бессумрачных
ночей, и русских дружб апостольское
бденье ваш вечер незагаданный
продлит.
8. V.1987. Палезо
«Полый ящик мой почтовый в недрах…»
Полый ящик мой почтовый в недрах
истово хранит тополей подлунных
профиль на домашних облаках, пух
и прах забвенных песен, горстку
звёзд и мост из бездны на кометах
невских фонарей, стаю стёртых
поцелуев на парче худых знамён,
вереницу дней незрячих – вдоль
обломленного края за хмельным
поводырём да долинных ветров
взмах холщовый над пернатым
сим подранком, что не двинет
клювом, не вспорхнет, снова глазом
розоватым глянет так из-под ключа,
будто ждали с острова Россия нынче
с ним всю тьму весомый
вздох, будто мы ещё не угадали
ящик полый мой почтовый утром
чем со дна на нас дохнёт, как
прикажет с Богом поживать, почивать
до солнц иного срока.
23. V.1987. Палезо
«Впрок причащаюсь крапчатому Лувру. Вагон…»
Впрок причащаюсь крапчатому Лувру. Вагон
над Сеной
пятится
вперёд.
За то, что
поспеваю торопиться, опять просо —
бираюсь опоздать. Помилуй мя,
придирчивая радость, не за оскомину
ежевоскресной жвачки – за утренний
озноб свечных стеблей. В набухшей
сфере вязнет взгляд. Зарезаннее агнцу
не бывать, закланнее – тому напеву,
что кротче не было в свой срок и час,
когда безбольно обмирали, когда
мы только
обвыкались
с отвычкой
жить.
28. II.1988. Париж
Бесплатный фрагмент закончился.