promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Вкус времени – I», страница 3

Шрифт:

Добрый и дальновидный старик словно протягивал нам руку помощи даже из могилы.

Как всегда после обеда к мальчику приходит Атсютка, это девочка 6—7 лет – внучка ключницы Егоровны и дочь поварихи. У Владика нет товарищей, таких же мальчиков, как он сам и, конечно, ему скучно. А девочке не интересно скакать на деревянной лошади, палить из пистолета и изображать разбойников.

Поэтому приходится играть в «путешествие в карете». Из нескольких стульев и большого пледа соорудили карету, посадили в нее «детей»: плюшевых зайца и медведя, захватили много всякой «еды» и поехали на паре лошадей в далекие страны.

Мальчик сидит на козлах с пистолетом и стреляет во врагов. Вечером на закате останавливаются, кормят «детей» и ложатся спать, Ночью при луне нападают тигры и мальчик палит в них, а когда кончаются пули, бросает им остатки еды. Тигры все съедают и уходят в темный лес. Теперь звери сыты и экспедиция спасена.

Во время самого страшного сражения, когда тигры опять наступают уже со всех сторон, няня некстати приносит какао и печенье. Пока Атсютка с револьвером в руках отражает атаку, мальчик, отнекиваясь и оглядываясь на поле сражения, выпивает полчашки и съедает пару печений. Остальное он просит отдать Атсютке. Няня возражает, но мальчик уже слез со стула и спешит на смену своему верному другу. «Верный друг» с удовольствием допивает какао и доедает печенье. Ей бы каждый день такое сражение с заморской какавой и сладкими кружочками.

Ах, Атсютка, Атсютка, юная наперсница, где ты сейчас и вспоминаешь ли когда-нибудь часы, проведенные с Владиком?!

Близится вечер, за окном темнеет и Атсютку отправляют в поварскую к матери. Мальчику приносят персональный ужин в детскую потому что все ужинают в девять часов, когда он уже должен спать. Мальчик нехотя ест под уговоры няни. Он упрашивает ее доесть жареный картофель и кусочки гуся. Он не может допить и свое молоко. Няня, ворча, понемножку все подбирает и допивает.

Когда мальчик уже в постельке, проститься с ним приходят папа и мама. Заходит и дедушка. Мама крестит сына, целует и желает ему покойной ночи и приятных сновидений.

Мальчик вдогонку родителям несколько раз кричит:

– Спокойной ночи! Спокойной ночи! – и они откликаются уже из коридора:

– Спи спокойно, Владюшка…

Морозная ночь. Изредка где-то пролают собаки, зашуршит мышь за стенкой, гуднет ветер, залетевший в трубу.

Храните покой и мир, добрые люди – это уже последние тихие ночи и дни. Скоро вы навсегда забудете про безмятежный сон…

ГЛАВА 2

Через Вильну в санитарном поезде проехал вольноопределяющийся Макаров, бывший гимназист пермской гимназии, награжденный Георгиевскими крестами 4-й и 3-й степени, которые он получил за следующий подвиг. Макаров переоделся в германскую форму и отправился в деревню, занятую неприятелем.

Владея с детства немецким языком, опросил жителей, где находится немецкая артиллерия, высмотрел в бинокль указанное одним фермером место расположения немецкой артиллерии, срисовал план местности и ускакал к своей части, захватив из цейхгауза провианта и четыре немецкия офицерския шинели. Макаров с переодетыми в немецкую форменную одежду товарищами отправился обратно, и при помощи подоспевших казаков им удалось захватить три неприятельских орудия.

«Задушевное слово». №37. 12 июля 1915 года

(рассказывает Владислав Щеголев)

При молодом хозяине жизнь в Песчанке стала спокойнее и несколько скромнее, приемы сократились, близкое знакомство поддерживалось только с соседями и ближайшими родственниками. К таким посещаемым соседям относились, прежде всего, Урущевы из Тюнежа, так поспособствовавших счастливому браку Александра и Екатерины, а ближайшими родственниками были тетки со стороны отца, которые тоже имели несколько детей, иногда приезжающих на праздники в Песчаное. У тети Кати Харкевич были две девочки Наташа и Катя, у тети Лизы Бобыниной – Таня и Володя, от тети Вари Бирюлевой к нам наезжала Лидуся, которая была очень близка семье Щеголевых. Харкевичи в те времена жили в Москве, а Бирюлевы в Старом Осколе.

В «Песчанку» часто наведывались и родственники Мельгуновы, являвшимися внучатыми племянниками дедушки Седы. Сергей Петрович Мельгунов, занимавшийся общественной деятельностью на ниве публицистики, подолгу беседовал с дедом в его кабинете. Мельгуновы жили в Москве и имели дом в Кашире, поэтому в свои приезды в загородную усадьбу, обязательно навещали Щеголевых.

Со стороны мамы из близких родственников у Щеголевых имелась одна тетя – Варвара Константиновна, как мы ее звали – тетя Вава и дедушка Константин Лукич Джалий. Бабушка, его жена, приходящаяся сестрой Анне Урущевой из Тюнежа, не появлялась потому, что после безвременной смерти двух сыновей – Николая, умершего от менингита и Алексея, покончившего с собой, долго лежала разбитая параличом.

Алексей Джалий не смог перенести уход от него молодой и красивой жены, урожденной княгини Шаховской. Дядя Леля, как мы звали Алексея, всегда имел всклокоченную внешность, которая говорила о порывистой, страстной натуре. Его черные курчавые волосы красиво обрамляли лицо и делали похожим на поэта или художника. Он был бедный студент, и княгиня предпочла ему некоего Фон Вакано, владевшего пивоваренными заводами в Самаре. Вполне возможно, что Фон был хорошим человеком, но последовавшие трагические события, опустили тень на всю их дальнейшую жизнью.

После официального развода, однажды придя на квартиру к родителям, Алексей пустил себе пулю в лоб. На столе осталась записка:

«Я не могу жить без Нади…»

Константин Лукич после страшной развязки стал совсем белым, а бабушка слегла, чтобы уже не встать.

У Алексея и Надежды к моменту развода уже был сын Юрий, который стал жить с отчимом Фон Вакано. Пока был жив, Алексей Константинович постоянно пытался оставить сына у себя, о чем хлопотал и дедушка, но деньги пивовара помогли решить дело в пользу неверной жены.

Будучи студентом московского университета Алексей Джалий участвовал в революционных кружках, и за вольнодумство его выслали в Каширу. После долгих хлопот отца – видного инженера, ему разрешили вернуться в Москву, где все и завершилось самоубийством.

Таким образом, злополучная Кашира, недалеко от которой расположен Тюнеж, явилась звеном в цепи событий, приведших к знакомству моих будущих родителей и их женитьбе. Семья деда Константина Лукича, бывая в Кашире у изгнанника Алексея, одновременно посещала и Тюнеж.

Время шло своим чередом, горе и радости сменяли друг друга, сменялись и окружающие люди…

В семье недолго подвизалась некая француженка, которая должна была обучать детей языку, принятому в русских гостиных. Но жизнь в деревне парижанке показалась несносной, и она сбежала, на прощанье, посетовав хозяйке:

– Мсье совсем не умеет ухаживать.

Хозяйка фыркнула от возмущения, и, развернувшись, молча покинула незадачливую француженку.

По всей видимости, пикантная иностранка стремилась играть в домах своих нанимателей несколько ролей. Но семьянин Щеголев-младший был удивительно верным супругом, чему окрестные красотки дивились, судачили без толку и о чем, видимо, сожалели. Когда Александр на своей выездной лошади, прекрасном темно-гнедом Бедуине проносился по деревне, то девки и молодухи долго глядели во след, любуясь его посадкой, красивой шевелюрой, аккуратными усиками и бородкой, которые так шли к его тонкому, правильному лицу. Матрена Листарова, знавшая все деревенские новости, уныло замолкала, когда заходила речь о «похождениях» хозяина в деревне. Ничего интересного она сообщить не могла.

Пока у нас была фрельна и няня Кулькова жила со мной, я мало общался со старшими детьми. Во-первых, потому, что после поступления в реальное училище, брат стал жить в Кашире у Веры Романовны Цуриковой, начальницы каширской гимназии, а сестра на всю зиму отправлялась в Москву, в институт, помещающийся на Девичьем Поле.

Брат и сестра появлялись только на вакациях, но и тогда мало со мной занимались, так как я был еще совсем карапузом. У них имелись свои «взрослые» забавы – гимнастические снаряды, качели, канат для лазания, вертикальный шест, кольца. Им разрешалось одним ездить на лошадях, они бывали в гостях, сами принимали сверстников. Меня, конечно, всегда старались отшить, ведь я тормозил их мероприятия. Моим обществом оставалась няня и верная Атсютка, для которой мои забавы стали и ее забавами.

У мамы на руках находилось громоздкое хозяйство, которое отвлекало ее от младшего сына, еще требующего неусыпного присмотра и порой старшим детям все же приходилось заниматься со мной.

Я наблюдал за делами старших: они лили свинец, препарировали мышей, занимались на гимнастических снарядах, варили обед на игрушечной кухне, не обращая на меня никакого внимания, и мне приходилось делать собственные выводы о равноправии, справедливости и мироустройстве.

Для приезжих московских детей многие забавы деревенской жизни казались страшными и дикими. Девочки Харкевичи с ужасом взирали как Боря и Туся с гиканьем качались на качелях, взлетая выше перекладины, взбирались на верхний брус гимнастических снарядов. Городские боялись не только сесть на лошадь, но даже подойти к ней, в то время как Боря бесстрашно скакал на резвом Анархисте.

Качели, лошади, гимнастика были предоставлены Боре и Тусе по настоянию дедушки, понимающего, что в деревне нельзя растить белоручек и неженок, вопреки опасениям мамы, привыкшей к городскому образу жизни.

Примерно в 1916 году у нас стал часто появляться новый человек – Сергей Дмитриевич Воскресенский. Его визиты не остались без внимания, и вскоре он женился на тете Ваве Джалий. Бракосочетание совершалось в нашем крутогорском храме, а прием происходил в обширном Щеголевском доме.

Сергей Дмитриевич всем импонировал своим высоким ростом и гордой осанкой и, конечно, военной формой с блестящими шпорами. Предполагалось, что присутствие шпор должно компенсировать отсутствие высоких знаков различия – служил он рядовым военным лекарем. Еще Воскресенский слегка занимался живописью и приезжал в Песчаное с ящиком для этюдов и набором красок. Лекарь любил писать красные рябины и печальные плакучие ивы.

Так как я слыл способным к рисованию, то его попросили испытать мои таланты.

Экзаменатор усадил меня, достал ящик с красками, кусочек полотна и спросил меня, бочком притулившегося у окна в мезонине:

– Что ты хочешь нарисовать?

– Домик.

– Хорошо, нарисуй его сначала карандашом.

Я изобразил кривобокий домик.

– Какого цвета ты сделаешь крышу?

– Синей.

– А сам домик?

– Синим.

– Но ведь нельзя же делать и крышу и стены одного цвета. Нарисуй крышу зеленой.

Учитель развел немного зеленой и синей краски. Я неловко и неумело помазал полотно. Я чувствовал себя не очень уверенно. Урок «большого мастера» не зажег в малолетнем ученике ни малейшей творческой искры. Я мазал свою картину примерно с таким же вдохновеньем, с каким конюх Игнат мазал дегтем колесные оси.

Мама, посмотрев на мое произведение, спросила у экзаменатора о моих успехах.

– Пока судить о способностях трудно, – с достоинством ответил Сергей Дмитриевич и вежливо прибавил:

– Думаю, что со временем…

А со временем у нас появился маленький Дима, сын художественного военлекаря и тети Вавы. Но как это ни странно, после появления Димы исчез его папа.

В пересудах окружающих об этой семье, я стал улавливать часто повторяющееся слово «развод». Тогда я еще не знал этого слова знакомого теперь и старым и малым, получившего распространение как следствие новых социальных порядков.

При разговоре о неудачном браке тети Вавы с Воскресенским, мама упомянула как-то, что ее сестра всегда пользовалась успехом среди молодых людей с серьезными намерениями, так как слыла не глупой, начитанной и пригожей особой. Среди соискателей ее руки некоторое время находился один из внуков А. С. Пушкина – Константин. Он сделал ей официальное предложение, но после зрелых размышлений его отвергли, как родственники невесты, так и сама избранница. Дело было в том, что именитый внук, не унаследовав литературных способностей деда, полностью унаследовал его любовь к широкому образу жизни, чтобы не сказать больше. Ведь и Джалиям были известны тысячные проигрыши в карты великого поэта, которые он опрометчиво совершал даже будучи стесненным в средствах и имея многочисленное семейство.

Так расстроилось возможное родство с громкой фамилией. Правда фамилия теперь славилась лишь единственным качеством…

Наш дом в Песчаном достоин отдельного рассказа. Со времен прадеда, располагавшего значительными средствами и кипучей энергией, дом Щеголевых стал известен своими приемами и хлебосольством.

Сначала заезжала проведать соседей местная тульская знать, а вскоре у нас можно было встретить и московских гостей, которые приезжали уже основательно, всей семьей и не на один день. Да и то сказать – путь из Москвы не близкий: поездом до Каширы часов пять-шесть и на бричке еще верст 30. Позже, когда в семье появился автомобиль, гостей встречал сам дед или отец прямо на станции и с риском для жизни, но торжественно, с охами-ахами и треском, привозил в усадьбу.

В нашем гостеприимном доме я иногда натыкался на совершенно незнакомых людей, которые все как один трепали меня по голове, и интересовались моими маленькими делами. Поначалу я, как воспитанный мальчик рассказывал о своих «делах», но потом все же самостоятельно догадался, что вдаваться в подробности совсем необязательно. И отвечать перестал, а только улыбался и старался не попадаться под руку.

Дом строился, вероятно, в середине или в конце восемнадцатого века. Архитектор умело поставил его на вершине горы, обращенной своим покатым склоном к небольшой речке, притоку Осетра. Дом не блистал помпезностью, но был удобен и, по-своему, красив. Кирпичное здание было оштукатурено и окрашено в белый цвет. Центральная часть имела два этажа, крылья по одному. В крыльях располагались: зало-столовая и прихожая, а по другую сторону – спальня родителей, детская и канцелярия.

Центральная часть заключала большую гостиную и примерно такой же по площади дедушкин кабинет. Со стороны парка находился открытый балкон, огороженный балюстрадой и колоннами, по которым вилась зелень.

Уже давно нет отчего дома – он, после вынужденного отъезда Щеголевых, поначалу никак не использовался, а потом, при утвердившейся новой власти, и вовсе был стерт с лица земли, глупо и бездарно растащен на дрова. Наверное, столь заметное, в прямом смысле этого слова, благородное сооружение являлось ненавистным символом «мира насилья», но скорее было слишком неприятным укором для крутогорских крестьян…

Верховодили в черном деле всеобщего уничтожения всякие горлопаны и проходимцы – дезертиры, предатели России, бежавшие с фронтов войны, почувствовавшие возможность мародерства и легкой поживы в своей собственной стране. На родине, при поддержке новой власти они вели себя нагло, не боясь вражеской пули или удара сабли по шее в ответ на свои злодеяния.

Жутко представить себе сегодня, на рубеже следующего века, нетрезвых и неграмотных мужиков с оружием в руках, ломящихся в твой дом, разрушающих твою жизнь и, походя, сжигающих твои вещи, книги и семейные альбомы с фотографиями дорогих тебе людей, которые вся семья бережно хранила много, много лет.

Бог им судья, но расплата неотвратима…

Одним из таких «борцов за свободу» был дезертир Кульков, которого за дикий нрав осуждали даже односельчане. Но о нем позже.

Вернемся к нашему доброму, еще безмятежному дому. Главный фасад смотрел на широкие заречные дали с пологими возвышенностями, деревнями, ригами, редкими лесами.

Справа, если стоять лицом к фасаду, у крыла имелась осуществленная дедом, не очень казистая пристройка – крыльцо с проемом без дверей. Из него деревянная лестница вела в приподнятый над землей этаж, вернее бельэтаж. Под центральной частью он служил кладовой, складом, под крылом с родительской спальней – людской столовой, жильем для конюха Игната. Вход в людскую находился со стороны двора, где стоял каретный сарай. Под залом располагалась чистая кухня, в которую ходили с лестничной площадки.

Парадная лестница, которая видала многих именитых гостей и из Москвы и из Петербурга приводила в прихожую, где главным встречающим был дедовский провизорский шкаф. При деде в прихожей частенько толпился всякий люд, ожидающий приема или какого-нибудь лекарства. При наследниках такие просители перевелись. У входа стояло и висело несколько вешалок для многочисленных гостей, теперь тоже поубавившихся. В углу – круглый стол на колесиках. Им пользовались при гостях для размещения водок и закусок.

Прямо против входа белые двустворчатые двери вели в зало, а слева невысокая дверь в дедушкину спальню. Александр Арсеньевич до старости придерживался спартанской жизни и обстановка его комнаты соответствовала этому духу. Здесь стояли две железные кровати с сетками, тумбочка, мраморный умывальник, на стенах были развешаны несколько пожелтевших фотографий – бабушки, детей, самого дедушки в окружении всей Щеголевской семьи.

За спальней располагался обширный дедушкин кабинет – место приемов посетителей, основное местопребывание старого хозяина. Погруженный в сумрак кабинет деда мне казался таинственным центром жизни всего окружающего мира. Я очень любил залезать в большое дедовское кресло с упругими плоскими подушками из ворсистого зеленого материала и воображать себя вершителем судеб моей державы. Замечу, что, не смотря на мое малолетство, как кажется сегодня, результат моего правления был бы много лучше, нежели мы получили в итоге.

Александр Арсеньевич, сидя в кресле за столом, всегда видел в окно большой цветник перед домом, дорогу, обсаженную старыми березами, мост, реку, прячущуюся в обрывистых берегах, холмы за рекой, церковь и красную кирпичную школу, построенные его стараниями. Все это он любил, потому что во все вложил всю свою душу, свой труд и личные средства.

На столе непременно находилась Библия в теплом кожаном переплете, в которую я частенько заглядывал, пытаясь сложить в неведомые слова казалось бы знакомые буквы.

Против стола темнел небольшой сейф, где вероятно хранились ценные бумаги, и, как мне представлялось, несметные богатства и драгоценности.

На стене, граничащей с коридором, висели любимые дедушкины большие гравюры Давида, а под ними громоздился турецкий диван, на котором дед, уставший от трудов, любил поспать часок после обеда. Рядом стоял ломберный стол с зеленым сукном. На нем при свечах играли в винт, в преферанс и лакомились во время баталий позолоченным драже – Щеголев-старший любил всякие диковины и, к тому же, как признавалось медициной, золото и серебро предохраняют от болезней. В стороне, справа, помещался еще один, овальный стол, предназначенный для газет и журналов, всегда заваленный кучей корреспонденции. На полу перед турецким диваном расстилался уже вытертый персидский ковер темного цвета, с тонким рисунком. Венчали интерьер кабинета два канделябра в виде античных колонн, задрапированные темно-синей тканью, которые были выполнены с разными ордерами – дорическим и ионическим.

По стенам в обилии располагались застекленные шкафы с хорошими книгами. Отдельный шкаф заключал медицинские, хозяйственные справочники, поварские рецепты, в другом хранились книги для чтения издательств Вольфа, Девриена, Сытина, Сойкина. С каким увлечением я погружался в исследование толстых томов Брэма и Дарвина, изданных как я выяснил впоследствии, совсем другим Марксом, захватывающие французские истории г. Верна, таинственные книги Папюса и мадам Блаватской.

Но особенно меня привлекало, конечно, красочное издание Голике и Вильборг, посвященное германской войне. Для этих выпусков, долженствующих информировать широкого читателя о кровавой бойне, было характерно наиболее «полное и подробное» освещение войны и «документальные» фотографии, организованные при помощи статистов, переодетых в иностранную форму. Меня поразило большое фото под названием «мародер», на котором немецкий солдат стаскивает сапог с убитого «русского солдатика». А среди крадущихся русских воинов на другой фотографии, подбирающихся к сидящему на крыше германцу с биноклем в руках, я, конечно, представлял себя.

И я тогда недоумевал – как мог фотограф с громоздким съемочным аппаратом на треноге, оборудованным кассетами со стеклянными негативами, среди бела дня, подходить к вооруженному вражескому часовому и производить длительную съемку?!

Все, как выяснилось для меня впоследствии, являлось инсценировкой, но подкупало неискушенного читателя своей фотографической «правдивостью» антуража. Имелись там и прекрасные рисунки видных художников, которые изображали захваченные немцами бельгийские города, забитые мародерствующими бошами, торгующими награбленным – коробками с сигарами, бутылками и всяким другим гражданским барахлом. Собираясь вечерами в гостиной, вся семья смотрела и живо обсуждала разноцветные картинки. Все ужасались, но при этом не проникались пониманием серьезности положения на фронтах. Никто не понимал до конца, что это побоище может коснуться и нашего замкнутого мирка…

За кабинетом по коридору находилась небольшая «девичья», имеющая также выход на черную холодную лестницу, заключенную в деревянную пристройку. По этой крутой и неудобной лестнице, выходящей на главный фасад, я обычно отправлялся с няней на прогулку.

В торце крыла помещалась папина канцелярия. Два ее окна выходили на фасад. По стенам здесь выстроились канцелярские застекленные шкафы с делами, около них простой крашеный стол, и в отдельном шкафу хранилось папино охотничье оружие и заряды.

Рядом с канцелярией – детская. Резиденция моя и няни Кульковой. В правом углу находилась кафельная печь, и к ней прислонился диван. Возле печи вдоль стены – нянина деревянная постель под лоскутным одеялом, а рядом моя железная кроватка под пологом. Обычно посередине толпились деревянные лошади на колесиках. Тут имелся свой «Анархист» и «Гусар», другие, побывавшие в переделках, коняги. Почти все они достались мне от старших детей.

Вот и вся обстановка, которая окружала мое детство. Моя комната, хотя и имела два окна, не отличалась обилием света, так как, видимо, выходила на север или северо-запад. Кроме того, несколько затемнял окна огромный каретный сарай.

Напротив двери в детскую, через коридор, начиналась лестница в мезонин. Коридор упирался в дверь родительской спальни. Из спальни можно было пройти в гостиную через двустворчатые двери. В ней торжественно располагался парадный гарнитур мебели, которую дед подарил родителям к свадьбе. Справа у входа молчаливо возвышалась всегда немая фисгармония, покрытая салфеткой, на которой стояли набор индийских фарфоровых слонов и красивая картинка на стекле с изображением Ореанды. На столе с плюшевой скатертью с золотыми узорами, лежали альбомы с фотографиями, репродукциями, отпечатанными способом меццо-тинто.

Среди репродукций я навсегда запомнил картины Левитана «Над вечным покоем», Репина «Письмо турецкому султану», Крамского «Право господина» и многие, многие другие, прошедшие рядом со мной через всю мою жизнь.

Посреди стола возвышалась роскошная бронзовая лампа с ручками в виде амуров. Лампа появилась здесь по недоразумению. Папа попросил кого-то из родных привезти из города простую лампу за целковый, а ему доставили ослепительное великолепие за 25 рублей, а это уже были большие деньги. Пришлось папе поблагодарить и вручить четвертной билет c изображением Александра III, своего кадетского кумира.

У окон громоздились горки, вычурные этажерки с многочисленными комнатными цветами. Отдельно были устроены прекрасные лилии с тонким ароматом, которые пачкали мне нос желтой пыльцой. Из гостиной можно было выйти на балкон и лицезреть всю округу далеко-далеко, наверное, до самой Москвы…

Против спальни находились двери в зало, служившее семейной столовой. В зале под висячей керосино-калильной лампой возвышался дубовый раздвижной стол на круглых точеных ножках, а вокруг бесконечной чередой теснились светлые гнутые стулья с сеточными сиденьями. В углу стоял рояль, а около длинной внутренней стены красовался сановитый орган-иолиан. На него разевала свой ненасытный рот труба граммофона, установленного на подставке, внутри которой хранились пластинки с записью удивительных и неестественно дребезжащих голосов. Вольтер и Петр 1, бюсты которых, разделанные под бронзу, приютились на круглых тумбах по углам создавали атмосферу торжественности и значительности вершащихся здесь дел. Между окнами, выходящими в парк, возвышались высокие трюмо с полками и подзеркальниками. Рамы у зеркал имели примерно тот же вычурный стиль, что и гарнитур в гостиной. Здесь уже ощущалось влияние модерна и эклектики, модных на рубеже века.

Под железным футляром в зале хранился знаменитый кинематограф и около него белый экран на легкой подставке. Экран был «гигантским» и имел размеры в полтора метра. По случаю синематографических приемов дед настелил в зале паркетный дубовый пол, натиравшийся перед праздниками воском.

На втором этаже обычно располагались, постоянно откуда-то прибывающие, гости, а сзади, на площадке стояли сундуки со старой и зимней одеждой и всякими немыслимыми «сокровищами», до которых я иногда добирался.

Вот и весь Щеголевский дом… Старинный дом, еще не имевший городских удобств, хранящий память о нескольких поколениях своих обитателей. Дома уже давно нет, и неизвестно уцелел ли его фундамент. Только это краткое описание – дань памяти русской семье, воскрешает дом из небытия, так как не сохранилось ни фотографий, ни его архитектурных планов. А Дом был живой, большой и добрый. Он хранил нас от невзгод, пока мог, пока были силы…

Позже я понял, что все несчастья, обрушившиеся на нас, начались тогда, когда умер наш дом. И будто не стало нашего прошлого. Не стало ни скрипа ступеней, ни добрых рук деда, ни теплого летнего ветра, колышущего занавеску.

О прекрасных мгновениях и всем многообразии прошлой духовной жизни у последующих поколений сохраняется только хрупкая память, тем не менее, являющаяся самым величественным и реальным памятником ушедшего времени, но она живет только пока у потомков есть силы жить и надеяться…

И человек жив только тогда, когда хоть кто-нибудь еще помнит о нем. Это так. И дальнейшие события со всей очевидностью подтвердят этот тривиальный постулат.

Владик был очень привязан к отцу. Это и не удивительно – Александр Александрович Щеголев был по натуре своей достаточно спокойным и миролюбивым человеком, даже в период кадетской юности.

Но одна страсть все же овладела им. Добрейший Александр Александрович самозабвенно любил охоту и частенько, пренебрегая домашними делами, отправлялся за реку на промысел. Когда он приносил с охоты свою добычу, обагренную каплями крови, Владик жалел мертвых красивых птиц и зайцев. Но помалкивал о своих чувствах, так как дичь убивал взрослый и умный папа, который всегда говорит о доброте, о том, что нельзя причинять другим обиду и зло.

Видимо, здесь действует какой-то особый закон, думал мальчик, которого придерживаются только взрослые, закон, разрешающий взрослым уничтожать живых тварей, но при этом ратовать против убийства. Взрослым нельзя жить, никого не убивая, заключил Владик свои размышления, и сделал свой очередной шаг в познании мира: чтобы жить они должны истреблять или селезней с сине-зелеными шейками, или зайцев в белых шубках, или солдат в серых шинелях.

Взрослея, при раздумьях, Владик начинает понимать, что слова фальшивы, что слова и у взрослых, и у детей, расходятся с делом. И это первое сильное впечатление сохранилось навсегда.

После своих детских выводов он уже всю жизнь печалится о смерти царящей вокруг, о страшных войнах, о терроре палачей народов. С клинической точки зрения, это становится, в некотором роде, навязчивой идеей Владислава. Его приводит в ярость словоблудие политиканов, на словах ратующих за добро, а на деле творящих зло. Он не признает «миротворцев», витийствующих о разоружении для других и сидящих на горах оружия для себя, презирает «пацифистов» – всяческих лордов, заседающих в теплых парламентах или псевдо правозащитников местного разлива, под шумок провоцирующих братоубийственную вражду. Он ненавидит «судей», отправляющих на казнь невиновных, осуждаемых по наветам и ложным доносам. О, бескомпромиссная молодость!

Но и через пятьдесят лет, даже будучи уже взрослым, умудренным человеком, Владислав Александрович все еще продолжает недоумевать. Он, видите ли, поражается неразумию других взрослых, следующих тому, давнему детскому закону о необходимости убийства – неразумию ученых, инженеров, продажных и наивных, создавших атомное оружие. На конкурс памятника Ферми он, как маститый архитектор, представит проект, на котором изображена виселица с подвешенным за ногу этим злым гением человечества, точно так, как был подвешен Муссолини. Но дуче кажется добрым ангелом по сравнению с этим дьяволом в человеческой плоти. И мысленно Владислав Александрович будет аплодировать «раскаявшимся» Оппенгеймеру и Сахарову, выступившим против чудовищной милитаризации, против возможности стократного уничтожения человечества атомным оружием, в создании которого они так опрометчиво участвовали. Высокое звание – Ученый – априори на планетарном уровне предполагает высшую степень ответственности за содеянное! Не просчитывает ситуацию, хотя бы на два-три хода вперед, только идиот. А если от твоего решения зависят судьбы миллионов людей? Если решение проблемы имеет не только узко теоретическое, лабораторное значение, а, как вдруг оказывается, интересует «широкие круги общественности», как правило носящих погоны? Высоконравственную базу под смертельную опасность подвести легко. Но как потом дальше жить, если это сделал ТЫ?!

Конечно, можно сказать – прогресс остановить нельзя! И, что все равно найдется кто-то и когда-то, который сломает очередной запрет. И, что этот кто-то обязательно скажет: Не будем ждать милости от природы – взять их (милости!) наша задача! Все так.

Но пусть очередной первооткрыватель будет хотя бы еще чуть-чуть ближе к Богу, к Божьим заповедям, чем его предшественники. Ведь, в конечном счете, этими учеными мужами руководит только гордыня и алчность, какими бы словесами они их не прикрывали. И еще важно, чтобы борцы за прогресс, справедливость и за всяческие права, а также и науконенавистники не впадали в крайности и маниакально-депрессивные психозы и не начинали ненавидеть весь мир вообще. Также важно, чтобы люди у власти не считали себя вершителями судеб и не боролись бы с наукой, искусством с кистенем в руках.

360 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
22 апреля 2020
Объем:
320 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449864550
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip