Читать книгу: «На Москву!», страница 5

Шрифт:

Глава восьмая
Как двое тонут и друг друга топят

Тем временем Балцер Зидек рыскал по лагерю от костра к костру, балагуря и зубоскаля с гревшимся у огня воинством. Благодаря своему острому языку, он имел в лагере большую популярность: очень уж занятно ведь большинству людей послушать, как пробирают их ближних.

Вдруг со стороны траншеи послышались спорящие голоса; потом из темноты вынырнули три фигуры: двух пушкарей и прихрамывающего между ними мальчика без шапки, с разодранным воротом.

«Эге! Да это никак щур князя Курбского: на ловца и зверь бежит!»

– В чем провинился хлопчик, панове? – спросил Балцер Зидек пушкарей.

Зная, каким влиянием пользуется у гетмана его шут-любимец, те с готовностью объяснили, что хлопчик попался им в руки, когда перелезал вал траншеи.

– Верно, ясновельможный пан его велел ему оглядеть траншею, все ли у вас там в порядке. Так ведь? – обратился шут к Петрусю.

– Так, – поддакнул казачок, обрадованный такой неожиданной поддержкой. – Они же, вишь, мне и ворот оборвали…

– А зачем, брат, пошел наутек? – заметил один из пушкарей. – Влез-то ведь он в траншею не отселе, а оттоле – от крепости; значит, был в крепости у москалей.

– Вовсе еще не значит, – притворно вступился за хлопчика Балцер Зидек, – когда он перелезал на ту сторону траншеи, вы его проспали; ну, а будучи на той стороне, он должен же был перебраться обратно. Ведь вы ничего, конечно, не нашли на нем?

Пушкарь замялся и переглянулся с товарищем.

– Да мы его еще не обыскивали, – признался он.

– И не к чему: все равно ничего не нашли бы. Но сам хлопчик сейчас вывернет свои карманы, чтобы вы не думали…

– А пускай их думают, что хотят! – уперся тут Петрусь. – Надо мной волен один господин мой – князь Курбский; к нему меня и отведите.

– Очень нужно нам из-за таких пустяков беспокоить его княжескую милость! – сказал Балцер Зидек. – Не сам же князь своими белыми руками станет рыться по твоим грязным карманам! Или, может, у тебя там какие диковины, что и показать нам жаль?

Говорилось все это с усмешечкой, даже как будто без обычного ехидства; только в бегавших по сторонам, рысьих глазках потешника блистал какой-то зловещий огонек.

– Верно, что диковины! Обшарить бы его! – со смехом подхватили лежавшие вокруг костра ратники: они были рады какому бы то ни было развлечению в своей серой походной жизни.

– Глас народа – глас Божий; ну, что ж, панове, – отнесся Балцер Зидек к двум пушкарям, – обшарьте, стало быть.

Те только ждали этого, и как ни барахтался в их руках Петрусь, как ни брыкался, наружные карманы его были выворочены. К немалому разочарованию зрителей там не нашлось, однако, ничего, кроме медной мелочи да хлебных крох.

– Что же я говорил? Он чист, как голубь, – заметил Балцер Зидек, – крошками одними питается, голубочек! Конечно, и за пазухой у него ничего не найдется.

И он уже собственноручно залез за пазуху мальчика. Тот рванулся назад, но достиг только того, что у него отскочила верхняя пуговица жупана, и что пушкари еще крепче схватили его за локти. Рука Бацлера Зидека змеей проскользнула во внутренний кармашек его жупана и извлекла оттуда письмо Маруси Биркиной.

– Эге-ге! Цидулочка какая-то…

– Отдайте мне ее назад, Балцер! Сейчас отдайте! – вне себя крикнул Петрусь, тщетно вырываясь из державших его жилистых рук. – Письмо это не к вам…

– А я так думаю, что именно ко мне. Повернувшись к огню костра и лукаво прищурясь одним глазом, Балцер Зидек начал разбирать нечеткую, очевидно, наскоро сделанную русскую надпись:

– «Его милости князю Михаиле Андреевичу Курбскому…»


Но в это время Петрусю удалось оттолкнуть от себя одного из пушкарей. Не успел шут уберечься, как письмецо было выхвачено у него из рук и полетело в самую середину пылающего костра, где в то же мгновение превратилось так же в огонь и дым. Балцер Зидек точно вырос вдруг на целую голову, а насмешливые черты его исказились сатанинской злобой.

– А! Попался, изменник, – прошипел он, с торжествующим видом озираясь на окружающих. – Вы все ведь, Панове, слышали сейчас, что письмо это было к его милости князю Михайле Андреевичу Курбскому?

– Слышали, как не слышать, – был единодушный ответ.

– А откуда шло к нему письмо? Из крепости от москалей. Что из того следует? Что его княжеская милость, без ведома пана гетмана, переписывается с москалями. А кто переносит их письма взад и вперед? Этот вот голубочек. Так голубочек ли он, полно? Нет, он – гнусный клоп! А что делают, скажите, с клопами?

– Их давят! Жгут! Веревки на него жалко! В огонь клопа! – раздались кругом негодующие голоса.

Два пушкаря были, казалось, непрочь и на этот раз послушаться «гласа народного»; но Балцер повелительным жестом предупредил скороспешную экзекуцию:

– Стой! Не будет щура, так и господин от всего, пожалуй, отопрется. А в господине вся сила: птица крупного полета! Клопа же раздавить всегда поспеем. Отведите-ка его к пану Тарло; а уж тот доложит пану гетману.

Приказывал это уже не потешник, а приближенный пана гетмана, и пушкарям нельзя было не исполнить приказа.

Недолго погодя в комнату к Курбскому вошел пан Тарло с приглашением пожаловать к пану гетману. Хотя ему при этом и не было сказано, для чего его требуют, но уже по тому надменному презрению и чувству удовлетворения, которые слышались в звуках голоса, светились в черных глазах его недруга, Курбскому нетрудно было догадаться, что его ждет что-то очень неприятное. То настроение, в котором он застал затем гетмана и находившихся уже в его кабинете царевича и шута, точно также не предвещало ничего доброго. У старика Мнишека, встречавшего Курбского всегда очень приветливо, на этот раз вид был какой-то насупленный, а у Димитрия – крайне озабоченный и печальный. Тем не менее, царевич постарался придать своему голосу возможное дружелюбие, когда обратился к входящему с такими словами:

– Ты был мне всегда самым верным другом, Михайло Андреич; и теперь я не потерял еще в тебя веру. Но потому-то я и не хотел допрашивать тебя с глазу на глаз: да не помыслят, что я тебя подучил, – как отвечать.

Курбский смотрел на него без всякого замешательства, с недоумением человека, не знающего за собой никакой вины.

– Прости, государь, – сказал он, – но по словам твоим выходит, будто бы я должен в чем ответ держать…

– К чистому никакая грязь не пристанет, – заговорил тут Мнишек, проводя ладонью по своему голому, лоснящемуся темени, – что служило у него всегда знаком сильного душевного волнения. – Двумя словами, любезный князь, вы можете рассеять тяготеющее над вами обвинение. Скажите: в каких сношениях вы находитесь с Басмановым?

Курбский выпрямился во весь свой внушительный рост, и глаза его засверкали благородным негодованием.

– Я с Басмановым? – переспросил он, оглядывая всех присутствующих. – Да кто посмел взвести на меня такой поклеп? Уж не вы ли, Балцер? – сообразил он по ядовитой усмешке, искривившей тонкие губы шута.

– О, ваша княжеская милость! – отозвался тот с откровенным нахальством. – Коли у вас есть на то свой близкий человек, так дерзну ли я непрошенно оказывать вам услуги.

«Петрусь был в замке у Биркиных и на обратном пути попал в руки поляков».

От этой мысли Курбскому нельзя было уже не смутиться. Мертвенная бледность, покрывшая вдруг его лицо, не ускользнула от внимания Мнишека. Он кивнул своему адъютанту:

– Введите-ка сюда арестанта.

«Если арестант этот – мой Петрусь, то про Марусю я не дам ему сказать ни слова», – решил про себя Курбский.

Арестантом, в самом деле, оказался Петрусь, и когда глаза последнего, как бы вопрошая, прежде всего остановились на его господине, этот покачал отрицательно головой: «молчи, дескать, не проболтайся».

– Пожалуйста, князь, без тайных знаков! – сухо заметил гетман; затем обернулся к хлопцу. – У тебя при обыске нашли письмо. Ты не хотел отдать его в чужие руки и бросил в огонь. Очевидцами этого были Балцер Зидек и все ратники у костра. Стало быть, отпираться от этого тебе было бы напрасно.

– Я и не отпираюсь, – отвечал Петрусь, смело глядя в глаза допросчику.

– А к кому было письмо?

– Почем мне знать? Я неграмотный.

– Да я-то грамотный! – подхватил тут Балцер Зидек. – На затыле письма стояло: «Его милости князю Михайле Курбскому». Аль не слышал, как я читал?

– Слышал; да мало ли что ты прочитаешь, чего вовсе и не написано! Сбрехнуть на добрых людей такому злюке ничего не стоит.

Что тот, действительно, был «злюкой», доказал поток отборной брани, излившейся теперь из уст его на казачка. Но старик-гетман властно предложил шуту не забываться, а потом обратился снова к допрашиваемому:

– Да кто-нибудь же передал тебе то письмо?

– Никто не передавал.

– Откуда же ты взял его?

– В поле поднял.

– В каком месте?

– В каком месте?.. Да около траншеи. Э! Думаю, кто-нибудь обронил. Покажу-ка своему князю…

– Прекрасно. Но для чего же ты в таком случае бросил его в костер?

– Чтобы оно этому аспиду не досталось. Находка – моя; а он ее силой, вишь, у меня отбирает. Так вот, небось, у него и оставлю! Не мне, так и не ему!

– Ловок ты, я вижу, на всякие увертки, – сказал Мнишек. – Но это тебе, любезный, ни к чему не послужит.

– Да отсохни у меня язык.

– Не гневи Бога! Как раз отсохнет. Мы и без тебя все доподлинно уже знаем…

– А знаете, так чего вам еще от меня? Вызывающий тон мальчика взорвал, наконец, гетмана.

– Под нагайкой ты, авось, запоешь другую песню! – сказал он. – Пане Тарло! Сдайте-ка его моим гайдукам.

– Погодите, пане Тарло, – вступился тут Димитрий. – Я думаю, что мы обойдемся и так. Ты, хлопец, ведь из казаков.

– Из запорожских, государь, – отвечал тот по-прежнему бойко, но без прежнего задора.

– И видел, конечно, как допрашивают нагайкой?

– Безвинных? Не случалось.

– А виновных?

– Видел, государь.

– Так иной допрос стоит иного наказания. Подумай-ка хорошенько…

– Я уже подумал. Ты, княже, не крушись обо мне, – отнесся мальчик к своему господину, – шкуры ведь не сдерут, а потерпеть за тебя для меня в удовольствие.

Курбский готов был прижать своего верного казачка к сердцу. Но избавить его от пристрастного допроса было всего одно средство – открыться всем присутствующим в своих чувствах к Марусе; а против этого все в нем возмущалось: и себе-то ведь он боялся еще признаться в тех чувствах… Да и дали бы ему еще веру? При перекрестном допросе выведали бы, пожалуй, от него или от Петруся про Биркинскую лазейку в крепость, потребовали бы, чтобы показать им эту лазейку…

«Нет, лучше обо всем молчать!»

А пока он так колебался, гетман повторил адъютанту свое приказание вывести арестанта. Пан Тарло толкнул последнего кулаком в шею.

– Ну, чего стоишь? Марш!

И дверь затворилась за обоими. Мнишек наклонился к Димитрию и стал с ним шептаться.

– Обождем, – произнес со вздохом царевич, пожимая плечами.

До возвращения пава Тарло прошло едва ли более десяти минут; но Курбскому, болевшему душой за своего хлопца, они показались столькими же часами.

– Ну, что, сознался? – был первый вопрос Мнишека входящему адъютанту.

Разгоряченное и хмурое лицо пана Тарло еще более омрачилось…

– Нет, не сознался, – пробурчал он сквозь зубы. – Преупрямый мальчишка!

– Вы обошлись с ним, может быть, чересчур мягко?

– Какое мягко! Рука у меня устала.

– Так вы допытывали сами?

– Сам: все вернее. А он как воды в рот набрал, хоть бы пикнул!

– Так поджечь бы ему чуточку пятки, – предложил со своей стороны Балцер Зидек, – радикальное средство, испытанное с большим успехом инквизицией. И если бы пан гетман мне дозволил…

– Покамест об этом не может быть и речи, – прервал пан Тарло, – надо ему еще очувствоваться.

– Гм, – промычал Мнишек, – так он, значит, без памяти?

– Да. Слабосильная натура!

– Или же рука у вас, пане, не в меру тяжелая. Что же нам теперь делать? Вы поймите, князь, что в избежание всяких кривотолков, впредь до разъяснения этого темного дела, неудобно оставить вас на свободе; до поры до времени вам придется посидеть также под арестом.

Курбский молча поклонился.

– Под домашним, конечно, – добавил от себя Димитрий, избегая, однако, взглянуть на своего друга. – Я за тебя, Михайло Андреич, ручаюсь перед паном гетманом.

– И на том спасибо, государь! – не без горечи поблагодарил Курбский. – Мне можно, стало быть, идти?

Глава девятая
Гордиев узел

Второй день уже Курбский отбывал свой домашний арест. Кушанья ему присылались с гетманского стола на серебряных тарелках; не забывались даже обычные «заедки»: цукаты, марципаны, шептала, имбирь в патоке… Но Курбский едва к чему прикасался.

Снова наступил вечер, и Курбский, засветив свечу, раскрыл Евангелие, с которым не разлучался даже в походе. Не раз уже в святых поучениях нашего Искупителя находил он душевное успокоение и утешение. Теперь же мысли его с большим трудом следовали за тем, что читали глаза, и стоило ему закрыть глаза, как перед ним, точно наяву, являлось милое девичье личико, но бледное, скорбное и орошенное слезами. Он насильно отгонял от себя дорогой ему образ и принимался опять читать, принуждая себя всей силой воли вникать в деяния и слова Христовы. Как всегда, и на этот раз они постепенно оказали на него благотворное действие. Он, наконец, до того отвлекся от действительности, что не расслышал, как открылась за ним дверь, не заметил, как кто-то приблизился к нему тихой, кошачьей поступью. Только когда вошедший слегка тронул его за плечо, он вздрогнул и приподнял голову. Перед ним стоял старший из двух духовных советчиков царевича, патер Николай Сераковский.

– Сидите, сидите, сын мой, – заговорил патер ласково-грустным тоном, пододвигая себе другой стул. – Вы, я вижу, ищете последнее refugium (убежище) в Святом Писании? Ах, да! Земное счастие – неверный друг, несчастие же – честный враг, благодаря коему сколько заблудших обращается на путь истины!

Курбский давно убедился в двуличности этого, как он знал, тайного иезуита, а потому холодно прервал его вопросом, чему он обязан честью его посещения.

– Но без глубокой веры все-таки несть спасения, – продолжал Сераковский, точно не слыша его вопроса. – Ведь и вы, сыны греческой церкви, веруете в того же Всевышнего Бога, в того же Христа Спасителя, что и мы, приверженцы святого папского престола; для вас не менее, чем для нас, дорого слово Божье, особливо когда смертный час близок. Умирать и старикам-то тяжко, а в такие цветущие годы, когда жизнь еще улыбается, – о!..

Сердце в груди у Курбского сжалось, дыхание сперло.

– Что вы хотите этим сказать, преподобный отец? – спросил он. – Что и мой смертный час близок?

Патер устремил на него соболезнующий взор, но уклонился опять от прямого ответа: ему надо было подготовить почву для окончательного удара.

– Не все ли мы под Богом ходим? – сказал он. – Еще Сенека, мудрец седой древности, говорил: «Ты неизбежно умрешь, ибо родился», иными словами: всякий смертный с момента рождения приговорен к смерти. А в военное время приговор этот висит над каждым из нас Дамокловым мечом. Война – увенчанная лаврами фурия: а чего, скажите, ждать от фурии?

– Не мучьте меня, сделайте милость! – теряя терпение, вскричал Курбский. – Скажите просто: по решению военного суда я должен умереть?

Иезуит со вздохом утвердительно преклонил голову.

– Военное время! – повторил он, как бы в оправдание суровости приговора. – От измены, как от острой заразы, не может быть слабых средств. Quae medicamenta поп sanant, ferrum sanat; quae ferrum поп sanat, ignis sanat (чего не излечит лекарство, то излечит железо, чего не излечит железо, то излечит огонь).

– Но я не изменник!

– Об этом не мне судить; это – дело военного совета. В совет были приглашены все региментары (полковые командиры), и декрет состоялся единогласно: poena colli (смертная казнь).

– Единогласно! Но неужели и сам царевич тоже…

– Покровитель ваш, царевич Димитрий, и на сей раз выступил вашим речником (защитником); он требовал по крайней мере вашей интерпелляции (вызова для объяснения). Но – один в поле не воин, говорит ваша русская пословица; в конце концов и ему, увы! пришлось подчиниться общему постановлению.

Курбскому сдавалось, что перед ним разверзлась бездна, в которую его сейчас вот столкнут. В глазах у него потемнело, по телу пробежали мурашки. Но выказать упадок духа перед этим иезуитом, – ни за что! Он стиснул зубы и, немного помолчав, произнес уже довольно спокойно:

– Ну, что ж, значит, воля Божья! Меньше жить – меньше грешить. И когда же все кончится? Отсрочки никакой уже не будет?

– На походе диляция (судебная отсрочка) не применима. Если бы вы вышли теперь на улицу, то услышали бы за лагерем стук топоров.

Курбский вскочил со стула.

– Как! – вскричал он. – Меня хотят повесить? И царевич не мог выговорить для меня даже честную пулю?

– В этом отношении вам нечего беспокоиться, сын мой, – отвечал не без иронии патер, – вы – воин, и потому, согласно регламенту, умрете воинской смертью, но приговор вам все-таки прочтут у пренгира (позорного столба), сооружаемого рядом с виселицей.

– О, Боже праведный! Но виселица для кого же?

– А для вашего хлопца, который, правду сказать, обязан этим только вам.

– Но это ужасно, это такая вопиющая несправедливость!..

Курбский заметался по комнате, ломая руки.

– Вся вина его ведь в том, что он, по своему усердию, не по разуму перемудрил. Не его карай, Господи, а меня одного.

Патер Сераковский следил за своей жертвой глазами хищного зверя; но когда он теперь заговорил, то в медовом голосе его звучало как бы искреннее сочувствие:

– И мне беднягу этого сердечно жаль… Виноват ли он, что еще так молод, что послушен вам так рабски? Я охотно избавил бы его от петли. Но петля эта – в своем роде Гордиев узел: затянуть ее очень просто, развязать же – задача неразрешимая. Есть, правда, одно последнее средство…

Курбский быстро повернулся и подошел к иезуиту.

– Какое средство, преподобный отец? Говорите!

– Средство, признаться, довольно-таки решительное…

– Все равно, говорите, говорите.

– Он – схизматик.

– Да, как и я, он исповедует православную веру.

– По нашему же – схизму. Отрекись он от православия, перейди в лоно единой истинной, апостольской церкви…

– Этого он не сделает! – горячо прервал Курбский.

– Сам от себя, пожалуй, и нет: для этого он слишком еще глуп.

– Так через кого же?

– Через своего господина.

– Через меня? И вы можете думать, что я стану другого уговаривать отказаться от моей же родной веры?

– Зачем уговаривать? Покажите ему пример: пример ваш был бы для него законом; и спасли бы вы как вашего слугу, так и себя самого.

– Чтобы я по доброй воле отказался от спасения души ради спасения жизни?!

– Никто этого от вас и не требует, сын мой.

– Да не сами ли вы сейчас?..

– Указывал вам средство к спасению вашей жизни, – да. Но то же средство должно спасти и вашу душу. Ведь сколько миллионов людей признают власть римского первосвященника, в том числе немало, конечно, людей столь же просвещенных, как и вы. Сам царевич Димитрий, как небезызвестно вам, признал эту духовную власть.

– С чем я доселе не могу примириться! – вставил опять Курбский.

– И напрасно: с неизбежным должно мириться. Не знаю, дошло ли уже до вас (в то время вы были ведь в отсутствии), но теперь, перед вечной разлукой вашей с земной жизнью, не скрою от вас: его царское величество, перейдя в латинство, с тем вместе дал тайный обет, закрепленный его подписью, не препятствовать нам, ратоборцам латинства, распространять наше учение по всей земле русской. Московские царедворцы, без сомнения, не преминут тотчас же принять веру своего государя, и что же останется вам, его другу, как не сделать то же?

– Я-то ни в каком случае этого не сделаю! – воскликнул Курбский. – Но и насчет других русских вы сильно, думаю, ошибаетесь: русский народ свято чтит все старые обычаи предков, а тем более свою родную веру…

– Это, впрочем, еще далеко впереди, – перебил патер, – и будущее покажет, кто из нас был прав: вы или я. Как бы там ни было, к вам я зашел теперь с ведома самого царевича: ему очень, кажется, дорога ваша жизнь; но своею властью прибавить вам он не может и часу времени. Жизнь ваша, как видите, висит на волоске; к утру волосок оборвется…

– И пускай! Я умру, по крайней мере, с чистой совестью, в родной моей вере.

– А смерть хлопца ничуть не потревожит вашей совести?

Курбский на минутку задумался, но только на минутку.

– Хлопец мой не умрет, – сказал он убежденно. – С моей смертью он не будет уже ничем связан, и вы узнаете от него всю истину.

– Если мы ему поверим! – возразил Сераковский.

– Не вы, так царевич поверит. Я оставлю ему на всякий случай еще письменное признание, а такому посмертному признанию он не может не поверить. Но времени для этого, простите, осталось у меня очень немного; а потом мне надо еще последние часы жизни побеседовать с Богом.

С этими словами Курбский приподнялся с места, давая тем понять, что считает разговор оконченным.

Патер не мог не видеть, что дальнейшие убеждения будут бесплодны.

– До сих пор, любезный князь, я уважал вас стойкостью воина, а теперь уважаю и стойкостью христианина, – произнес он с глубокой, по-видимому, искренностью, также вставая и протягивая Курбскому на прощанье руку. – Тем больнее мне, что вы не такой же христианин, как я сам. Быть может, вы пожелали бы все-таки несколько ближе ознакомиться с главными началами апостольской церкви? Со своей стороны я приложил бы все старания, чтобы на сей конец исполнение приговора было на день, на два отсрочено…

– Благодарствуйте, – сдержанно поблагодарил Курбский. – Но мои ближайшие родственники: мать, брат и сестра – католики, а потому мне хорошо известно различие между их верой и моею, которую я один из всей нашей семьи исповедую после моего покойного родителя. В этой же вере я и умру.

– Вольному воля! Вы сами затягиваете свой Гордиев узел.

Иезуит был, очевидно, крайне раздосадован своей неудачей. От Курбского он прошел прямо к Димитрию, который уже ждал его и встретил словами:

– Ну, что, убедили?

– Увы! Все мои аргументы отскакивали от него, как от каменной стены.

– Я так и знал! А между тем он мне теперь нужен более, чем когда-либо прежде…

– На что, государь, смею спросить.

– Я собирался послать его в Москву…

– Не с эпистолией ли к узурпатору вашего престола?

– Да, к Годунову: может быть, мне все же удалось бы убедить его, что Божьим Промыслом я спасся от убийц в Угличе…

– От тех, которых он сам подослал? – с иронией добавил патер.

– Зачем колоть ему этим глаза? Если он в том повинен, то внутренний голос ему это и без того подскажет.

– Ну, знаете, ваше величество, полагаться на чужой внутренний голос – в наши времена довольно трудно.

– Но я еще объявлю ему, что не сложу оружия, доколе не воссяду на престол моих предков; что благо русского народа столь же дорого, если не дороже, чем ему самому, но что в последней битве пало русских четыре тысячи человек, и кровь их вопиет к небу…

– Все это так, да тронет ли его черствое сердце?

– Оно не черство, clarissime: о народе своем он печется всеми мерами.

– Печется затем, чтобы народ его ценил и не вырвал скипетра у него из рук. Кто изведал раз прелесть власти, тот, поверьте мне, отказаться от нее уже не в силах.

– Быть может, вы и правы… – проговорил задумчиво Димитрий. – Во всяком случае, я хотел бы испытать еще этот миролюбивый путь, чтобы упредить новые потоки крови. И вот для этого-то дела мне нужен такой преданный человек, как Курбский.

– Ваше величество по-прежнему еще верите в его преданность?

– Сердцем все еще верю, clarissime, наперекор даже уму.

– Но ум все-таки заставляет вас сомневаться в нем? Если же так, то не безрассудно ли, согласитесь, давать ему столь важное поручение? И будто у нас здесь не имеется для того других людей, вполне уже верных и вдвое опытнее?

– Кто, например?

– Да хоть бы коллега мой, патер Лович. За него-то я отвечаю, как за самого себя. Кстати же на него можно было бы возложить тогда и другое поручение, еще более ответственное, на случай, что первое не увенчалось бы желанным успехом.

– Да что может быть еще ответственнее?

– А изволите ли видеть…

Иезуит опасливо оглянулся кругом и подошел к двери, чтобы удостовериться, плотно ли она притворена.

– Дело вот в чем, – продолжал он, таинственно понижая голос. – Легат вашего величества, прибыв в Москву, был бы принят, конечно, в царском дворце. Между придворными чинами найдутся, без сомнения, и такие, которые не глухи к разумному слову и… звону золота. Ну, а если вскоре затем царь Борис волею Божьей внезапно захворает и отойдет в лучший мир (все мы смертны!), то цель наша будет достигнута сразу без пролития единой капли крови, и народ московский с радостью призовет к себе своего законного царя Димитрия.

В чертах Димитрия изобразились ужас и отвращение.

– Я не желаю понять вас! – сказал он. – Если Провидению угодно, чтобы я царствовал на Москве, то оно поведет меня туда своими путями без всякого насилия. Что тебе нужно? – обратился он к появившемуся в дверях гайдуку.

Тот доложил, что какая-то женщина Христом-Богом молит допустить ее к его царским очам.

– Женщина в нашем лагере! Да как ее вообще пропустили сюда?

– Не могу знать, государь. За темнотой, знать, проглядели.

– И откуда она?

– Господь ее ведает: имени своего не называет, сама платочком закрывается, чтобы не показать лица.

– Отведи-ка ее к пану Тарло: пусть ее допросит.

– Слушаю-с.

Но как только гайдук открыл дверь, чтобы удалиться, мимо него ворвалась в комнату сама просительница и упала к ногам царевича. При этом прикрывавший ее голову платок скатился на плечи, и оба: царевич и иезуит узнали в ней любимую фрейлину панны Марины Мнишек, Мусю Биркину. Димитрий был так поражен, что забыл даже о полном разрыве между двумя подругами. Первой мыслью его было, что фрейлина прислана к нему от его невесты с какою-нибудь ужасной вестью; а потому, выслав из комнаты гайдука, он поднял молодую девушку с пола и спросил ее, не из Самбора ли она.

– Нет, ближе, государь, – отвечала Маруся, устремляя на него умоляющий, полный отчаянья взор. – До меня дошел слух, что князь Михайло Андреич Курбский должен умереть, и вот… в Польше, я знаю… прощают даже самого закоренелого преступника, если найдется девушка, которая… которая согласна венчаться с ним.

– Правда, clarissime? – спросил Димитрий иезуита.

– У поляков, точно, есть старый закон такого рода, – подтвердил Сераковский. – Когда инкульпата ведут на казнь, и из толпы какая-нибудь девушка бросит ему полотенце, то провожающий его ксендз ведет обоих прямо к алтарю…

– И инкульпат возвращается к новой жизни – семейной! – подхватил царевич с прояснившимся лицом. – Так вы, пани, хотите возвратить моего друга к этой новой жизни?

– Да… ежели он сам только согласится… – пролепетала Маруся, вспыхнув мимолетным румянцем и потупляясь.

– А вот мы сейчас вызовем его сюда и спросим.

– Погодите, государь, – вмешался тут патер. – Вы упускаете из виду, что закон этот старый польский.

– Так что же? Мы в польском лагере…

– Но закон-то писан собственно для поляков, то есть для католиков; а вы, пани Мария, ведь схизматичка?

– Да, православная.

– И князь Курбский точно также. Поэтому воспользоваться вам обоим нашим законом можно не ранее, как перейдя в лоно нашей святой римской церкви.

– Но это невозможно! И князь Михайло Андреич наверно тоже не пойдет на это…

– Почему же нет? Он не останется глух к убеждениям своей прекрасной спасительницы, тем более, что и царственный друг его принял уже латинство…

Если иезуит последним своим доводом рассчитывал понудить царевича оказать и со своей стороны давление на решение Маруси, то ошибся в расчете. Димитрий нахмурился и отозвался отрывисто и решительно:

– Вера – дело совести каждого, житейские же законы для всех одинаковы. Поэтому и тот старый польский закон, о котором у нас речь, пригоден в польском лагере как для католиков, так и для православных.

Все дело в том, откуда взять нам сейчас православного священника…

– Сейчас, государь, нам и без того нельзя было бы венчаться, – заметила скороговоркой Маруся, снова краснея, – до Крещенья у нас, православных, свадеб быть не может.

– И то правда… Этакая ведь досада! А к Крещенью Михайло Андреич должен бы быть уже в Москве.

– В Москве? – подхватила, вся встрепенувшись, Маруся. – Ты, государь, посылаешь его в Москву?



– Да, с грамотой к царю Борису. Он ранен и для ратного дела пока все равно не способен.

– А мы с дядей тоже собираемся в Москву: дядя давно уже надумал перебраться туда к своему старшему брату…

– Вот и прекрасно! Там, значит, и повенчаетесь с князем по православному обряду.

– Summum juc – summa injuria! (высшая справедливость – высшая несправедливость!) – пробормотал Сераковский, которого должна была крайне огорчить такая неудача его замысла. – Мелких предателей вешают, а крупных награждают.

– Князь Михайло Андреич никогда не был предателем! – возразила Маруся с необычной у нее запальчивостью.

– Вы, пани, видно, не знаете, что он уличен в тайной переписке с Басмановым.

– С Басмановым? И вы сами читали эти письма?

– Перехвачено было только одно письмо Басманова на имя князя; но и то не могло быть прочтено, потому что переносчик успел бросить его в костер.

– И переносчик этот был хлопец князя, Петрусь Коваль?

– Да, Коваль.

– Так письмо это было вовсе не от Басманова, а от меня! Я писала князю, что мы с дядей собираемся в Москву, но не знаем, как пробраться через ваш польский лагерь. Коваль же был у нас в замке даже без ведома своего господина…

– Слава Богу! – с облегчением воскликнул царевич. – Стало быть, никакого предательства со стороны князя не могло быть.

– Никакого, конечно. Да и сам Коваль был у меня только по моему же делу.

– В таком случае и его казнить нет законной причины.

– Но ведь все это слова, ваше величество, одни слова, – возразил патер. – Надо их еще формально проверить…

– Полноте, clarissime. Кому, как не вам, сердцеведу, с одного взгляда проникать в человеческую душу. Взгляните же на эту молодую панну: ну, может ли этот чистый, ясный взор лгать и притворяться? Дорогой ей человек приговорен к смерти, – и она одна, в темноте, идет во вражеский стан, чтобы спасти безвинного. Все мы – сам пан гетман и весь военный совет – должны бы преклониться перед таким истинным геройством.

– Преклоняюсь и я, пани, – произнес патер с легким поклоном. – Но, сказав нам, что письмо к князю Курбскому было от вас, вы, надеюсь, не откажете удовлетворить наше любопытство и на счет того, каким путем вы пробрались сквозь нашу воинскую цепь?

– Этого, извините, я вам уже не скажу! – наотрез отказалась Маруся. – Но у меня, государь, была бы к тебе еще великая просьба…

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
10 сентября 2017
Дата написания:
1903
Объем:
279 стр. 16 иллюстраций
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают