Читать книгу: «Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление», страница 5
Крот
– А у нас картошку воруют! – Танька выпалила новость и приготовилась: ну сейчас начнутся расспросы.
– Врешь ты все, – лениво сказала я, и подцепила пальцем парящую в воздухе липкую паутинку.
Кому нужна их картошка, ее ж от гороха не отличишь…
– Не, – вступился за сестру Сашка, – правда, целых три куста подрыли уже. Папка сказал: узнает, кто – шею свернет!
Мироновы, соседи наши, с этой картошкой, как с писаной торбой: мол, она особенная: сперва мелкая-мелкая, а потом как вымахает с футбольный мяч! Даже журнал «Сельская новь» показывали, где про это написано. Ну, не знаю… Сентябрь уже, а картошка у них – курам на смех. И вообще, на их папку глянешь, никакой картошки не захочешь: руки, что ноги, и кулаки как буханки.
– Может, это не человек копал? – говорю я, и зловещее «не человек» с еле слышным шелестом слетает на голые Танькины коленки вместе с палым березовым листиком.
– А кто?! – округляет глаза она.
– Вдруг это… крот? – подпуская ужаса в голос, в тон ей испуганно отвечаю я.
Таньке шесть еще только будет, и то не скоро, а Сашка-дурак, чего испугался? Он всего на год меня младше; куриное перо за ухо сунул: я, говорит, индейский вождь! – тоже мне герой!
Про крота, это я так… просто слышала, как взрослые говорили, что он в земле живет и грядки портит. А Сашка вдруг предлагает:
– Хотите кротовый ход посмотреть? – и повел нас к сарайчику на краю огорода, где грабли, тяпки и лопаты свалены. Обошли мы сарай, Сашка возле стенки присел и палкой крапиву раздвинул. А там прямо под досками подкоп – дыра здоровенная – голову просунуть можно – вот те раз!
– А зачем он в сарай лез? – робея, спрашивает Танька.
– Известно зачем: греться, – Сашка невозмутим. – Ночи-то теперь холодные.
– Слушайте, его надо поймать, – осмотрев дырку, предлагаю я. – А то конец вашей картошке! Что тогда зимой есть будете?
Сашка озабочено кивает.
Ловить решено нынче же, возле картофельных грядок: как начнет темнеть, спрячемся в кустах и будем караулить. Танька боится, а мы с Сашкой – не очень. И потом, урожай—то надо спасать!
Сашка побежал штаны надевать. А нам с Танькой штанов не положено, мы к поленнице пошли – вооружаться. Я подобрала сук потолще, Танька нагребла по дороге полный подол яблок – в крота пулять. Сашка явился, неся на плече индейский лук со стрелами.
Как солнце за Николину гору стало клониться, мы засели в смородине. Прямо за кустами начиналась бурая картофельная ботва, вповалку лежащая на осевших грядках. С краю, только руку протяни, земля небрежно раскидана: подсохшие серые комья и мелкие красные картошины валяются на меже – явно кто-то рылся…
Сидеть скучно. Березы во дворе, выбеленные закатными лучами, потихоньку меркнут, где-то далеко стучит топор, и призывно орут коты в лопухах за забором. Холодает. Танька ежится, но терпит:
– А крот нас не увидит? – опасливо спрашивает она.
– Ты что, он же слепой! – говорю я.
От нечего делать Сашка принимается таскать у сестры кислые и червивые яблоки – морщится, но ест. Я, вытянув поудобнее затекшие ноги, рву редкие пыльные ягодки черной смородины. Их перезрелая сердцевина слегка горчит.
– А крот большой? – опять спрашивает Танька.
– Во! – припомнив дыру под сараем, я развожу руки пошире – между моими ладонями мог бы поместиться теленок.
Жуткий безглазый зверь тяжко ворочается под землей, ввинчиваясь в черные туннели, между корней трав и деревьев, он пожирает склизких дождевых червей, белесых личинок и соседскую картошку. Его крючковатые когти, может быть, скребут сейчас землю прямо под нашими попами. Ужас!
– Знаешь, как он кусается? – шепотом, чтоб было страшнее, спрашиваю я. – У него зубищи – с твой палец.
Танька в отчаянии смотрит на свои измазанные смородиновым соком пальцы. И хочет бежать. Но Сашка сует ей под нос кулак, и она остается на месте.
В густеющих рыхлых сумерках, огород наполняется таинственными шорохами. Дальние кусты у забора, незаметно подступают ближе – окружают. Ползучие травы капканом плетей опутывают стежку, отрезая нам путь к отступлению.
Луна запуталась в березовых ветках, и железная крыша нашего дома, облитая тусклым слюдяным блеском, проступает на фоне сумрачного неба.
Яблоки съедены. Танька икает. А я так отсидела ногу, что трогаю и не пойму, это моя или чужая?
Вдруг слежавшаяся куча ботвы рядом с кустом шевельнулась, верхушка ее вспучилась и… (Смотрите, смотрите!) разворошив сухие стебли, оттуда полезло черное, сопящее…
Первым опомнился Сашка. Он бросил свой индейский лук, схватил мою палку и что есть силы метнул ее в шевелящуюся кучу. Куча не испугалась. И двинулась к нам. Больше обороняться было нечем.
Танька завизжала и, ломая кусты, кинулась прочь. В темноте она с размаху налетела на ограду и повисла на ней ревущим кулем. Я ринулась следом и попыталась отодрать ее от изгороди, но не тут-то было! Танька намертво вцепилась в занозистые колья. Ее брат, подгоняемый страхом, пыхтел впотьмах за моей спиной – он тоже надеялся взять забор штурмом. Хлипкий штакетник с треском обрушился под нашей тройной тяжестью, и мы вывалились в колючие заросли репьев.
Зареванная, исцарапанная Танька в порванном платье не могла остаться незамеченной, даже если б молчала. Но она голосила так, что Мироновский папа выскочил во двор в майке задом наперед и в одной галоше. Другую он сжимал в руке.
Отвечать пришлось мне – старшей. Я широко разводила руки, вытаращивала глаза и всячески напирала на то, что соседская картошка в опасности, и мы вообще-то герои. Были. Но больше не будем. Честное слово!
Мироновский папа слушал хмуро. Потом достал из сарайчика фонарь и лопату – острое лезвие хищно сверкнуло в лунном свете, и строго велел нам идти домой.
– А зачем он на огород-д п-пошел? – от пережитых волнений у Сашки зуб на зуб не попадал.
– Не знаю… – соврала я.
Полчаса спустя, лежа в постели, я слышала, хлопанье соседской двери, суету и приглушенные возгласы в коридоре, но слов было не разобрать. Сон сжимал мою голову мягкими лапами…
Наутро, идя через двор с портфелем, я увидела, что вчерашний пролом в ограде уже затянут рабицей, репейник срублен под корень, а возле его увядших листьев лежит темная кучка. Подошла ближе: черный зверек неподвижно лежал на земле, странно вывернув сморщенные пятипалые ручки. По траве к нему тянулся липкий бурый след. Я тронула зверя носком сандалии, и он перевернулся на спину, задрав слепую острую мордочку. На шее у него темнела глубокая рана, в которой копошились мелкие мухи.
Я долго стояла над ним. Потом укрыла зверька мятым лопухом и побрела в школу.
Джон

Моя первая школа. В ней же учились моя мама и моя бабушка
После четвертого урока Александра Борисовна велит мне остаться в классе.
– Садись, – говорит она и показывает на парту перед учительским столом. – У меня к тебе важное поручение.
Я сажусь и во все глаза на нее пялюсь. Какая же она красивая – вся бело-розовая, пышная и круглая как зефир. Даже волосы круглые – в крупных желтоватых кудрях, прямо как у куклы Тани, которую мне обещали, если я буду отличницей. Бабушка говорит, первую учительницу навсегда запоминают. Значит и я свою не забуду. Смотрю изо всех сил. А она говорит:
– Да ты не слушаешь совсем! Повтори, что я сейчас сказала?
– Эээ… про имперализьм – выталкиваю я последнее застрявшее в памяти слово.
– И все? О чем ты только думаешь!
Я чуть не сказала, о чем, но вовремя прикусила язык. Вдруг Александра Борисовна рассердится и двойку поставит?
Она вздыхает и опять объясняет про какой-то смотр против имперальзьма, в котором наша школа участвует. А из меня хотят мальчика сделать – не взаправду, а так. Мне надо будет газеты продавать. Понарошку. Бегать по сцене и кричать: «Купите газеты, купите газеты!» И все.
– Я не хочу мальчиком, – говорю. – Вот если бы принцессой…
Александра Борисовна еще громче вздыхает:
– Ты уже большая и знаешь, что кроме «хочу» есть еще слово «надо». Знаешь ведь? – она сурово на меня сморит. Я киваю.
– Вот и хорошо, – улыбается учительница.
Я буду, буду мальчиком – пусть только она улыбается!
Смотр уже скоро. Говорят, все школы выступать будут. Но только большие ребята. Из маленьких – я, да Ленка Насонова, больше никого не берут. Ленке ничего делать не надо, просто в красивом платье стоять и держать воздушные шарики, как на 1 мая. Она будет как будто наше счастливое детство. Вот всегда так: как в нарядном платье – так Ленка. Потому, что у нее золотые волосы и ямочки на щеках. А у меня, говорит Александра Борисовна, такие глаза грустные, будто я не в СССР выросла. А где, не говорит.
Газеты не понарошечные оказались, а самые настоящие, с не нашими буквами. Я смотрю – ничего не понятно. Зато там цветные картинки. А в нашей городской «Правде» все серое – даже не разберешь, коза это или трактор.
В общем, дают мне эти газеты, велят по сцене бегать туда-сюда и громко кричать: «Купите! Купите!»
Я кричу, а Александра Борисовна головой качает: «Не так. Слишком ты веселая. Жалостнее надо». Потому, что смотр будет про то, как плохо жить в других странах, и как хорошо – в нашей.
– Представь, – говорит Александра Борисовна, – что ты мальчик Джон из Америки.
Я не знаю, где Америка, мы это еще не проходили. Но наверное дальше, чем Тула, а я так далеко не была. Александра Борисовна говорит:
– Там в этой Америке люди на улице в коробках живут. В больших таких – из под телевизора или холодильника. И едят там, и спят. И Джон тоже в коробке живет, – она гладит меня по пушистой макушке, а я думаю, вот ужас! Вдруг бы я и правда в Америке родилась?!
– Есть Джону нечего, – грустно продолжает Александра Борисовна, и чувствуется, болит ее доброе сердце за несчастных американских детей, – Приходится газеты продавать, чтоб заработать на хлеб. А если никто не купит, Джон умрет с голоду, – она длинно вздыхает. – Поняла теперь?
Я скорбно молчу.
– Иди и подумай обо всем хорошенько, – отпускает она.
Дома бабушка пришивает к чужим черным штанам красную заплатку. Штаны Вовкины, соседа нашего. Он в них по заборам лазит, брючины обтерханные, что надо. Я бабушке рассказываю про Джона, который в коробке живет.
– Ужасти какие! – охает бабуля и, перекусив нитку, дает мне Вовкины штаны, – Примерь-ка.
Заплатку она не до конца пришила, один угол болтается – чтоб жалостнее было. Старую рубаху в комоде нашли, воротник художественно надорвали – пусть болтается, рукава завернули. А ботинок у меня нет. И не надо. Александра Борисовна сказала, что я буду босяк.
Смотр в доме пионеров. На крыльце, над гипсовыми фигурами мальчика и девочки (каменные галстуки у них красиво развеваются, как от ветра) висит кумачовое полотнище с большими буквами: «Юность обличает империализм!»
В зале – народу! Александра Борисовна говорит: «На головах сидят!». Я смотрю: где же на головах? Все на попе. Некоторые, правда, на приставных стульях, а кое-кто прямо на полу. За бархатным занавесом с серебряными кистями слышна приглушенная возня, топот. Кто выступает – идут за кулисы. А там что творится! Все толкаются и орут почему-то шепотом.
В тесной комнатке среди флагов и пыльных фанерных стендов быстро напяливаю свое тряпье.
Смотр уже начался. Издали гремят марши и речевки, в зале дружно хлопают. Волнение подступает как тошнота. Я сглатываю.
– Ты водички попей, – участливо советует Александра Борисовна и наливает мне из графина. Я пью, а она смотрит:
– Слишком ты чистенькая для бездомного – говорит. – Надо бы измазать.
Поискав, она находит в пионерской комнате коробочку с коричневой гуашью и щедро мажет мне щеки и пальцы. Теперь я похожа на трубочиста, ночевавшего в дымоходе. Но Александре Борисовне нравится:
– Может, сделать из тебя негритенка?
Но времени уже нет – наши выступают. Из кулис мне видно как по сцене ходят большие мальчики в рваных рубахах, руки у них обмотаны собачьими цепями. У нас тоже такая цепь есть, на ней Шарик сидит.
Александра Борисовна говорит, что они это… летарии, и у них кроме цепей ничего нету. Интересно, как же они летают с цепями?
Потом выходят «буржуины» в пиджаках и шляпах. Они курят склеенные из цветной бумаги толстые сигары. У края сцены в желтом пятне света оборванный парень шоркает сапожными щетками чей-то башмак.
– Помни, ты – Джон, – наклоняясь ко мне, шепчет Александра Борисовна и подталкивает в спину. – Ну, беги!
Я выскакиваю на сцену, прижимая к себе ворох заграничных газет. В глаза ударяет яркий свет. За краем дощатого помоста молчит и дышит темный зал. Все смотрят на меня, но я никого не вижу. В животе у меня щекотка страха.
«Купите газеты!» – шипит из-за кулис Александра Борисовна. Беспомощно озираюсь – я бедный Джон, ни дома, ни хлеба – пропадаю в этой Америке! И так себя жалко, аж в переносице щиплет. Протягиваю цветной шуршащий ворох залу: «Купите газеты! Товарищи, купите газеты!» – молю я, голос мой в самом деле дрожит, глаза блестят, вот-вот покатятся слезы. Бреду вдоль края сцены – пятно света ползет по полу вместе со мной, высвечивает коротковатые Вовкины штаны и мои синие от холода ноги.
– Купите газеты, дяденька, – прошу усатого старшеклассника в высокой картонной шляпе. «Капиталист» отворачивается, будто не слышит. Навстречу мне «буржуй» из 6-го класса. В одной руке трость, другая придерживает огромное пузо (у него там подушка, я знаю).
– Купите газету! – «буржуй» молча отпихивает меня с дороги своей палкой.
– Прогнивший фундамент капитализма не выдержит тяжести его преступлений! – чеканит за сценой слова звонкий девичий голос.
За кулисой стоит Александра Борисовна. Она расчувствовалась, промокает под глазами платочком и манит меня пальцем. За сценой «буржуины» хлопают меня по плечу: «Молоток!» – говорят. Я всхлипываю.
Рядом грызет от волнения бант Ленка Насонова. На ней платье с оборками и белые гольфы. В руках целая связка шариков. Скоро ей выходить. Можно остаться посмотреть, но мне уже не хочется.
Потихоньку улизнув от всех, выхожу на крыльцо дома пионеров в ранний осенний вечер. По улице идет тетка с бидоном, видит меня и пугается: «Ты откуда такой чумазый? Куда ж твоя мамка смотрит?» и, не дождавшись ответа, уходит.
Мне хорошо и грустно сразу. Размазываю гуашь по щекам и думаю, как здорово, что я – «наша». Солнце опускается за поредевшие верхушки ракит, небо тихо рдеет, как остывающий печной зев. Делается свежо и немного зябко. Позади замерли каменные пионеры – девочка высоко подняла горн и неслышно трубит, а мальчик держит наготове барабанные палочки и смотрит мне в спину проникновенно и строго.
Открытки
Игрушек у бабушки не было. Зато прятался в ящике стола затейливый сундучок с открытками. Не деревянный, не железный, а рукодельный – бабушка сама его смастерила, сшив расписные картонные бока суровой ниткой. Сверху крышку приладила. Вышла пестрая коробочка вся в розах и ландышах, доверху набитая пожеланиями счастья и здоровья. Очень я любила туда заглядывать.
В мглистые клубящиеся сырыми туманами сумерки свет зажигали рано, и оклеенные зеленоватыми обоями стены любовно обступали нас. Вещи жались друг к дружке, сходились в тесный домашний кружок. Звуки и шорохи старого дома становились слышнее: шлепали редкие капли в рукомойнике, в подполье скреблись крысы, ходики на стене громко болтали сами с собою. Бывало, бесприютный ветер, глухо роптавший в саду, с треском ломал сучья и швырял в стекло горсть крупных капель, и от этого становилось еще уютней.
Покончив с делами дневными, принимались за вечерние. У всякого свои. Тишкины дела простые – лежи-полеживай, подставляй рыжее пузцо мимолетной ласке. Бабушкины тоже нетрудные: щепы наколоть, печку затопить, картошки начистить. Не то что мои: вынув заветный сундучок, я раскладывала по комнате открытки. Выбрав самые красивые, оправлялась в опасный путь, через неприступные горы в коросте ледников, через пенные пасти морей, через дремучие кощеевы чащи.
Доставив открытки Тишке и бабушке, утомленно вздыхала и усаживалась на низенькую скамеечку подле теплого печного бока смотреть, как завивается длинный локон кожуры вдоль бледных картофельных щек, как взблескивает влажное лезвие ножа в поворотливых бабулиных пальцах.
– Ну, почитай, что там пишут, – просила она. И я со вздохом принималась разбирать взрослые каракули, оставленные не то куриной лапой, не то собачьим хвостом. Когда становилось невмоготу, присочиняла от себя, заменяя скучное «счастье» на хорошую погоду и богатый урожай, сулящий прибавку к пенсии, а «крепкое здоровье» на бесхитростное «чтоб ноги ходили, и спина не болела». Бабушка мою отсебятину если и замечала, виду не показывала, кивала согласно:
– Так, деточка, так.
А бывало, взяв у меня открытки, сама принималась рассказывать про давние времена, когда большие были маленькими, а старые молодыми.
Меж тем близилось 7 ноября – день Революции, и однажды в школе Александра Борисовна велела принести на завтрашний урок труда клей, ножницы и картинки про то, какая хорошая жизнь настала у нас в стране. Я сразу решила: возьму открытки. «Бери, – согласилась бабушка, – только сперва мне покажи».
Стала я наше богатство перебирать: вот космонавт летит на ракете – берем! Вот заяц из самовара чай пьет, и мешок у него с конфетами – чего уж лучше. Вот негры, чукчи и китайцы хоровод водят, красные звезды на башне блещут – красота! Дети на санках с горы катятся, грузовик с подарками едет – везет кому-то! А вот домик маленький, вроде нашего, увяз в сугробах по самую крышу, а за ним большие дома строят, подъемные краны торчат – хорошая жизнь? А то! Целую стопку набрала.

Но больше всех мне приглянулась тонкая, с обтрепанными уголками открыточка: на ней девочка – точь-в-точь я, у заиндевевшего окошка сидит, на улицу смотрит. И глаза у нее, как у меня, синие, и круглый воротничок на платье. Вот наклею ее посередке, а вокруг нашу жизнь с конфетами и ракетами – будто она на всё это смотрит. И Александра Борисовна меня похвалит.
Бабуля мой выбор одобрила. Только про девочку у окошка, проведя по ней чуткой зрячей ладонью, сказала: «Эту не режь». И весь мой замысел сразу в прах!
– Почему? – спросила я.
– После, – отмахнулась бабушка, – некогда мне теперь, – и повернулась к кастрюлькам.
Понурившись, я пошла прочь. Не слушаться бабушку плохо, – раздумывала я. – Но если она ничего не узнает… А как ей знать? Она даже в очках ничего не видит. И открытку эту потрогала только. Возьму ее потихоньку, она и не хватится… – засовывая добычу в портфель, решила я.
– Тики-так, тики-так? – строго спросили сверху часы, и маятник неодобрительно закачался над моей головою.
– Отстань, – шепотом сказала ему я. – Раз бабушка не узнает, то и не огорчится, а значит, и плохого ничего нет. Наоборот, еще обрадуется, когда я пятерку получу.
Маятник не поверил.
И зря. Александра Борисовна не поскупилась, поставила мне «отлично». Я как домой пришла, сразу бабушке дневник показала. На аппликацию мою, повернув ее к свету, она тоже взглянула. Я затаила дух. Возя носом по листу, бабуля спросила про космонавта: «Это кто ж, лошадь?» – и больше ничего не сказала.
«Не заметила» – с облегчением подумала я.
Все вышло, как мне хотелось, только радости отчего-то не было. Вечер тянулся, бухтела картошка на печи, бабуля молча собирала на стол, гремела тарелками. Длинная тень маятника моталась по стенке: «Не-так, не-так!» Я сунулась было к Тишке, но он фыркнул строптиво, ободрал мне руку и юркнул под диван.
После ужина бабуля присела рядом:
– Чего, егоза, примолкла… Неси свои открытки, посумерничаем.
Я с готовностью достала сундучок.
– Ты давеча про картинку спрашивала…
– Сейчас поищу ее, – испуганно пролепетала я.
– Ищи, – согласилась бабушка, – и слушай… – невидяще глядя перед собой, она стала рассказывать. – Когда мне было столько лет, сколько тебе, я ходила в ту же школу, что и ты теперь ходишь. Жили тяжко, ни чернил, ни тетрадок.
– Как же вы писали? – удивилась я.
– Чернила из свёклы делали, а писали – в книжках, да на газетах. Уроки при коптилке учили. Вот и глаза испортила.
– А раньше ты хорошо видела? – спросила я, бесцельно перебирая открытки и стараясь оттянуть неизбежное.
– Получше нынешнего, – вздохнула она, – да что уж теперь…
– Про школу расскажи, – напомнила я. – Хорошо ты училась?
– Пятерочницей была, – со скромным достоинством ответствовала бабуля. – И дали мне награду за прилежание.
– Какую? – оживилась я.
– Ту самую открытку. Чудно тебе? Тогда ни картинок, ни игрушек не делали. Революция, потом война страшная… до того ли? А нам конечно хотелось. Целый год я за нее старалась. Помню, говорили, девочка на картинке уж больно на меня похожа.
– И на меня, – не удержалась я.
– Одна кровь, – непонятно усмехнулась бабушка. – Нашла открытку?
– Н-нет еще, – пробормотала я, терзаемая запоздалым раскаянием.
Вот значит как. Это бабушкина награда была, а я…
– Ладно, – сказала она, поднимаясь, – чего искать…
– Нету ее здесь, – выдавила я и со стыда залилась горячими слезами.
– Я уж думала совести у тебя нет, так и не сознаешься, – сказала бабушка.
– А ты разве всё знала? – всхлип застрял у меня в горле.
Бабуля покачала головой:
– Ох и дурна… Не тот слепой, кто без глаз, а тот, кто без сердца. Будет реветь-то, – сжалилась она. – Вон Тишка на тебя глядит.
Кот вылез из под дивана и уставил на меня медово-желтые глаза. Услыхав свое имя, подошел, добродушно потерся лбом о мои коленки: «мррр… – успокоительно зажурчал он, – мррр…»
– Так-так, – согласился с ним маятник часов, – так-так. И бабушка наконец улыбнулась.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе