Читать книгу: «Серьезная игра», страница 2

Шрифт:

9. В чем честь Франции? Честь Франции в том, что она всегда заботится о благе других народов.

И наконец:

«Vive l’Humanite! Vive la France!»6

Арвид задумался.

Нет, мосье Бурдо, так нельзя, это уж определенно. Лучше держаться старого катехизиса. А впрочем – кто знает?

В тусклом солнечном луче, далеко, там, где заворачивала дорога, он увидел двоих. Несмотря на расстояние, он тотчас определил, что это юная девушка и пожилой господин.

«Неужто Лидия с отцом!» – тотчас пронеслось у него в мозгу.

Сердце заколотилось, он сам почувствовал, что багрово покраснел. Он схватился за книгу и поднес ее к лицу, но глаза поднялись от страницы. И он увидел:

Это, в самом деле, была Лидия. Но шла она не с отцом. Это был другой пожилой господин, на вид лет пятидесяти с лишком. Короткая, с проседью бородка и вообще все, что составляет признаки «достойной наружности».

Когда они проходили мимо, Арвид привстал со скамьи И поклонился. Лидия в ответ склонила голову низко, не глянув ему в лицо. Пожилой господин тоже ответил на поклон.

Там, где дорога сделала поворот, они исчезли из глаз.

Рассеянно посмотрев в книгу, он заметил наконец, что держит ее вверх ногами.

Арвид взял другую книжку, ту, что предназначалась для последующих стадий обучения, и принялся наудачу листать.

«Нравственный закон – один для всех, независимо от климата, расы, возраста, пола, умственных способностей; достаточно быть человеком, чтобы его понять, он распространяется на всех и совершенно ясен. Смысл его легко можно выразить в двух словах: «Делай добро, не делай зла», – и все человечество понимает эти слова, ибо голос совести говорит каждому из нас: «Вот это добро, а это зло».

Арвид засунул и эту книжку в карман и зашагал в направлении к городу. Небо уже темнело. Вдруг он остановился, вспомнив, что забыл взглянуть на имя автора. Он снова вынул книгу и посмотрел обложку. Leopold Mabilleau, Docteur des lettres, Directeur du Musée social7.

Интересно, в своем ли уме этот господин Леопольд Мабийо…

* * *

Арвид Шернблум, снимал комнату на Даларнской улице. Комната была узкая и обставлена жалкой мебелью, но из окна открывался широкий вид на запад, на Шабаш-гору и на Королевский остров, где кончался город.

Кое-как пообедав в одиночку в плохоньком ресторанчике, он пошел в свою одинокую комнату.

Он зажег лампу, но не стал спускать штору. Было холодно. Он развел огонь в камине. Хозяйка каждое утро оставляла там дрова, и он зажигал их по вечерам, на короткое время, пока бывал дома. К девяти ему надо было поспеть в газету.

Он начал разрезать свежую книгу – «Инферно» Стриндберга. Но скоро оторвался от этого занятия и сидел, задумчиво поигрывая разрезальным ножом.

…Кто бы мог быть тот почтенный господин?..

Какой-нибудь старинный, друг дома, кто-то, кого она называет дядюшкой, случайно повстречал ее и навязался в попутчики, не спросясь разрешения…

Да, по всей видимости, это так…

По всей видимости.

И все же… Все же оставалось странное, щемящее чувство.

Хотелось от него отмахнуться, думать о другом. И он стал думать о своем имени. «Арвид Шернблум».

Он ненавидел свое имя. Арвид, – и угораздило же его заполучить имя самого обожаемого в стране тенора. Всякий тенор располагает к насмешкам любого настоящего мужчину. А фамилия Шернблум! И ведь сколько еще шведских мелкотравчатых семейств награждены такими фамилиями, образованными от названий двух предметов, чаще всего никоим образом не сочетаемых8. Шернблум! Звезда и цветок в одном горшке. Не слишком ли жирно! Фу ты, черт.

И, однако… однако, кто же был тот почтенный господин?

…Ну, а отец его, старый вермландский лесничий, носит фамилию Шернблум вот уже шестьдесят лет, и ему даже в голову не приходит, что над ней можно потешаться. А до него ее носили дед и прадед. Так что же мне-то тужить? «Не лучше я, чем предок мой».

…Да, но отец прадедушки не был Шернблум. Он был Андерссон. И это была никакая не фамилия, это означало просто, что он сын некоего Андерса.

Всего-то я и знаю о моем происхождении, что мой прапрадедушка был сын некоего Андерса. А сколько людей и того о себе не знает!

Тут ему пришло в голову, что название мелкого испанского дворянина – «идальго» – значит «чей-то сын».

«Да, – подумал он. – Важно, где ты находишься. В своем краю – я «чей-то сын», пусть сын человека бедного, но зато всем известного, чтимого. А здесь я – совершенное ничто. В лучшем случае, сын мой станет «идальго», если у меня вообще будет сын. Да нет, не будет у меня сына. Когда я заделаюсь сторонником деторожденья, я буду уже так стар и потрепан, что не смогу плодить детей…»

…Но кто же был тот почтенный господин?..

На секунду ему показалось, будто он видел его портрет в какой-то газете, но он не смог припомнить, в какой.

Он шагал взад-вперед по комнате. Три шага туда – три шага обратно. Больше в меблирашке не было моста.

Он остановился перед картой Северного Вермланда, что висела над диваном. Когда он вселился сюда, он первым делом принялся срывать со стен чудовищные хозяйкины картины. Своих взамен у него не было. Помнится, за этим своим занятием он думал, усмехаясь: «Лозунг времени: разрушить всякий может, труднее создавать». О нет, при всем желании он не сумел бы произвести на свет «картину», даже и хуже этой мазни, которой место на свалке. Но с хозяйкиной живописью никакие рассужденья не примиряли. И за неимением других украшений он повесил на стену карту своего Вермланда.

А там, где висели прочие «картины», остались голые красновато-грязные обои, свидетели еще восьмидесятых годов. Э, да не все ли равно… И что ему до того, как выглядит жилье, куда судьба забросила его случайно, мимоездом?

Он смотрел на карту. Читал милые сердцу, привычные названья усадеб, рек и гор. Дальбю, Рансбю, Гуннебю, Издолье, Ровный мыс, Журавлиный берег, Пятипалая гора.

Пятипалая гора. Как ясно он ее помнит. Она стоит отвесной синей тенью прямо к югу от его родного дома. Если сравнивать с Чимбораццо в Эквадоре, ее и горой не назовешь. Но там, где ей случилось встать, ее зовут горой, и она выше всех гор в округе. А если смотреть на нее с севера, какой же у нее прекрасный, словно тщательно продуманный архитектором контур – три вершины, средняя повыше других. Когда он впервые приехал домой на каникулы из латинской гимназии в Карлстаде, он прозвал эти три вершины – Прогресс – Апогей – Регресс. Выше-выше-высоко-вниз!

Но отчего эта горка зовется Пятипалой? Быть может, если глядеть на нее из какой-то особой точки, она отдаленно напоминает руку? Ничуть. Или стопу? Ничуть не бывало.

Имя может говорить так много и так мало…

«Лидия Стилле». Как звучно. Лидия Стилле, Лидия Сти…

В дверь позвонили. Он вслушался. Никто не открывал. Хозяйки, верно, нет дома.

Ему не очень хотелось идти открывать. Если что-то важное, позвонят еще.

Но прошло несколько секунд, целая минута, должно быть, а больше не звонили. Тогда он пошел и открыл дверь.

Там никого не было. И в почтовом ящике пусто.

Снова он сел к огню и принялся ворошить головешки. Камин совсем почти выгорел.

Он думал про то, что давно прошло. Про выпускной год в Карлстаде. И про фру Краватт, которая той зимой и весной перед самыми выпускными экзаменами помогла ему причаститься великих тайн…

Фру Краватт было тридцать с лишком лет, она была вдова привратника и лучшая в городе стряпуха. Даже и от губернатора посылали за ней, когда давались большие званые обеды. Сама же она к еде была более чем равнодушна, и все свои помыслы отдавала иной страсти. Воскресными утрами он заходил к ней ненадолго. Случалось; ему заглянуть к ней и на большой перемене. Не он один пользовался ее милостями. С ним делили их пять или шесть его однокашников. Когда же он в разговоре с фру Краватт касался этого предмета, она просто и безыскусственно ему отвечала:

– Что хорошо, то хорошо, да все мы люди, что поделаешь!

Она, однако, была не чужда поэзии и могла порой разразиться слезами, если он наизусть читал ей в постели что-нибудь из Рюдберга или Фрёдинга.

Она брала плату; но больше для формы и приличья ради. С гимназистов полагалось две кроны. Если же средства у кого истощались, она без раздумья открывала кредит. В действительности она творила добро из любви к самому добру, а это, как известно, высочайший нравственный предел, до которого дано подняться смертному.

Он думал о ней с неизменным благодарным чувством и всякий раз краснел, вспоминая, что задолжал ей сорок две кроны. И напрасно пытался он утешить свою совесть тем обстоятельством, что по меньшей мере трое из его товарищей покинули город точно такими же должниками фру Краватт.

На ум ему вдруг пришел господин Леопольд Мабийо и его мораль, рассчитанная на высшие ступени обучения.

«Голос совести говорит нам о том, что есть добро и что есть зло».

Ну да, господин Мабийо, это совершенно справедливо, это прелестно, но кому вы нужны вместе с вашей книгой? Фру Краватт и без вас знала, что есть добро, и творила его. Она слушалась «голоса совести».

Арвид шагал взад-вперед по комнате. Три шага до окна, три шага обратно до камина.

Он остановился перед картой над диваном. Карта северного Вермланда. Там он родился, там провел большую часть своей жизни. А теперь он тут, в жалко обставленной меблированной комнате с красновато-грязными обоями – в столице страны. Где же он осядет? Он подумал о реке своего детства, большой реке, носящей сразу три имени – одно имя в Норвегии, где она шаловливым ручейком выбегает из высокогорного озера, другое имя в Вермланде, где она ширится и замедляет бег и по ней ходят пароходы, а потом она раздается в озеро, чтобы под третьим уже именем, став наконец самым крупным в Швеции потоком, нести свои воды в море, в океан.

И он вспомнил, как той весной, перед самыми выпускными экзаменами, он написал и под псевдонимом напечатал в карлстадской газете стихи. До чего же он ликовал, обнаружив их на газетной полосе! На радостях он прошел вдоль Ясной реки до самого Лунда и там не один час просидел на камне у берега, уставясь в синий простор Венерна… Ну а воротясь в Карлстад, не удержался, разумеется, побежал к фру Краватт, прочитал ей стихи и был вознагражден за искусство…

Он пошарил в ящике стола. Там еще лежала слегка пожелтевшая газетная вырезка.

 
МЫ С МАТЕРЬЮ ОДНАЖДЫ ПО ДОРОГЕ
Мы с матерью однажды по дороге
меж синих гор куда-то шли и шли.
Текли, мерцая, тихие потоки,
и гладь реки мерещилась вдали.
Мы подошли к ней, и у наших ног
широким зеркалом сверкал поток,
и сотни парусов в огнях заката
стрелой скользили мимо нас куда-то,
и черные и белые суда
несла в пространство быстрая вода.
Я знал, что на реке, в конце теченья,
был расположен остров, и на нем —
старинный город с башнями и рвом,
где свет легко побарывают тени.
А дальше остров был окутан мглою,
и море начиналось за рекою.
«Мама, – я сказал, – пойдем
дальше этим же путем
к берегу морскому.
Я хочу на корабле
путешествовать к земле
синей, незнакомой».
На это мне сказала мать:
«Тебе придется подождать,
вот подрастешь ты вскоре,
и выйдешь на морскую гладь,
и поплывешь по морю.
Будь терпелив, умерь свой пыл,
с годами наберешься сил
и поплывешь на корабле
к своей мечте, к своей земле,
стихиям подставляя грудь.
Знай, будет счастлив этот путь.
Но до отплытья суждено
тебе прожить средь башен
в том городе, где так темно,
где каждый камень страшен.
Не знаю, сколько лет тебе
придется там прожить в борьбе,
пока корабль счастья
не вырвет из напасти.
И все ж под звон колоколов
ты вырвешься в конце концов
из мрака башен крепостных
и, проплывая мимо них
по синей глади моря,
забудешь зло и горе.
Вновь к берегу пристанешь ты,
там синяя страна мечты,
там обретешь ты благодать,
так верит твоя мать».
 
* * *
 
Да, так моя мечтала мать.
С тех пор немало утекло воды,
и я забыл про тех морей раздолье,
и мать свою я не увижу боле.
Не детский ль сон – моя страна мечты?
 

«…И мать свою я не увижу боле…» Это чистая правда. Ему было шесть лет, когда она умерла.

Поэмка осталась почти единственным его произведением. Во всяком случае, единственным из законченных.

Нет – поэта из него не выйдет. Он для этого слишком сухо и трезво глядит на мир. Нет в нем того дара опьяняться самообманом, который создает поэта. Ни благословенной бессовестности. Не то, что ремесло поэта несовместимо с совестью. Но когда она у него посговорчивей – для ремесла это полезней.

Нет, нет, не к тому зовет его честолюбие. Стать поэтом? Покорнейше благодарю! Честолюбие?

А есть оно у меня – честолюбие?

Он прошелся взад-вперед по комнате, три шага туда, три шага обратно – больше в меблирашке не было места – и остановился перед зеркалом над комодом.

– В чем мое честолюбие? – спросил он себя.

И зеркало, казалось, ответило:

– Если есть в тебе какое иное стремление, чем попросту коптить небо, так это…

Оторопев, он уставился в зеркало. Нет, нет, нет, – молил его взгляд, – не надо, замолчи. Но оно упрямо продолжало:

– Нет уж. Спросил, так выслушай! Если есть в тебе какое стремление, если есть в тебе честолюбие, так оно вот в чем: ты хочешь остаться в истории своего народа. Не в истории литературы – это безделица. Но в истории народа.

«Я, верно, не в своем рассудке, – подумал Арвид. – Ну, так остается прикинуться, будто я в своем рассудке. Скоро уж девять, пора в газету».

Он надел пальто и шляпу, и взял трость, и вышел.

* * *

Шла осень с ранними сумерками и мокрой чернотой улиц, пронизанной точками фонарей и светлыми квадратами окон…

Однажды вечером в конце ноября Арвид Шернблум возвращался из Оперы к себе в газету. Он немного нервничал: впервые в жизни ему предстояло написать музыкальную рецензию.

Вот как это получилось.

Часа в четыре в тот день он пошел в редакцию за распоряжениями на вечер. Ему надо было обратиться за этим к Маркелю, помощнику главного редактора, но он его не тотчас отыскал и в ожидании принялся насвистывать адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, которое отчего-то вертелось у него в голове, покуда он листал свежий выпуск журнала «Урд ог Бильд». Тут в открытых дверях внезапно вырос доктор Донкер, главный редактор – обычно в это время он в редакции не бывал. Это был господин лет сорока, красивый и элегантный, хоть красота его чуть напоминала о вывеске куафера, а элегантность несколько теряла как раз от своей чрезмерности.

– Господин Шернблум! Вы? А кто же насвистывал сейчас Патетическую? – несколько картавя и в нос обратился он к Арвиду.

– Это я! Прошу прощенья!

– Отчего? Это же превосходно! Вы, стало быть, пойдете в Оперу и напишете рецензию. Одна девочка нынче дебютирует в «Фаусте» Маргаритой. Наш музыкальный рецензент нездоров, а я зван на обед. Прощайте!

Когда какое-нибудь несчастное обстоятельство вставало на пути музыкального рецензента, патрон замещал его сам. Доктор Донкер до последнего времени преподавал студентам геологию, писал, по словам Маркеля, латинскими стихами лучше, нежели шведской прозой, и не имел, впрочем, иных интересов, кроме женщин и денег. Писать он, однако же, брался обо всем и сносно писал о чем угодно, хоть о китайской грамоте, по словам того же Маркеля.

Вот так оно и получилось. И кандидат Шернблум задумался над пишущей машинкой.

Он быстро постиг искусство печатать. Это не очень-то сберегает время, когда надо самому придумывать то, что пишешь, но такое бывало не часто: обычные его обязанности состояли в том, чтобы переводить политические статьи из немецких и английских газет, которые «министр иностранных дел» отчеркивал для него синим мелком, и романы с продолжением из «Le Journal», которые другой важный сотрудник отчеркивал красным мелком. И когда речь шла о переводах, он с помощью машинки за полчаса делал то, что иначе отняло б у него часа три, не меньше.

Но ведь теперь надо сочинять самому. И он оставил машинку и склонился над листом белой бумаги.

Маркель бушевал в соседней комнате.

– Ах ты Господи! Сил моих нет! С ума сойти!

Дверь распахнулась, и к Арвиду ворвался Маркель; бледный от бешенства.

– Можешь ты себе представить! Этот черт дал мне честное благородное слово, что поповская статейка не пойдет!

– Какой такой черт? Какой поп?

– Какой черт? Донкер, разумеется! Пастор самого никчемного разбора, из «свободомыслящих», накропал статейку, где, грубо говоря, толкует о том, что верить в Священное писание или там в догмы и во все такое прочее вовсе не обязательно шведскому священнослужителю, а куда важней, мол, то, что у нас слишком мало епископов! У нас их всего двенадцать, а хорошо бы четырнадцать! Сейчас-то малый чересчур молод и невиден и в епископы не метит, но уже загадывает о будущем! Ладно. Корректура попалась мне на глаза, иду к Донкеру. Он поглядел и говорит, что видеть не видал, и слыхом не слыхал ничего о ретивом авторе. И, возможно, не врет…

– Постой, – перебил его Арвид. – Как же так? Как же так статья пошла в типографию, а ни патрон, ни помощник об этом не знали?

– Как? И ты еще спрашиваешь! Ты ведь уже два месяца тут! Лифт, глупец ты эдакий. Лифт в конце коридора, который снует вверх и вниз, – спускает в типографию рукописи и поднимает сюда корректуры. Всякий, кому не лень, может заскочить с улицы, шмыгнуть в коридор, улучить минуту, сунуть в лифт статью и пустить ее вниз, в типографию. Ну а кому наши обычаи не настолько известны, тому достаточно обратиться к какому-нибудь олуху, – ну хоть к тебе! – умолить его о небольшой услуге. А коль скоро статья попадет в типографию, ее поместят. И она увидит свет! Хорошо, я случайно напал на эту пачкотню! И Донкер дал мне честное благородное слово отправить ее в корзину. И вот тем не менее я снова вижу эту прелесть в новой верстке. Читаной! Правленой! Звоню в типографию. Ответ: Донкер час или два назад звонил, чтобы статью непременно поместили! Его позвали на обед, там он встретился с автором или еще с каким-нибудь недоверком, тот убедил его, и вот результат: статья в завтрашнем номере! Верней, не в завтрашнем, ибо как дежурный я могу выбрасывать не идущие к делу материалы. Но она стоит на послезавтра, когда я не дежурю! Ну не свинство, я тебя спрашиваю! Но что ты там написал, дай-ка взглянуть. Я слыхал, Донкер посылал тебя в Оперу…

Он взял исписанный лист и, скользя по нему глазами, продолжал метать громы и молнии:

– Нынешние священнослужители, видно, совсем позабыли стародавний смысл своего призванья. И как же точно сказано пророком Малахеем: «Уста священника должны защищать истину». Заметь себе – защищать. Не распространять же! А тут и Богу хочет служить, и распространять истину. Все вместе! Как можно!

Он смолк и продолжал читать.

Вдруг он просиял.

– Послушай, а ведь это прелесть. Мне надо было взглянуть, как-никак я по причине дальнего родства и полного почти незнакомства с тобой сунул тебя в редакцию и за тебя в ответе. Но ты молодчина! «Голосовые данные фрекен Клархольм поистине превосходны, и тут возможности ее почти неисчерпаемы…» Мм, мм… так-так… «Поведение же ее на сцене выдает дурную подготовку. Маргарита теряет рассудок лишь в тюрьме, фрекен же Клархольм играет безумную чуть не с самого начала. Ее Маргарита будто с самого рожденья помешалась».

– Браво! – сказал Маркель. – Я понятия не имею, как играла фрекен Клархольм. Но людям неприятно, когда кого-то чересчур расхваливают. Тому, на кого сыплются похвалы, их всегда мало, а прочие ему завидуют. Но стоит критику разнести какого-нибудь комедианта или певичку, огорчается только одно лицо, а все прочие рады. Итак – брани! Наша святая обязанность, сколько возможно, дарить радость человекам!

Маркель исчез, но тотчас вернулся.

– Да, еще одно, – сказал он. – Умер старый Стилле…

– Что ты такое говоришь?..

Маркель даже попятился.

– Да что с тобой? Нашел повод убиваться… Он был старый. Все помрем. «Почти все», – как осторожности ради добавил духовник Людовика Четырнадцатого, когда заметил, что черты его величества омрачились…

– Ах, оставь, пожалуйста, – перебил Арвид, – но я не слыхал даже, чтобы он болел. Я немного был с ним знаком.

– Он и не болел. Просто несчастный случай.

– Как так?

– О, Господи! Ну сидел он с приятелями в погребке, распили бутылочку. Потом он отправился домой. А тебе известно, что по нашему благословенному Стокгольму и ныне, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году, ходит конка. Лошадки трусили не спеша, и старый Стилле под воздействием винных паров позабыл, что ему уж далеко за шестьдесят, и возьми да прыгни в вагон на ходу. Ну и, разумеется, споткнулся и размозжил себе череп. Это произошло несколько часов назад. А дальше все как по-писаному – санитары, носилки, лазарет, и к десяти часам нам сообщили по телефону, что он умер. Некролог готов, материал был в Северном справочнике, все сверено и подписано. Вот оттиск. Раз ты был с ним знаком, так, может, припишешь несколько строчек, что-нибудь посердечней. Впрочем, как знаешь. И Маркель ушел.

Арвид разглядывал влажную газетную полосу:

«С прискорбием… несчастный случай… Андерс Стилле, известный пейзажист… Родился в 1834 году… учился в Академии художеств в 50-е годы… Медаль в Париже за 1868 год… «Сосны в шхерах после дождя» в Люксембургской галерее… «Сараи в ненастье» в стокгольмском Национальном музее… Чуждый новым теченьям… Последнее время несколько в тени… Скромный и честный мастер… Пользовался всеобщей любовью и уважением… Давно овдовел… Оплакиваемый двумя сыновьями и дочерью…»

Арвид глядел прямо перед собой пустым, задумчиво-рассеянным взглядом…

Нет, прибавить тут нечего. Он с радостью вычеркнул бы это «несколько в тени», если бы вправе был что-то менять в чужой статье. А фраза мучила. Лидия может подумать, будто это он ее сочинил.

Лидия.

Он вскочил, повернул ключ в двери, ведущей в общую редакционную комнату, и уже потом разрыдался.

Он очень скоро опомнился и топнул ногой. Что это? Через несколько недель мне двадцать три, а я плачу, как малый ребенок. Стыд-то какой!.. Он метнулся в уборную, стер с лица следы слез и умылся. Потом вернулся на свое место и снова заперся.

Пора домой. Уже больше часу ночи, и в газете ему делать нечего. Выступление на поприще музыкальной критики на сегодня освободило его от чтения верстки. Пора идти.

Но прежде хотелось взглянуть на оттиск рецензии. Он вспомнил, что написал о юной дебютантке. «Ее Маргарита будто с самого рожденья помешалась». Надо бы это вычеркнуть. У девочки прекрасный голос, и пела она чудесно. Зачем же отравлять ей радость успеха дешевым сарказмом?

Он позвонил в типографию и спросил, набрана ли рецензия. «Да, набрана». – «Можно получить оттиск?» – «Да».

В дверь постучали. Маркель.

– Ну, кончил свои дела? Пойдем ко мне, выпьем.

– Погоди, – откликнулся Арвид. – Дай только глянуть на рецензию.

– Да ну тебя, в самом деле. На верстке сидит старый Юханссон, а уж этот не ошибется. И руку твою разобрать легко, не наврут.

– Я кое-что хотел исправить…

– Нечего исправлять. Я прочел, все там в порядке. Идем! И, кстати, я похлопочу, чтоб тебе не сидеть ночь за ночью над версткой. Не думай, ты справляешься, даже слишком справляешься, потому-то я и забеспокоился о твоей судьбе! Юноша, владеющий искусством править верстку, больше обычно почти ни на что не годен и застревает на месте корректора до седых волос. Возьми, к примеру, старого Юханссона.

В общей комнате никого не было, свет не зажигали. А в кабинетике Маркеля горела лампа под ярко-зеленым колпаком.

Кабинетик соседствовал и с общей комнатой, и с пустовавшим кабинетом патрона.

Совсем юный господин в вечернем костюме сидел на диване и, кажется, дремал.

– Позвольте представить, – сказал Маркель. – Господин Шернблум, сын одного из моих пятидесяти или шестидесяти кузенов, – господин Хенрик Рисслер, автор непристойного романа, хоть, на мой взгляд, непристойности в нем ровно столько, сколько необходимо, чтоб не заснуть над книгой.

Обменялись приветствиями, и Маркель повернулся к Шернблуму:

– Нет, ты только послушай! Как тебе известно, Рисслер один из самых случайных и ненужных сотрудников нашей газеты. Утром он принес сюда свой посильный вклад, рассказик на двадцать пять крон. Но наша касса, на беду, оказалась столь же пуста, как карман автора. И Донкеру пришла в голову спасительная мысль. Он решил прочесть творение, прежде чем платить за него! Но Рисслер человек покладистый, он не оскорбился. Нет! Он является сюда среди ночи, чтобы узнать, ознакомился ли Донкер с его трудом и открыта ли касса!

– Милый Маркель, – ответил Рисслер. – Врать ты мастер, это всякий знает. А пришел я сюда исключительно потому, что не успел в кабак, – засиделся в гостях. Там, кстати, был и Донкер.

– А, у Рубина… Этот дурак пастор тоже там был?

– Какой-то был, я не разобрал имени. Маркель так и взвился.

– Ага! Ну что я тебе говорил, Арвид! Арвид кивнул.

– Ну нет, – ворчал Маркель. – Не напечатает он ее. Я уж позабочусь. Ваше здоровье, юноши!

– Твое здоровье. Что нового в деле Дрейфуса?

– Пока ничего. Почти неделя уж как брат Дрейфуса, Метью Дрейфус, обвинил Эстергази в фабрикации borde-reaun9. Согласно парижским газетам, готовится новый военный суд. Для проформы. Я это вычитал между строк.

– Странно, – сказал Рисслер. – Я ведь недавно был в Париже, третьего дня вернулся. Так там по всем бульварам газетчики орут: «Шерер-Кестнер10 спал с негритянкой!» Шереру-Кестнеру небось лет семьдесят, и он довольно побаловался на своем веку. Но ума не приложу, каким образом это доказывает вину Дрейфуса…

– Тсс. Кто-то идет… Маркель замер, вслушиваясь.

В самом деле, в коридоре послышались осторожные шаги. Слабо взвизгнула дверь. Шаги уже в комнате патрона. В двери соседней комнаты повернулся ключ.

Арвид глянул на часы. Было четверть второго.

– Тсс! – снова шепнул Маркель. – Он привел подружку.

Слышно было, как за стеной прошуршало платье.

– Ну, ваше здоровье! – вдруг почти крикнул Маркель.

Снова стало тихо. А затем уже не приглушенные шаги проследовали из комнаты патрона в коридор и к комнате Маркеля. И в дверь заглянул господин Донкер.

– Добрый вечер, – сказал он. – Осмелюсь ли обратиться к обществу за небольшой личной услугой?

– Выкладывай, – ответил Маркель. – Но, может быть, сперва выпьешь с нами?

– Нет, благодарю. Я хотел лишь справиться, нельзя ль перенести прелестное собрание куда-нибудь подальше, ну хоть бы в другой конец коридора?

– Отчего ж, – возразил Маркель. – Но при одном условии!

– Ну?

– Что поповскую статью никогда не напечатают! Никогда!

Доктор Донкер фыркнул:

– Маркель, милый, на кой черт мне эта статья? Делай с ней, что хочешь. Ради Бога!

– Прекрасно. Договорились. Не забудь, у меня двое свидетелей!

С бутылками и стаканами в руках процессия проследовала вдоль коридора, тускло освещенного одинокой лампой. Доктор Донкер с порога смотрел ей вслед. Маркель обернулся и произнес театральным шепотом:

– Конечно, излишне спрашивать, не выпьешь ли ты с нами?

– Благодарствую, – отвечал доктор Донкер.

Возвращаясь домой, Арвид Шернблум подцепил девицу. Точнее – она его подцепила.

* * *

Выпали горы снега, и сразу, уже с первых дней декабря, настали холода. В такой холодный день хоронили старого Стилле.

Арвид послал венок на гроб и пошел на Новое кладбище, чтоб взглянуть на Лидию.

Он встал вместе с другими неподалеку от входа в часовню. Он узнал кое-кого из художников, почти всех убеленных сединами, и ректора Академии художеств с орлиным профилем, лучшего в своем поколении шведского живописца. Были тут и любопытные, но немного.

Скоро показалась похоронная процессия, кони переступали степенно, и разубранный серебром катафалк, уныло напоминавший о былом вкусе и давней пышности, поблескивал в бледном декабрьском луче. Грубые руки в белых рукавицах сняли гроб, все вышли из карет и пошли за гробом. Лидия шла молодо и стройно, слегка наклонив головку под вуалью. Рядом с ней брел Филип – бледный, а нос приморожен. Отто не было – ах, да, он же собирался в Америку. Стало быть, уже уехал.

Арвид, увидя гроб, обнажил голову и еще стоял с шапкой в руке, когда мимо прошла Лидия. Но она опустила веки и ничего вокруг не видела. В часовню вошли родные и ближайшие друзья, потом ректор Академии и художники, и дверь затворилась.

Арвид повернулся и зашагал к воротам.

Ему вспомнился «Блудный сын» из Национального музея. Снежно-зимняя грусть кладбищенских сумерек в точности повторяла основной тон картины.

Он остановился перед высоким могильным камнем с бронзовым барельефом. Позолота букв стерлась, но еще легко читалось имя – Эмануэль Донкер. Дед патрона, известный химик. И правда – профиль чем-то напоминает нынешнего господина Донкера.

Арвид вдруг расхохотался. Он вспомнил, как третьего дня утром с интересом, несколько больше всегдашнего, развернул газету, – он искал некролог и свою рецензию. Но первой ему в глаза кинулась статья пастора – на весьма почетном месте! Потом, разумеется, он нашел и то, что искал. Некролог исказили, дурацкие опечатки. Он отчетливо вспомнил, что видел их в верстке и даже исправил, но забыл послать наборщикам… А его рецензия… «Ее Маргарита будто с самого рожденья помешалась». На газетной полосе это выглядело еще отвратительней, чем в рукописи. Он почти испугался – и это я, я насочинил такую бессовестную, грубую чушь! И ведь хотел исправить, но что-то отвлекло меня, и я все позабыл…

Он медленно брел между могил, подняв воротник.

Он снова расхохотался. Он вспомнил, как, придя в редакцию, спросил Маркеля, отчего все же опубликована статья пастора.

– Объяснение тут одно, – сказал тогда Маркель. – Раз в жизни я поверил ему на слово. И ведь при двух свидетелях! И преспокойно болтал и выпивал себе с тобой и с Рисслером. А Донкер-то возьми и вспомни, что пастору он тоже твердо обещал статью напечатать! Покуда его мадам расшнуровывает корсет и спускает панталоны, его вдруг осеняет, что у нас мало епископов. Он звонит наборщику: статью – печатать! И ее помещают. Он же человек деловой. Да и как на него злиться? Я стал было распекать его за жульничество, а он мне в ответ: «Милый Маркель, в моем вчерашнем положении любой наобещает все, что угодно!» И тут он прав, ничего не скажешь…

Четверть часа спустя после разговора с Маркелем Арвид в коридоре столкнулся с Донкером, тот остановился и сказал:

– Я прочел вашу рецензию, господин Шернблум, это превосходно! «От рожденья помешалась»! Отлично! Я, впрочем, и без того уже заметил ваши способности. С нового года вам назначат жалование, сто крон в месяц – для начала.

…Арвид медленно брел по направлению к городу. У Нортулля он сел в трамвай.

Через несколько дней после похорон Арвид написал Лидии письмо. Там были и такие строки:

«…С тех пор как мы с тобой расстались, нет дня, чтоб я не думал о тебе. И если я не давал о себе знать, то только оттого, что считал такую сдержанность своей обязанностью и долгом. Что я мог бы предложить тебе – кроме далекого и неверного будущего?..»

6.«Да здравствует человечество! Да здравствует Франция!» (франц.)
7.Мабийо Леопольд – доктор филологии, директор Музея обществоведения (франц.)
8.Stjärnblom; stjärn – звезда, blom – цветок (швед.)
9.Опись документов (франц.) Речь идет о документах, анонимный автор которых предлагал выдать французские военные секреты Германии.
10.Шерер Кестнер Огюст (1833–1899) – французский политический деятель, сторонник пересмотра дела Дрейфуса.

Бесплатный фрагмент закончился.

149 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
08 апреля 2024
Дата перевода:
1971
Дата написания:
1912
Объем:
190 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-6051455-5-4
Переводчик:
Правообладатель:
СОЮЗ
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают