Читать книгу: «Mittelreich», страница 4

Шрифт:

Вот как он сказал. Представить только: так грамотно! Конечно, он никогда не смог бы так говорить, если бы не вырос в усадьбе на озере, среди всех этих образованных отпускников, у которых учился каждое лето, год за годом.

Старший полковой врач какое-то время смотрел на него, сначала удивленно, и жесткая морщина залегла на лбу. Он не привык к такому уверенному поведению, это было не принято. Солдаты выполняли приказы старших по званию, а он старший по званию. Попытки настаивать на своем рассматривались в армии как действия, направленные на подрыв оборонной мощи. Но война подходит к концу, это понятно, достаточно поглядеть вокруг: сколько отслужившего мяса лежит в лазарете! Нужно только сравнить и соотнести силы вермахта с лазаретами в стране и еще занятых областях, чтобы получить представление. О подрыве оборонной мощи больше и речи не идет, уж тем более когда солдат просто хочет спасти ногу, даже если главный полковой врач намерен ее отрезать. Оборонная мощь страны с самого начала разлагалась, поскольку никогда не была оборонной мощью, а всегда представляла собой мощь наступательную, что уж говорить об отказе повиноваться. Так думал старший полковой врач. В конце концов он сам позволил себе увлечься подрывающим военную мощь apenju1 – он, старший полковой врач собственной персоной.

«Aperçu, – подумал он, а потом еще погонял во рту это слово. – Aperçu! Будем его использовать – в конце концов, здесь скоро будет Франция».

А еще старший полковой врач! Ха-ха! «Тоже разложился, разложился до мозга костей».

– Хорошо, пусть так и будет, – сказал он Панкрацу. – Вам нужно только подписать бумаги, чтобы ответственность за исход не лежала на мне, если вы все же отойдете в мир иной. Всего хорошего.

Он протянул Панкрацу руку и исчез, остались лишь стоны лежавших вокруг кусков мяса.

Панкрац, оказавшись один, понял, что сбит с толку. Он ожидал возражений. Надеялся на непреклонность врача, который разъяснит, что без операции Панкрац непременно умрет. Он, конечно, не хочет умирать и сказал это просто так, поскольку хочет спасти ногу и слышал, будто в лазаретах всегда сразу прибегают к ампутации, даже если в этом нет необходимости. Отрезать ногу проще и быстрее, чем вылечить. Он часто слышал это от других солдат, которые попадали в лазарет с менее серьезными ранениями и после выздоровления возвращались на фронт. Теперь он в ответе за то, будет ли жить или умрет. Панкрац надеялся, что ему прикажут согласиться на ампутацию, тогда в будущем он мог бы оправдаться перед собой и другими. Он сказал бы, что боролся за ногу, но вынужден был подчиниться приказу. И он бы обязательно остался жив. А сейчас он перед лицом смерти и сам в этом виноват.

Так растерян и потрясен он был только раз в жизни: когда отец понял, что старший сын не может стать наследником, и решил передать усадьбу младшему. Он привел Панкраца в комнату с фортепиано, которая одновременно служила конторой, запер за сыном дверь и сказал:

– Тебе придется продолжать дело. Твой брат душевнобольной, на него нельзя рассчитывать. Но сразу говорю: или ты занимаешься только усадьбой, или не занимаешься этим вообще. Придется бросить пение. Иначе ты не получишь никакого наследства, даже наличных денег. Даю тебе неделю на размышления. Иди.

И отпер дверь.

Всю неделю Панкрац боролся с собой. Он хотел непременно стать певцом, но боялся остаться без денег. Он не имел ни малейшего представления, как добывать средства к существованию, если придется покинуть дом. Панкрац не умел ничего, только работать по хозяйству. Он чувствовал чрезмерное напряжение, поэтому через неделю отказался от профессиональных стремлений и сказал отцу, что согласен наследовать усадьбу, – из страха перед будущим.

Хорошо. Тогда шла речь о мечте всей жизни, а сейчас – о самой жизни. Панкрац сидит на постели и ощущает страх, страх смерти. Он ничего не может поделать и вынужден сидеть и ждать: то ли начнется гангрена и он умрет, то ли нет. Когда они попадали под обстрел, тоже было страшно, но не так сильно, надо было сражаться и выполнять приказы. Все страхи, и страх смерти тоже, перекладывались на унтер-офицера и командира роты – в форме доверия. Чем мощнее были атаки и ужаснее страх, тем глубже доверие. Иногда они вверяли себя ему, как дети вверяют себя одеялу, укрываясь с головой, стоит услышать шорох в темной комнате. Но сейчас он совсем один.

Всякий раз, когда кто-нибудь из медсестер оказывается поблизости, Панкрац поднимает руку, пытаясь привлечь внимание. Никто не замечает его, и он начинает кричать, кричит снова и снова. Один из соседей по палате орет, чтобы он дал поспать, этим бабам от него все равно ничего не надо, они зарятся только на офицеров, у тех части тела на месте, причем все. Самому соседу разворотило низ живота со всеми причиндалами. Наконец проходящая мимо медсестра спрашивает Панкраца, чего он хочет.

– Я должен сказать госпоже ассистентке старшего полкового врача кое-что очень важное, речь о жизни и смерти. Не могли бы вы позвать ее? Пожалуйста!

Сестра что-то бормочет и уходит. Через какое-то время и в самом деле приходит ассистентка. Она стала для Панкраца доверенным лицом, теперь она его унтер-офицер.

– Я, возможно, все же соглашусь на операцию, я пока не знаю, но может быть. Как вы считаете?

Ассистентка приветлива, но смотрит все-таки немного раздраженно, может, ему не стоило отвлекать ее – у нее и в самом деле ужасно много работы. Почему она должна еще думать о его ступне, точнее, ноге? Правильно говорить «нога». У них в деревне ступней называют всю ногу, а не только ступню, но верхняя часть называется «нога».

Этому его тоже научили постояльцы. С чего бы ассистентке заниматься его ногой? К глазам подступают слезы, черт возьми, ему так жалко себя! Он изо всех сил старается не заплакать.

– Извините, я не хотел вас отвлекать, просто я не уверен.

Ассистентка садится на корточки у кровати и осматривает его – бегло, но со знанием дела, как ему кажется, даже деловито. Он снова чувствует замешательство, но это уже неважно, ассистентка говорит:

– Меня очень удивило, как вы вчера беседовали с врачом и сопротивлялись ампутации. И на врача вы произвели впечатление. Он не пошел бы вам навстречу, не будь шанса сохранить ногу. (Ассистентка говорит «сохранить», а не «оставить». Она думает об общем, не о частном. Она думает не о нем, Панкраце, как ему бы хотелось, а так, как должна думать. Что ж, почему нет.) Не сдавайтесь. У вас осколок гранаты над раной в мышечной ткани. Если не будет воспаления, можно будет сохранить ногу – вместе с осколком. Если начнется заражение, придется удалить осколок, а сделать это можно, только ампутировав ногу. Подождем, посмотрим.

Пребывая в отчаянии и стыдясь того, что жалеет себя, он не смотрит на ассистентку, опустил голову и сквозь пелену слез глядит в пустоту. От этого он лучше слышит и понимает ее слова, от которых становится легче, вдыхает запах ее плоти, как запах вина в бокале, и пьет ее слова, как вино, еще сильнее ощущает запах ее плоти и, когда она встает, видит, куда он смотрел и что так поглощало его все время: глубокая бороздка по центру декольте. Еще мгновение – и он не устоял бы перед желанием зарыться туда лицом. Когда она уходит, его пронзает боль от потери интимной близости, словно ему оторвали ступню, то есть ногу.

На его кровати сидела тоска по любви, недостижимой, как равенство.

Ему сохранили ногу. Спустя три недели лазарет в Кольмаре эвакуировали, и Панкраца перевели в переоборудованный под госпиталь отель первого класса у подножия гор. Там он провел еще четыре недели.

Повезло тебе, солдат. Ты даже не попал в плен. Только осколок в бедре первые годы беспокоил при перемене погоды. Но разве это важно, если вступил в новую жизнь, в демократию, обеими ногами.

В семье Лота из Айхенкама судьба компенсировала горе, причиненное смертью матери, счастьем. Лот и его жена произвели на свет семь детей и только одного сына. Когда была запущена огромная, уничтожающая все на своем пути военная машина, единственный сын вынужден был, как и все, отправиться на фронт, чтобы не дать ей остановиться. Когда бои завершились, он вернулся невредимым. А так как остальные дети были дочерями, Лот никого не потерял.

Можно сказать, двенадцать лет, которые изменили мир, в усадьбе Лота прошли незаметно – не произошло ничего, что повлияло бы на взгляды ее обитателей или хотя бы заставило их задуматься. Хотя нет, одна мелочь в самом конце войны все же случилась.

Еще до того, как трудовые лагеря и лагеря смерти были освобождены союзными войсками, а элита бенефициаров от промышленности и экономики наряду с низшими чинами и политическими приспешниками второго плана наладили тесные связи с будущими победителями с целью без потерь сохранить свое положение, местная команда убийц попыталась в последний раз извлечь выгоду из немногих оставшихся в живых измученных узников. Этих людей, мало чем отличавшихся от покойников, погнали в марши смерти из концлагерей в горы для возведения крепости, где элитарное ядро нацистских преступников рассчитывало укрыться от наступающих освободителей.

В окрестностях к югу от Мюнхена добропорядочные и честные местные жители проснулись от шарканья и стука. Открыв окна, они увидели истощенные фигуры в полосатых мешковинах и деревянных башмаках, бредущие через их деревни и городки. Потрясенно взирая на несчастных, о которых, как жители себя убедили, они ничего не знали или не подозревали, одни понимали, что не в силах оторвать взгляд, и ловили себя на том, что протягивают идущим хлеб или кружку молока. Другие понимали, что не в силах видеть это, и закрывали окна, ничем не помогая и даже не задумываясь об ужасе собственного невольного участия в уникальном и потому все же в некотором роде знаменательном преступлении.

Так в эти дни впервые за двенадцать лет начал вбиваться клин в тесно сплоченный народ: клин сомнения. Однако, поскольку двенадцать лет этого чувства не допускалось, уже вскоре после его пробуждения засомневались в самом сомнении: так ли уж всё, абсолютно всё, было неправильным и недостоверным. И до сих пор это сомнение раз за разом возрождается к жизни. Всякий раз оно выглядит немного иначе, но суть всегда одна: не все было ошибкой; где-то было ненамного лучше; тут сомневаться не приходится.

Среди немногих заключенных, которым удалось бежать из маршей смерти, были два поляка. В усадьбу Лота их привел поиск еды и убежища. Крестьянин и три младшие дочери – остальные уже вышли замуж, а сын пока не вернулся из плена – сидели с работником-поляком за ужином в просторной кухне с низким потолком, когда в окошке на фоне черной ночи (стояла середина февраля, и темнело рано) появилось лицо, больше похожее на череп. Тереза, которой недавно исполнилось тридцать четыре, первой увидела обезображенное лицо и, выведенная из задумчивости, подняла крик. Когда второй череп появился рядом с первым, она резко смолкла и начала хватать ртом воздух. Лот вскочил и сделал знак работнику, чтобы тот шел за ним. Перед кухонной дверью, ведущей на улицу, послышались громкие голоса. В кухне сестры, тоже крайне испуганные, пытались успокоить Терезу, борющуюся за воздух, жизнь и желание безмятежно существовать в этом мире.

Вскоре Лот вернулся и поручил дочерям завернуть остатки ужина в чистое, без единого пятнышка, полотенце, предназначенное для гостей, и налить в кружку свежего, только что надоенного молока. Сохранявшие пока самообладание сестры сделали, как им велели.

Снаружи донеслись звуки ожесточенной перепалки на незнакомом языке и крики боли, дверь распахнулась, и в кухню влетел работник с окровавленным лицом. Он орал:

– Они хотеть меня убить! Они думают, я предатель!

Когда Лот с завернутыми в полотенце остатками еды и кружкой молока открыл дверь, чтобы выйти, один заключенный ввалился в кухню и стал осматриваться.

Замерев как вкопанный, он уставился на женщин. Скелет – оборванная одежда, покрытая грязью, обритая голова – вытаращился пустыми глазницами, как на неземное видение, на трех дочерей Лота, находящихся в самом расцвете женской поры, дышащих невинностью.

Он громко позвал товарища.

Вместо ответа послышалось истерическое кудахтанье вспугнутых птиц в курятнике рядом с амбаром недалеко от кухонной двери. Тереза вскочила и помчалась к двери в коровник. Скелет попытался последовать за ней, и Лот набросился на него, повалив на пол. Кружка разбилась, молоко вылилось и медленно потекло, заполняя щели между плитками кухонного пола. Кошмарное создание вырвалось из рук Лота, поползло на четвереньках к остаткам молока, грозившим вот-вот просочиться в пористый известняк, и с безудержной жадностью принялось, как кошка, слизывать с пола белую жидкость, пока не осталось ни капли. Лот, приготовившийся было снова броситься на незнакомца, замер и созерцал эту картину, не чувствуя ни радости, ни удовлетворения. В нем боролись бесстыдное любопытство и стыдливое желание отвернуться, он не узнавал себя. С трудом Лот взял себя в руки. Его душил смех, мальчишеский и гнусный, рвался наружу, Лот понимал, что это глупо, но ничего не мог с собой поделать. «Так не бывает, не может быть! Что он, во имя всего святого, делает?» – спрашивал он снова и снова, смеясь и хихикая. Он слышал незнакомый, неприятный голос, понимал, что это его голос, который он не узнаёт и не любит, но не знал, как от него избавиться.

Работник сидел на корточках в углу под иконами, словно там он в безопасности, и слизывал кровь с губ. Обе сестры смотрели на него с испугом и отвращением.

Второй несчастный, тоже доведенный палачами концлагеря до состояния мертвеца, увидел, выходя из курятника с куриной тушкой в руках, исчезающее за дверью амбара платье. Он пошел следом, но в непроницаемой тьме сеновала раз за разом натыкался головой на всякий хлам и перекрытия. Он быстро забыл белую плоть женщины, вспомнив о мертвой плоти в руках, о другом голоде, который страшнее, и побрел наружу, где темнота была не такой темной, а потом на яркий свет кухни, где товарищ по несчастью все еще лизал пол, словно животное. Вскоре они, безвольные и смертельно ослабевшие, способные напугать только своим видом и поленьями, взятыми в дровяном сарае у дома, уже ждали, пока дочери Лота приготовят им добычу из курятника – первую праздничную трапезу после ада. В качестве аперитива они выпили кувшин молока, заедая караваем хлеба – подарком от повара. Они по очереди выходили за дверь, их рвало. Лот бдительно сидел за кухонным столом, напряженный и спокойный одновременно: пока эти воскресшие мертвецы пожирают пищу, они не причинят вреда его убежавшей дочери. Он надеялся, что их только двое, и готов был сражаться насмерть, если ситуация изменится.

«Где они были и что с ними случилось?» – спрашивал он себя. Ответ подсказала полосатая одежда людей, потерявших человеческий облик. Лот слышал о концлагерях: там, может, и содержится несколько евреев, но в основном преступники, всякий сброд. И военнопленные. Лот не знал, что его поляку под страхом возвращения в лагерь смерти было запрещено рассказывать о тех ужасах, и вот он столкнулся с ними в собственной кухне. Что мог натворить человек, которого наказали, нанеся такие увечья? Политикой Лот не интересовался. Ни к чему это, таков был его девиз. После смерти жены он понял, что самые тяжелые удары судьбы носят личный характер. Лошадь мало волнует, кто управляет повозкой, а в лошадях он разбирался. За прикрывающими глаза шорами им все кажется одинаковым. Бывает, что поводья натягивают сильнее. То же и с государством. Все равно ничего не поделаешь. Разве что в мелочах: управляющего муниципалитетом можно и выбрать.

За этими мыслями он на миг забыл о дочери, которая укрылась в глубокой темноте, настолько глубокой, что такой черноты она, как позже будет рассказывать, еще никогда не видела. В глубине амбара, в дальнем конце, за досками, прикрытыми сложенным под потолок сеном, она провела уже больше часа – точно не знала, но думала, что прошли часы, – и не слышала ничего, кроме ударов сердца. Она прижимала руку к груди, стремясь приглушить глухой стук. Ей показалось, что мечущиеся мысли тоже могут услышать, другой рукой она ощупала голову. Она не знала, что происходит в доме, жив ли еще кто-то. В воображении она уже так погрузилась в катастрофу, что не могла выбраться. Дыхание грозило снова остановиться, Тереза понимала, что задохнется в этой тесноте. От страха смерти ее вырвало. Она жадно задышала, и это спасло от удушья и сохранило жизнь. Опустившись на колени в зловонную лужу рвоты, исполненная стыда и отвращения, Тереза как никогда сильно почувствовала, насколько унизительно ее несовершенство.

Что с ней будет, если все погибли, что толку тогда существовать? Какое право она имеет жить дальше одна, может ли быть вина больше, чем ее? Жить она будет через силу. Жить насильно! Ничего легкого судьба ей больше не преподнесет.

Последним, что она видела, прежде чем погрузиться в темноту, было то, как отец бросился на ворвавшееся в дом кошмарное создание, стремясь спасти ей жизнь. Спас ли он свою? Убегая в амбар, она видела другое кошмарное человекоподобное животное, еще крупнее первого. Что отец с сестрами могут сделать против этих чудовищ? Поляк не в счет. В его глазах она увидела равнодушие, угасшее желание жить; вот бы ощутить то же самое. Никакой надежды. Равнодушие спасло бы ее.

Но Тереза чувствует только безысходность и вину. Она не знает, что охотник давно потерял след и его тело истерзано палачами, поэтому им управляет не инстинкт продолжения рода, а инстинкт самосохранения. Терезе кажется, что он все еще где-то поблизости, она боится даже вздохнуть. Страх поселился в ней, засасывает и гложет в глубокой тишине. Часы. Дни. Она кажется себе чужой, отвратительной. Жажды и голода не чувствует. Только саму себя, но так, будто это не она. Собственный, но незнакомый запах все невыносимее, она уже ненавидит его. Ненависть мучает Терезу, и она прибегает к прощению, чтобы выдержать ее, но запах не уходит. Она хочет умереть, но все остается по-прежнему.

Она думает о матери, умершей от столбняка, и о том, как отец упрекал себя, что поверил врачу и женщине, обмывавшей покойников, и позволил похоронить мать. Он знал, что некоторые умершие от столбняка в гробу оживали, потому что только казались мертвыми. Что, если она не умерла? Этот вопрос терзал его несколько недель. Тереза чувствует то же, что, наверное, испытывала мать, если и правда оказалась живой в могиле. Она ощущает связь с умершей матерью и чувствует себя почти в безопасности. Почти.

…у горизонта движется через поля толпа людей. Впереди, будто облако, низко над землей, парит мать в гордой позе, приковывающей взгляды. Полные груди стянуты корсетом, она одета согласно старым традициям, от которых уже отдаляется: тяжелая пестрая юбка из бархата растворяется в дыму и исчезает, покрытая черной копотью, во Вселенной. Чем выше мать поднимается, тем бесформеннее ее одежда и корсет, они тают в грозовой черноте. Тереза стыдится обнаженности матери и наслаждается легкостью и светом. Она слышит, как мать тихо манит ее разными голосами, они становятся громче, приближаются, а сама она призрачно обнажается в пустоте, небе, сфере, отблесках. Голос уже совсем близко, в ушах, он превращается в голос отца… отец светит в укрытие фонарем, мягко трясет Терезу за плечо и говорит: «Просыпайся!»

Пережитое и сон останутся с ней незаметно для нее самой. Она будет противостоять традициям. В провале страха, в вакууме истории, откуда она вырвалась, но не убежала, фольклор становится неактуальным.

Узники концлагеря исчезли раньше, чем курица сварилась. Изголодавшись, они перенасытили желудки молоком и хлебом до рвоты, больное нутро причиняло ужасные муки. Страх перед собаками ищеек гнал их дальше. В красном углу под иконами все еще сидел, скрючившись, их соотечественник, как жалкий кусок мяса. Старый Лот и дочери опустились рядом на колени и прочли «Отче наш».

В дом Шварца, который хозяин усадьбы на озере приобрел в начале двадцатых, чтобы продемонстрировать потоку рвущихся в деревню отпускников расширение гостиницы и увеличение числа комнат, в дом, где половину нижнего этажа с начала Первой мировой занимала вышедшая на пенсию певица Краусс и где одну комнату она приспособила для занятий пением с учениками, – в этот дом в конце лета 1945 года, когда с востока снова хлынул поток беженцев, хотя уже казалось, что он пошел на убыль, в одну из трех бывших комнат Краусс, умершей незадолго до Второй мировой от эмболии легочной артерии, вселилась фройляйн Гермина фон Цвиттау, аристократка из Восточной Пруссии. Она заняла самую маленькую из трех комнат, ту, что Краусс приспособила под свой обширный гардероб. Уже немолодой фройляйн фон Цвиттау пришлось довольствоваться этой комнатой, две другие, более просторные, были заняты жильцами, тоже немолодыми, – художником Альфом Брустманном и виолончелистом Лео Пробстом. Они вовремя покинули разбомбленный Мюнхен и опередили беженцев с востока, тронувшихся с места в поисках пристанища. Эти трое на ближайшие семь-десять лет сформировали прочное культурное ядро в доме по соседству с усадьбой.

Вторая половина дома приютила большую семью Мерца, торговца недвижимостью. Здесь искусство понималось скорее как необходимость после разрушительной войны как можно быстрее пробудить потребности потребителя, тогда как обитатели северной части дома Шварца считались приверженцами, пусть и несовременного, зато традиционного, а значит, проверенного временем взгляда на искусство. Верхний этаж дома владелицы, две незамужние дочери покойного хозяина, сохранили как личное жилье на случай, если одной или даже обеим еще улыбнется счастье и в связи с изменившимся семейным положением потребуется соответствующая жилплощадь. Сестры по-прежнему жили в усадьбе, где появились на свет пятьдесят лет назад, и рассматривали ее как принадлежавшее им по праву рождения основное жилище, не допуская никаких сомнений – даже когда усадьба перешла по наследству молодому хозяину и ему потребовалось место для новой семьи.

С подобным бастионом давно обосновавшихся в доме превосходящих женских сил в те годы приходилось уживаться многим владельцам усадеб, и семейным людям, как мужчинам, так и женщинам, в вызванных войной, но только после нее открывшихся обстоятельствах, скоро начинало не хватать воздуха в собственном доме; они чувствовали, что снова живут, как на войне, и окружены агрессивными вражескими силами. Случалось, молодой крестьянин, спустя годы вернувшийся домой из русского плена, с оттенком раздражения рассказывал за обедом в кругу молодой семьи и сидящих за тем же столом незамужних сестер о преимуществах, пусть и редких, спокойных минут, подаренных русскими во время жестокой схватки за жизнь в сталинградском котле.

В распоряжении молодого хозяина была рабочая сила в лице жены, Терезы из Айхенкама, на которой он женился после выписки из лазарета и полного выздоровления осенью 1945 года, и сестер. В качестве вознаграждения они бесплатно ели и жили в доме, вот и все. Так было принято. Нужные им наличные деньги (скудные) они зарабатывали, сдавая в аренду дом.

Господа Пробст и Брустманн и фройляйн фон Цвиттау, как и семейство Мерц, стали частью этой жизни и хорошо ладили, когда летом 1946 года к ним с некоторым опозданием примкнул Виктор.

Благополучно дезертировав из армии осенью в последний год войны, он нашел приют у садовника Егера. Виктор, правда, не имел ни малейшего представления о садоводстве, но этого и не требовалось. Требовалась физическая сила. Поскольку среди местного населения таковой осталось немного, Егер, как и другие встающие на ноги хозяева, обзавелся самыми молодыми работниками-мужчинами, каких удалось найти. Это были преимущественно беженцы в возрасте от тридцати до пятидесяти лет, происходившие из утраченных восточных областей исхудавшего рейха. В 1944 году правительство постановило расквартировывать пострадавших от бомбежек, а оккупационные власти постановили расквартировывать беженцев. Из их числа крестьяне и владельцы небольших хозяйств первое время набирали рабочую силу.

В усадьбе на озере в двух гостевых комнатах на верхнем этаже дома поместили семью беженцев из пяти человек: бабушку и дедушку с внуками шести и двенадцати лет, а также парализованного отца детей в инвалидной коляске. Все это не позволяло использовать их как рабочую силу, молодой хозяин сразу это понял. В доме живут те, кого можно назвать обузой, не приносящей прибыли, не говоря уже о потере двух комнат, которые теперь нельзя было сдавать. Старики получали пенсию как фронтовики и по старости, а их поблекший зять в коляске – по инвалидности. Им не нужно было трудиться, чтобы заработать. Разве что мальчишки могли время от времени пасти скот за несколько марок карманных денег. А плата за аренду от властей была гораздо ниже обещанной.

Пользы от беженцев в усадьбе почти не было. Пользы не приносили и жильцы второго этажа. Если уж откровенно, там поселился пятиголовый повод для постоянного недовольства, и по обеим сторонам линии фронта это понимали.

И какой повод! Дня не проходило без перебранок, и в игре под названием «Как превратить жизнь другого в ад» дед из семьи беженцев был гораздо искуснее молодого хозяина. Старик состоял в созданном недавно «Союзе инвалидов войны», а они даже после двух проигранных, а значит напрасных, завоевательных войн занимали прочную позицию в обществе и, соответственно, в балансе интересов крепнущего нового государства. Старый Шнайдер отвергал все попытки хозяина покончить с бессмысленным совместным проживанием, переселив семью беженцев туда, где им проще будет ужиться и освоиться. И вовсе не потому, что ему нравилось в усадьбе или ему подходил озерный климат, наоборот! Лишь из-за сладкого чувства, которое охватывало его всякий раз, когда из спора о квадратных метрах жилплощади он выходил победителем. Положение Панкраца с его ранимой душой несостоявшегося музыканта было заведомо проигрышным, он даже не успевал сделать ответный ход.

Часто можно было видеть, как после очередной пошлой и унизительной ссоры со Шнайдером, за которой наблюдали все обитатели дома, а порой и зубоскалящие соседи с красными от злорадства лицами, он униженно, как побитая собака, пробирался в конюшню, запрягал в одноколку любимого мерина-тяжеловоза Бройндля и уезжал в сторону озера, стремясь вдали от людей, под могучими деревьями смешанного леса на Штаренбахе, восстановить душевное равновесие и почувствовать свою значимость. Ему это было необходимо, чтобы примириться хотя бы с самим собой.

– Куда мне с ним тягаться, – говорил он после ужина, который съедал в молчании, не проронив ни слова за целый день. – Куда мне с ним тягаться!

Эти слова довольно точно отражали его позицию почти во всех спорах.

Как-то в жаркое июльское воскресенье хозяин усадьбы поставил на почти пустой стол, за которым на тенистой и прохладной веранде сидел Виктор, полкружки пива и сказал:

– За мой счет, господин Хануш.

Виктор по поручению садовника Егера привез дополнительный ящик красной капусты, припасенная на выходные закончилась уже во время обеда из-за неожиданно высокого спроса на жареную свинину – виноват был нагло совравший прогноз погоды по радио, который обещал дождливое воскресенье, а день выдался замечательно солнечным и принес толпы посетителей. Хозяин собственноручно наполнил кружку Виктора и поставил на стол. Потом уселся напротив.

– Нравится вам работать у Егера? – начал он разговор.

Спокойная манера держаться и обходительность Виктора в сочетании с интеллигентностью – во всяком случае, в деревенском понимании – нравились Панкрацу, и он был не прочь переманить его в усадьбу и поручить работу, для которой другие не годились, поскольку если и брались за нее, то не всегда могли делать с умом.

– Как сказать, – поколебавшись, ответил Виктор, – я уже не знаю, важно ли, чтобы работа нравилась. Главное, она есть. Жить же как-то надо.

– Тут вы правы, – согласился хозяин, – совершенно правы. Но если уж повезло получить работу, то гораздо спокойнее, если она нравится. Или вы так не считаете?

Спокойнее?

Виктор приехал в Зеедорф меньше года назад и еще не научился понимать местных. Когда он только завязывал первые знакомства, точнее, когда оккупационное правительство поспособствовало налаживанию связей, ему сразу стало ясно, что не всё здесь устроено так, как на родине. Поскольку он догадывался, что уедет отсюда нескоро и на родину не вернется, каждый ответ нужно тщательно обдумывать. Это он понимал. Кто знает, что у спрашивающего на уме.

«Спокойно! Хм?» – Местный образ мыслей был ему еще чужд, он прикидывал, что происходит, но не мог пока оценить, поэтому отвечал осторожно.

– Работа есть работа, и нечего перебирать. Главное, что она есть.

– Но ведь не всегда получаешь то, что хочешь, – возразил Панкрац и заранее восхитился хитрой задумке, пришедшей в голову. – Разве, например, все равно: сажать и убирать картошку или использовать ее по назначению, готовя из нее обед?

– Ну…

– Я вам так скажу, – перебил Панкрац, которого уже было не остановить. – Мне больше нравится работать в поле, чем в кухне. Но я тоже не всегда могу выбирать. Я крестьянин и хозяин гостиницы с трактиром. Должен уметь и то, и другое, и должен хоть немного хотеть этим заниматься. Меня не спрашивают, хочу ли чего-то: я обязан хотеть. А так как я обязан этого хотеть, то должен и уметь. Точка. Собственность обязывает. Такая уж моя судьба. Моя судьба – собственность. Я вынужден отвечать за свою собственность, я на службе у нее, моего желания не спрашивают, хотите верьте, хотите нет. Если думаешь, что можно, ни с кем не считаясь, наплевать на эту ответственность, потому что нет сил и желания, значит, ты проиграл. По себе знаю. Мне следует быть жестче, собственность – это привилегия, а привилегия лишь тогда представляет собой таковую, если выжимаешь из нее все соки, как из раба, и холишь и лелеешь, как невесту. Иначе привилегия становится камнем на шее. Чтобы пользоваться привилегией, нужен талант, а он есть не у каждого. Вот в чем загвоздка. Это еще и игольное ушко, через которое нужно постоянно протискиваться, чтобы, оставаясь собственником, попасть в Царствие Небесное. Собственнику не грозит потерять все. Это грозит его наследникам, у которых из-за всевозможных ограничений и предписаний унаследованное состояние утечет сквозь пальцы, понимаете? Как устроить, чтобы после смерти собственника все перешло к наследникам, которых он избрал, а не к государству? Богатый, конечно, не попадет в Царствие Небесное. Иначе и веры бы уже не было. Но кого можно считать богатым? Точно не меня. Я, в лучшем случае, обеспечен, средний класс. Но наследство, собственность нужно постараться целиком протянуть сквозь игольное ушко, передать в руки следующего поколения. А игольное ушко, господин Хануш, – это завистники. Те, кто усложняет жизнь, пытаясь отнять собственность, полностью или частично, хоть ты и позволяешь им чуть ли не даром жить в доме, как я этим беженцам наверху. Понимаете? Нужно замаскировать свое состояние под верблюда, чтобы провести его мимо завистников и гнуснейшего разбойника – государства. Возможно, притча об этом и говорит. Но так как вы не обременены собственностью, вы можете выбирать, будет ли вам работа по душе, или же вы будете работать через силу. А работать под крышей, не завися от погоды, удобнее, чем под открытым небом, где постоянно то дождь, то холод, то жара. Вот что я хотел сказать.

1.Aperçu – (франц.) предварительный осмотр.

Бесплатный фрагмент закончился.

399
630 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
28 июня 2024
Дата перевода:
2024
Дата написания:
2011
Объем:
341 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-907641-99-0
Переводчик:
Светлана Субботенко
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают