Читать книгу: «Зеркальные Двери», страница 3

Шрифт:

Стебель

– Я вообще-то тороплюсь, -Эдвин мельком оглядел палаточку, -Не, спасибо, -отказался он от приношения, но Майк продолжал держать банку колы на вытянутой предлагающей руке.

– Да бери, потом выпьешь. По такой жаре пригодится. А куда торопишься?

– На работу, -беря банку.

– Понимаю.

Пригубив колы, Эдвин рассматривал картинки самолётов, буклеты, фотографии, на одной из которых он узнал Майка среди группы пилотов на фоне обтекаемого с ястребиным носом самолёта. Внимание его привлекла высокая и тонкая как антенна девушка с открытой улыбкой, белыми как с одуванчика волосами, выбивающимися из-под пилотки, и, не в лад с улыбкой, прямым отсутствующим взглядом с затаённой злой тоской, что пробудила в Эдвине неуютное но любопытное беспокйство.

– Что нравится? —перехватил его взгляд Майк, -Джейн Глэден. Вот такие у нас служат. Хочешь познакомлю?

У Эдвина зарделись кончики ушей.

– Шучу.

– Мне пора, наверное.

– Пора не пора, иду со двора. Заходи завтра, поговорим. Я тебе о нас расскажу.

– Хорошо.

– Ну и отлично. Дай твой номер введу, позвоню напомнить.

В этом, правда, нужды не было; напоминания здесь были излишни. Джейн маячила у Эдвина в голове весь оставшийся день и не давала спать ночью. Не в силах, хоть плачь, отогнать это наваждение, ворочался он с боку на бок, то сбрасывая то натягивая на себя простыню, не зная холодно ему или жарко. Как необъезженный жеребец под ухватистым цепким седоком брыкались и вздыбливались его мысли о ней, но не могли сбросить пока не истощили свою прыть и не опустились в тёмное небытие сна. А наутро они вернулись, и он чувствовал себя неожиданно бодрым. Едва дождавшись конца уроков, Эдвин направился в павильон старшего пилота Лэми, что стратегически выставил фотографию с Джейн поверх буклетов на переднем краю стойки..

– Как дела? —протянул он ладонь для приветствия.

– Отлично как обычно, -Эдвин удивился этой неизвестно откуда проскочившей хамской нотке.

– Ну и хорошо, -Майкл испытующе заглянул ему в глаза, хоть и без того знал, что на уме у этого похожего на большелапого вислоухого щенка школьника, -Мы в Кувейте перед рейдом, -кивнул он на фотографию, с которой Джейн смотрела на Эдвина уже по-другому, с вызовом и с затаённой тревогой. Майкл рассказал ему, как готовились к операции, какие учавствовали самолёты, как возвращались, волновались друг за друга, не спали ночами, как не терпела Джейн повышенного внимания, но привлекала его всем, что ни делала и ни говорила, притягивала его сильнее чем самолёты, приказы, Кувейт и противник. Эдвин с головой погружался в эти истории, видя выбеленный солнцем песчанный Кувейт, струящийся вдоль металлических корпусов машин расплавленный воздух и смотрящую поверх голов тонкую голубоглазую девушку в зелёном комбинезоне, заброшенную в этот мир шальным порывом ветра и доставленную не по назначению, девушку мечтающую и боящуюся быть найденной; как погружался сейчас Санька, слушая постаревшего Эдвина про его самолёты, его вылеты, его бесонные ночи.

Притулившись к Эдвину и запустив пятерню в Тимофеев мех, погружался Санька в эти рассказы, переселяясь в их будораживший мираж. Таня смотрела с умилением на это диванное трио, и уголки её рта расслаблялись и опускались, и слегка отпускала кожа на скулах у краешка глаз, отчего лицо принимало выражение умиротворённости и лёгкой печали. Я подмигнул ей тайком. Она ответила кривой улыбкой, и лицо её подобралось в дежурное выражение настороженности.

«С Алёшкой-то они так хорошо никогда не сидели», – вдруг подумалось ей.

Потом были ещё рассказы про другие задания и страны дислоцирования, другие самолёты и ударное оснащение; другие генералы отдавали другие приказы, и другие пилоты летели их исполнять, идя на риск, на подвиг, на смерть, но везде и всегда неизменными оставались дружба и забота друг о друге в победах и неудачах; были компьютерые игры полётов и поражения целей, была растущая привязанность к старшему пилоту Лэми, который за короткую эту неделю отгородил в жизни Эдвина особый надел, куда не допускался никто, кроме Майка, его рассказов, самолётов, и Джейн. Потом были бланки и справка от врача, потом справка из школы.

– У тебя как с успеваемостью?

Эдвин принёс свою ведомость.

– Очень хорошо, то что нужно, нам нужны башковитые. Ведь мы не пехтура с автоматом по кочкам бегать, у нас птицы по сто миллионов каждая, а то и больше. Ответственность.

Потом ещё были бланки, потом последняя подпись.

– Ты не торопись, эти вещи сгоряча не делают. В семье поговори, посоветуйся, это как-никак контракт. Пять лет ты наш, -он растянул паузу, как клоун улыбку, глядя Эдвину прямо в глаза, и, обнажив оба ряда отполированых зубов, добавил, -а мы твои.

В свою смену среди потока бубликов, стаканчиков кофе, взбитых коктэйлей и противотока денег и карточек Эдвин всё присматривался к Тэду, думая не поговорить-ли, ведь Тэд служил, пусть недолго, пусть никогда не рассказывал, но служил и мог бы поделиться советом и опытом, но не стал расспрашивать наверное от того, что Тэд никогда не рассказывал, а если кто и спрашивал, отговарился парой слов невразумительных и не всегда понятных. Эдвин всё же старался держаться к нему поближе; вдруг разговор зайдёт о службе и войне как-нибудь сам собой, но не зашёл, и всё что ему осталось это семья; отец, мать и сетрёнка Тина, которая конечно не всчёт, хотя всегда была на его стороне, чего Эдвин так никогда и не заметил, а если бы и заметил то не придал бы значения. Вот и сейчас он сидел с ними за ужином и слушал, как трудно отцу находить подряды, и как неумолимо растут налоги и цены, и слушал, как вторила ему мать про прихлебателей, что никогда не работают только жалуются на бедность, на низкое пособие, на плохие школы и придирчивую полицию, и отвечал на мамины вопросы про отметки, учителей, и как она приводила его в пример Тине, и все эти слова привычные как заусенцы на ногтях звучали странно, словно в замедленной записи на низких тягучих нотах. Не только слова но всё вокруг как будто сместилось со своих привычных мест, как поезд сошедший с рельс, что продолжает свой ход, как ни в чём не бывало, и только Эдвин видит и чувствует, что это уже не тот поезд, и видит он его со стороны, и видит себя в этом поезде пассажиром, чьё место уже готово освободиться, и он уже видит это место сиротски пустым, тоскливо пустым, и слышит Майка, «В семье поговори, посоветуйся,» но как, как перебить этот размеренный и привычный как жизнь ход, та-да-да-да, та-да-да-да, как впрыгнуть в мчащийся состав на ходу, да ещё попасть в свой вагон? И он примирился с чувством невозможности, и вздохнув с облегчением, пообещал Тине помочь с физикой, объяснив, что надо просто усвоить её основные правила и способ мысли, и всё остальное станет на свои места, и Тина просияла от радости, зная, что и в самом деле станет, раз брат берётся помочь. И в конце недели он подписал конракт.

– Да, одобрили.

– И не пытались отговорить? Мама не испугалась, не плакала? —недоверчиво но вскользь спосил Майк.

– Не… не очень. Особенно отец… с пониманием… он… он понимает…

– Что, горд за тебя? —помог Майк.

– Да, да, гордится…

– Ну и хорошо. Что-ж, тогда полный вперёд?

– Полный вперёд, -возбуждённо хихикнул Эдвин.

Потом линия на листе бумаги с напечатанными словами «Подпись» и после длинного промежутка «Дата,» где Эдвин торопливо, будто украдкой, раскатил свою подпись и задвинул датой, и поскорее вернул ручку Майку, точно боясь передумать, а выйдя на улицу уже не боялся, зная, что назад пути нет, что, как выдавленная из тюбика паста, вырвалось в будущее содержимое его жизни, ведь сказал же он, «Полный вперёд.» А когда он ехал домой, всё виделось ему узнаваемо непривычным, как непривычно но узнаваемо выглядит умытая редким в этих краях дождём калифорния, похорошевшая и посвежевшая, точно картина с которой бережно стёрли патину времени, оживив угасшие было краски и раскрыв глубину перспективы. Неуютная новизна его судьбы разворачивалась перед Эдвиным, ужасая и возбуждая неотвратимостью, вздымаясь щемящей в груди волной, что расплескалась бисером дюжины капель, по шесть из каждого глаза. Он шмыгнул носом и крепче сжал руль своего потрёпанного доджа, так что побелели подушечки его пальцев, окаймлявшие под мякоть стриженные ногти.

Короткие ногти

– Что за привычка так коротко стричь ногти, -Таня брезгливо повела плечами. Я так никогда и не понял, чем они её раздражали, подумаешь ногти, -Смотрится нелепо, просто нелепо.

Я было открыл рот возразить, но тут вошёл Эдвин, избавив меня от необходимости соображать как и чем возразить, и стоит ли. Мой взгляд упал на его объёмистую ладонь, где покойно угнездился стакан скотча, но я смотрел не на скотч, а на Эдвина лилипутовые ногти, вдавленные в бело-розовые подушечки пальцев, как карамель в тесто.

– Налить? -спросил он, приподняв свой стакан. Я кивнул, не потому что хотел ещё скотча, а чтобы он ушёл наливать.

– А тебе? -он посмотрел на Таню.

– Нет, -сказала она, как отрезала.

Эдвин потоптался на месте, мешкая уходить и виновато поглядывая на неё, пытаясь сообразить, что не так, но не сообразил.

– Ты что надулась? -спросил я, когда он ушёл, и тронул мыском ботинка её ступню, обутую в тапочек чёрного бархата с пунцовой пуговицей у выреза. Она уставила на меня свой прямой как гвоздь взгляд, ждущий ответа на незаданный вопрос. Пытаясь перевести его на язык слов, я бы сказал «Ну?» Вернулся Эдвин, протягивая мне стакан. Пригубив, я кивнул утвердительно, зная как приятно ему это скупое одобрение ценителя, от которого лицо его неминуемо расползалось в улыбке, и бессмысленная фраза вроде, «Лафройг всегда Лафройг,» срывалась с губ. Была пятница, и уже время, как говорится, и честь знать, предоставив хозяев их домашней рутине, чтобы она привычно перетекла из деловой пятницы в расслабленные выходные с их неспешным досугом и безобидными радостями. И как ни гостеприимен был Эдвин, я чувствовал растущее в нём нетерпение проводить, если не выпроводить дорогого гостя, нетерпение, которого, я уверен, он не замечал, ибо заметив, тут же бы подавил, заместив беспощадным потоком радушия, и чувствовала его нетерпение Таня, иначе с чего бы она вдруг громко, как на площади, заявила, -Я хочу чаю с печеньем. Попьёте со мной?

– Сейчас, на ночь? -немного опешил Эдвин.

Несмотря на годы совместной жизни он всё не мог усвоить эту русскую традицию пить чай в любое время дня непредсказуемо и беспричинно. Не дожидаясь ответа, Таня поднялась собирать к чаю. Переглянувшись с Эдвиным, я пожал плечами, дескать, «Что тут поделаешь,» он пожал плечами в ответ, дескать, «Ничего не попишешь.»

Мы сели пить чай в гостинной треугольником. Таня напротив Эдвина, и мне пришлось пристроиться с торца, чтобы ни с Таней, ни с Эдвиным не быть рядом, и то и другое казалось неловким, хотя чувство неловкости и так уселось во главе стола, озирая нас с нахальной усмешкой, «Ну-с, мои хорошие, и что теперь будем делать?» Сгущала атмосферу Таня. Беспричинное раздражение исходило от неё невидимым и без запаха нервно-паралитическим газом, сковывая мысли и речь, замутняя сознание желанием убежать и укрыться, что было или казалось невозможным, и бесцельно болтая в чашке пакетиком индийского со слоном чая, контрабандой привезённого из Россиии Санькой, я стал расспрашивать Эдвина о том, как он подсел на скотч, ведь самый популярный вид алкоголя в этой стране пиво, вино на втором месте; честно говоря, я не знал что на втором месте, но ввернул про вино для живости разговора, пытаясь рассеять и заглушить как дезодорантом дурной запах неловкости. Я всегда других расспрашиваю, предпочитая о себе молчать. Не то чтобы утаиваю какое-нибудь злодеяние, отнюдь нет. Никого я не убивал, не считая пойманных в те давние годы, когда рыбалка ещё казалась забавой, рыб, не грабил банков, не растлевал малолетних, не воровал и не насиловал, я, если подумать, даже никого не обманывал. Просто я не люблю, чтобы про меня знали лишнее, даже имя. Не считая оффициальных органов, никто например не знает, где я родился, и кто были мои родители, а если спрашивают напрямик, я придумываю себе биографию в зависимости от собеседников и обстоятельств. Однако ж проговорился: только сказал никого не обманывал, и вот тебе. Что ж, похоже римскому папе придётся подумать прежде чем жаловать мне сан святого. И всё же в моё оправдание просю заметить, что сочиняю я себе прошлое не стем, чтобы вводить в заблуждение или ради какой тайной выгоды, а чтобы не обременять настоящее, не сковывать его паутиной прошлого; я с детства не переношу это ощущение паутины на лице, когда идёшь через лес и, не заметив, цепляешь её на себя и долго потом не можешь стереть до конца, и даже кода сотрёшь ещё несёшь на коже тактильную память невидимых липких нитей; вот и сейчас мне уже неприятно, что я поделился своими детскими впечатлениями, чья паутина уже опутала моё повествование и так и останется на нём, сколько ни вытирай ладонями лицо и ни три ладони о штаны и рубашку. «Тряси не тряси,» как говорил один мой давний знакомый, не скажу кто и насколько давний, просто назову его Гантенбайн, «последняя капля всегда в трусы.» Коллекция моих реинкарнаций, беспорядочная и эклектичная, включает ранение в югославской кампании на стороне сербов, ранение на стороне боснийцев (ребёнком я сорвался с забора на колючую проволку, и шрам так до конца и не изгладился), ножевую рану (тот же шрам на спине) во время миссии на Филипинах, турецкое происхождение, учитывая мою смуглявость, польское происхождение с мамой, поддавшейся приступу легкомыслия во время путешествия по Италии к югу от Неаполя, учитывая смуглявость южных итальянцев, серия отцов как набор свёрел к электродрели и несколько нейтральных профессий, достаточно скучных и бесполезных, чтобы не вызывать интереса. Так например Таня и Эдвин думали, что я инспектирую детские игрушки на безопасность, что ей казлось «мило,» а ему «хм… в самом деле?» тогда как Санька презрительно фыркнул и потерял ко мне интерес сразу и навсегда, что, собственно, мне и нужно. Последнее чего я хотел это нарушить устоявшееся, но ещё хрупкое равновесие привязанностей в их семье. Как искусный вор старался я не оставлять отпечатков, хотя помнимал, что и Исус Христос наверняка оставлял следы на воде. Я был осторожен и терпелив, терпелив как калифорнийский гриф, что часами кружит на одном месте, высматривая тушку кролика, сбитого машиной, или задавленную белку, или задушенного и недоеденного койотами телёнка, или застреленного койота. Вид этих птиц завораживает, когда раскинув метровые крылья скользят они в невидимом мальстрёме воздуховорота и, опустившись к вершинам деревьев, взмывают вновь, одолевая гравитацию с той же лёгкостью с какой скользили по нисходящей спирали. Акутагава, например, считал что «Терпение это романтика трусости,» без сомнения кивок в свою сторону с характерной кривой усмешкой холодного самоуничижения. Вообще, Япония Акутагавы почему-то холодная, как вечная мерзлота, тогда как Эдвин, когда был дислоцирован на Окинаве, рассказывал, что жара там одуряющая, несравненно хуже Калифорнии. Тем не менее Акутагава покончил с собой, что как, скажет вам каждый, кто подошёл вплотную или видел смоубийство, не для робкого десятка. Я представлял себя этой большой строгой птицей, что, поворотив набок лысую твердоклювую голову, кружит над гостинной, над домом и над кварталом широкой, но скаждым кругом сужающейся спиралью, выжидая самый подходящий единственный в своей неповторимости момент, чтобы чёрной свистящей стрелой с костяным наконечником клюва спикировать на мою курочку, цыпочку лапочку чернобровую. Странным и нелепым образом Эдвин парил рядом со мной круг за кругом в этом воздушном параде, как будто выжидая тот же момент, не с тем чтобы мне воспрепятствовать, а в бессильном отчаянии наблюдая неотвратимую и равнодушную как прилив судьбу. И представлялся он вовсе не грифом, а большелапым с виноватой улыбкой Эдвиным, неуклюжим в стихии ветров. Они телепали его как пластиковый пакет над шоссе, гонимый дуновениями от рассекающих воздух машин. Он так и не успел объяснить мне происхождение его пристрастия с скотчу.

– Ну неужели не противно, -вскинула на него глаза Таня, -оно же крошится у тебя прямо в чай. И потом тащишь в рот эти пальцы. С этими ногтями! Эти ногти!

Я мельком неодобрительно взглянул на неё. Совсем ни к чему был этот шторм в чашке чая. Подумаешь, я тоже не люблю эту манеру макать печение или сухарики в чай, молоко или кофе, никогда почему-то не видел, чтоб их макали в какао; и не люблю когда облизывают пальцы, когда крошат галеты в кремовый суп из моллюсков, ну не люблю и что с того, на людей не бросаюсь. Но в Таниных потемневших как скоропостижно созревшая вишня глазах уже сгустилась гроза. И тут случилось нечто из ряда вон. Лицо Эдвина дрогнуло, скривилось в напрасном усилии, и из глаз высыпалась торопливая горсть непрошенных слёз, что скорее напоминало недержание чем плач. С гримасой боли и стыда Эдвин вскочил и выбежал в ванную.

– С ним такое бывает, -прокоментировала Таня, брезгливо сложив губы, что даже меня покоробило.

По дороге домой я всё корил себя что засиделся так долго. Уйди я на пол-часика раньше, и может не разыгралась бы эта мини-драма, а если бы и разыгралась то без меня; в любом случае я бы о том не узнал. Я не люблю знать лишнего хоть и ужасно любопытный, сам не пойму, как эти качества во мне уживаются. Одно знаю точно; не люблю обнажённых эмоций кроме как на экране, на сцене или в книге, но ведь тогда их уже не назовёшь обнажёнными. Нелепо называть картины и скульптуры nude, мы же не обзываем так новорождённых младенцев. Я ехал с открытым верхом, хотелось проветриться. В шумном дыхании душной ночи я катил по опустевшим бульварам и авеню, бесцельно следя за монотонным танцем теней от пальм. Они стремительно выпрастывались из тротуара, вздымались, проплывая надо мной великанскими лохматыми швабрами, и через пытьдесят метров аккуратно укладывались обратно в тротуар, напоминая мне по далёкой случайной ассоциации ступени эскалатора, когда они оттопыриваются как иглы дикобраза, а после складываются, продолжаясь гладкой в рубчик лентой. За этими праздными наблюдениями я прозевал знак стоп и вылетел на перекрёсток. В замедленном ужасе, растянутом между ударами замершего сердца, я наблюдал в бессильном оцепенении, как в паре сантиметров, казавшимися миллиметрами, от моего вольво летучим голландцем пронёсся блестящий хромированный грузовик быстрее скорости звука и страха. В следующий проблеск сознания я увидел себя вцепившимся в руль, как утопающий в спасательный круг, и вжимающим педаль тормоза в пол, точно пытаясь продавить его насквозь. Сердце как с цепи сорвалось, не находя себе места, оно отдавалось в ладонях, висках, горле, а в ушах всё стоял истерический вопль-визг шин, и я обнаружил, что стою посреди перекрёстка на пути движения и что следующая пересекающая его машина уже точно превратит мой скелет в анатомический ребус. Перевалив за перекрёсток, я стал у обочины перевести дух. Липкая тёплая ночь с горелым запахом резины лежала на мне потной простынёй, и я поднял крышу моего вольво, чтоб от неё укрыться. Только что я бы мог быть убит. Стоило этому многотонному серебристому буйволу дороги замешкать на долю миллисекунды или же мне ускориться, моя вольво была бы скомкана со мною внутри как неудачный черновик любовной записки, и моя нежная тёплая такая родная плоть превратилась бы в смазку для искарёженного металла машины. Ссутулившись на водительском сидении, я созерцал невоплощённую сцену своей гибели, пытаясь постичь, что, кто, зачем или хотя бы почему сохранило мне жизнь. Но не постиг.

Стебель

Первый сигнал будильника включался в четыре тридцать. Стандартные протяжные позывные, что минуя сознание, проникали прямо в ствол мозга, усердно высекая в нём искру бодрствования, достаточного для механического движения руки, по мышечной памяти находящей заветную кнопку удушения этих сигналов, чтобы не двигаясь спелёнутому в одеяле покоиться в сладкой полудрёме ещё пятнадцать коротких минут. В четыре сорок пять взрывался болью в ушах второй сигнал, раскалывая тишину записью петушиного крика, но в этот раз рука душила этот сигнал движением быстрым и точным, и это движение раздувало искру бодрствования в тусклое ещё пламя, что пробуждало сознание и вместе сним понимание необратимости утреннего распорядка, как школьником он понимал неизбежность утренней смены кафе с выдачей кофе и бубликов. И когда ровно в пять будильник издавал старомодное грубое металлическое дребезжание, мозг Эдвина окончательно сбрасывал тёплую дремотную пелену, открываясь полностью зябкому сумраку утра, точно также как секунду спустя скидывало обжитое за ночь одеяло его голое тело, подставляя быстро покрывавшуюся пупырышками кожу неприветливому предрассветному воздуху. Душ, бритьё и чистка зубов зажигали всё больше лампочек в его сознании, как загораются огоньки датчиков на приборной доске перед взлётом, и после коротких сборов Эдвин зайцем выстреливал из казармы.

Он страшно боялся опоздать на поверку. Не по трусости, а от стыда. В прошлом году он опоздал и был вызван из строя капитаном Донасиано, коренастым широкоскулым лётчиком с большим плоским носом и тяжёлым как тоска взглядом из-под кустистых бровей.

– Что, Маларчик —звучно пробасил Донасиано, прохаживаясь пред ним взад вперёд -как почивалось?

Эдвин стоял смирно, опустив глаза, ожидая конца нотации; его не в первый раз отчитывали.

– Вижу, что не плохо, раз не торопишься, а? -Донасиано сделал паузу, оглядев весь строй с зтаённой улыбкой, собирая внимание на себе.

– Хорошо было под одеяльцем играть своей пуси, а? Не мог оторваться?

Донасиано осклабился, обнажив неожиданно мелкие острые зубы. Весь строй взорвался дружным лошадиным хохотом. Эдвин вздрогнул и поднял глаза как можно выше, пытаясь удержать наворачивающиеся слёзы, но чем больше старался, тем полнее взбухал их прилив, пока не вылился предательски из-за век и не потёк к подбородку, размывая нижнюю часть лица в сырую пухловатую неприглядность, вынуждая Эдвина тянуть носом, чтоб уж сосвсем не распустить нюни. Донасиано посмотрел на него испытующе и с удивлением, стерев с губ ухмылку.

– В строй, -сказал он коротко и снова оглядел всех из стороны в сторону на этот раз холодным и тусклым как лезвие ножа взглядом. Хохот стих, как отрезало.

– Сегодня в повестке… —зычно прогудел он, начиная обычное утреннее оповещение.

В конце недели, в пятницу после полудня напарник Эдвина сказал, что закончит техосмотр за него.

– Пуси, бросай это, я сам закончу. Тебя Донасиано звал.

Кличка приросла к Эдвину как привитый стебель и принесла плоды.

– Садись, -сказал Донасиано поверх компьютерного монитора и выкатился на стуле из-за стола; расставив колени и уперев в них локти, он поддался чуть вперёд к Эдвину в знак доверительности, -За то что унизил тебя перед строем я извиняюсь. Наверное это было излишне, но и тебе бы надо задубеть шкурой. Это армия, принцеской быть не годится, так долго не протянешь, Пуси. Свободен.

Донасиано ошибался, как ошибся потом Мэт Додж.

Они звали его «бешенный Додж» хотя считали скорее психопатом чем бешенным. Его побаивались даже вышестоящие майоры и капитаны из-за его пронзительно светлых на выкате глаз. Они всегда смотрели прямо с вызывающим равнодушием, независимо от выражения его лица, от того что он делал и говорил, от того что говорили ему другие; стальным неподвижным блеском они напоминали глаза следящего за тобой крокодила. Этот взгляд сопровождался ни к чему не относящейся полу-улыбкой неизменно блуждающей на его губах. Однако его боялись не только за глаза и улыбку; уже двоих отправил Додж в больницу с раздробленными костями. Оба раза он сумел так повернуть, что первый удар наносили они, поэтому его не отчисляли от службы, хотя все были уверены, что его отчисление дело времени, причём недалёкого, да он и сам так считал, находя успокоение в своём фатализме, что делало его ещё опасней. Додж был высок, широк в кости и по-кабаньи массивен; он даже смеялся с коротким похрюкиванием, но не утробно-кабаньим а поросячьим. Он заприметил Эдвина, споткнувшись о него взглядом, как только тот прибыл на их базу из северной Каролины с группой курсантов. В отличие от других, Эдвин смотрел открыто и приветливо, не отводя глаз и не настораживаясь под упорным как дуло, вызывающим взглядом Доджа. Да и после ему никак не удавалось спровоцировать Эдвина, влезал ли он перед ним без очереди в столовой, смеялся ли, похрюкивая, над его ошибками, сваливал ли на него дежурства; Эдвин не просто игнорировал Доджа, но казалось искренне не замечал его происков, погружённый в учение и службу, которые ему нравились и поглощали его целиком, что ещё больше возбуждало холодное бешенство Доджа. В этом была его особенность – накаляться холодом до состояния равнодушного любопытства, с каким ребёнок разрезает червя посмотреть, как поползут его половинки «детки».

Их эскадрон сидел у жестяной стены ангара, прячась в её тени от утомительно липкого солнца. Они ждали смены, что запаздывала, вынуждая их к бессмысленному безделью и скуке.

– Пуси, -вдруг позвал Додж, -как твоя пуси? – Он пнул Эдвина ботинком в ляжку не больно но чуствительно. Эдвин передвинулся от него подальше.

– Эй, я кажется задал тебе вопрос, -Додж стал над Эдвиным, нависая над ним глазастой башней.

– Оставь Пуси в покое, -сказал кто-то за его спиной, но тут же осёкся под быстрым свирепым взглядом лупатых глаз.

Эдвин тоже поднялся на ноги и повернулся уйти, но Додж поймал его за ворот комбинезона.

– Ты что, глухой? Или может невежливый?

– Оставь его в покое, Додж, он ничего тебе не сделал, ты сам начал. Мы все свидетели, -раздалось несколько голосов сзади.

Эдвин, не сопротивляясь, открыто смотрел на Доджа.

– Они правы, -сказал он с беззлобной улыбкой, -оставь меня лучше в покое.

– Лучше? —ухмыльнулся Додж, -Кому это лучше?

Он с внезапной силой рванул Эдвина за шиворот взад-вперёд, рассёкши ему кулаком губу. В этом была первая его ошибка, в неведеньи принять беззлобность Эдвина за беззащитность. Эдвин ненавидел и боялся драк но знал, что есть момент, когда надо перестать думать и чувствовать, и дать волю телу, потому что оно знает лучше и не нуждается в подсказках, как знает ручей куда ему течь, не думая и не выбирая. И тело задвигалось точно и слаженно. Додж рухнул и, приподнявшись на локте, с любопытством смотрел на Эдвина снизу, хохоча и хрюкая, так что широкое его лицо расплылось в блин. Рывком он вскочил на ноги и стал в боевую позицию.

– Довольно Додж! Прекрати, тебе говорят! Оставь Пуси в покое!

– Кто ж это, -заходясь смехом —кто ж это… пуси… пусссси… в покое… —его лицо как неумелая картина потеряло всякое портертное сходство.

Он обрушил на Эдвина лавину тяжёлых как валуны ударов, предвкушая волнующий хруст костей и чавканье крови, но лавина удивительным образом обтекла Эдвина, разбившись как волна о пирс, и сам Эдвин вдруг оказался текучим и скользким, и, потеряв равновесие, Додж снова оказался на земле на этот раз со сломанными фалангами пальцев, вывихнутым плечом, стремительно заплывающим глазом и носовым кровотечением. Он попытался подняться, но, охнув от боли, осел, осклабился и, сплюнув розовой слюной, весело хоть и с усилием хрюкнул.

По отчислении из военно-воздушных сил Мэт Додж вернулся домой в Хинкли, Иллинойс с намерением поступить в полицейскую академию, а если не получится («если» конечно излишне в виду его досрочного отчисления за нарушение порядка и дисциплины) устроиться охранником или вышибалой.

– Мы ещё встретимся, Пуси, -сказал он на прощание, сказал плоско с потухшим взглядом, как будто не веря своим словам.

– Эй, Пуси, где твоя пуси? —дразнили его приятели, что непременно вызывало смущение и два розовых пятна на щеках. Он допустил ошибку, однажды соврав, что у него есть девушка в Питтсбурге, думая что так он пресечёт расспросы и любопытство к его личной жизни. Но расспросы посыпались барабанным соло: покажи фото, когда она приедет, чем занимается, изменяет ли тебе, с кем, когда познакомишь, кто родители, и так без конца. Смелости сочинить её в полном объёме у Эдвина не хватило, он даже не решился придумать ей имя и отделывался общими словами да увёртками, «а тебе зачем… хорошее имя… как зовут так и зовут…,» так что вскоре уже никто не верил в его питтсбургскую барышню, но продолжали свои беззлобные дразнилки, которые его ужасно расстраивали, хоть он и не подавал виду. На это смелости у него хватало.

Эдвин часто вспоминал Джейн, чью фотографию он видел у рекрутёра Лэми, подумывая даже назвать свою вымышленную кралю её именем, но не решился, боясь разрушить неведомое ему равновесие, которого, он знал, не существует, но которого он горячо хотел и от которого ждал чуда, сулившего счастье, как от загаданного на падающую звезду желания. Эдвин знал, что наверное мог бы легко её разыскать через Лэми, если она ещё служила, но не пытался, боясь коснуться самой мысли о ней, как мираж или приведение, в чьей природе исчезать без следа при малейшей попытке прикосновения. Он придумывал ситуации и случаи, где они встречались по прихоти обстоятельств, и она улыбалась ему понимающе точно зная всё что он думал, придумывал и проигрывал в голове эти сцены снова и снова, ненавидя чувство опустошения, наступавшее следом, как после плохого кино в кинотеатре, когда ещё темно в зале, и время идти назад в будни не солоно хлебавши, а точнее и нe хлебавши вовсе. Эдвин знал, что ему нужна девушка не в мыслях а в жизни, как у других, иначе с ним случится что-то плохое, что-то жалко безнадёжное как пожилой бездомный бродяга, роющийся в мусорном бачке узловатыми пальцами с чёрной каймой под ногтями, выуживая банки и бутылки, отправляя их в грязный пластиковый мешок. Иногда ему выносили из кафе бублик и стакан кофе, иногда просили Эдвина; сам он никогда бы не стал, он побаивался бродягу, скорее робел, и не любил его затхлый зпах общественного туалета, не любил его шумное паровозное дыхание и всегда удивлённый взгляд перед тем как сказть спасибо, но его просили, и он выносил, стараясь поскорее сунуть подношение в ладони и бежать назад, не глядя бродяге в лицо, которое давно уже стёрлось из памяти, оставив только узловатые в пигментных пятнах руки. Знал что нужна, но не знал где её взять. Всему что Эдвин в жизни знал он научился от других, но никто никогда не учил, где берут девушек, а те кто знали не рассказывали, а если и рассказывали не объясняли. Но и когда помогали, знакомили, представляли и подставляли, у него всё равно не ладилось с упрямым постоянством судьбы, которой правил стыд. Он стыдился своих желаний, не зная почему, но зная что нужно их прятать поглубже куда-нибудь за мозжечок, чтобы никто не заподозрил их в нём, не разглядел за непроницаемой гримасой равнодушия, чтоб не подумали будто он думает эти мысли, позорные нехорошие мысли, приставуче неутомимые. Особенно не давали они покоя после томительно унылой как по заданию беседы с какой-нибудь дамочкой, к которой он, набравшись, скорее налившись храбрости подходил или его подводили, на вечеринке ли, в баре, или же просто в гостях, беседы, что она прерывала минут через пять под самым благовидным предлогом, что благо только видело или могло представить, чтобы его не обидеть, потому как видела, что Эдвин хороший человек, добротный как швейцарский армейский нож. Он тяготился непосильным трудом общения, вечеринок, знакомств, предпочитая, зарываться в работу и учёбу как в траншею, хотя был лётчиком. «Мы не пешки с автоматами бегать,» всопинались слова рекрутёра Лэми, а вместе с ним – фотография Джейн, и Эдвин с головой погружался в траншею. Он любил механику и электронику, мог часами в них разбираться, поэтому легко учился, тем более что армия за это платила, тем более что благодаря этому он знал самолёты с изнанки на лицо и обратно, и начальство его ценило продвигая в ранге легко почти без усилий, как набирали высоту его самолёты. При переходе с одной модели на другую его почти не надо было учить; Эдвин знал самолёт вприглядку, как опытный жокей лошадь, и всё что оставалось подружиться, а другом он был преданным, часто оставаясь после работы с механиками на техосмотр и проверку своих «птиц,» как звали свои машины пилоты. Он бы и ночевал в ангаре, если бы не стыдился прослыть «гиком» и гомиком, хотя гиком уже прослыл, поэтому если звали в бар или на вечеринку тут же соглашался, на миллисекунду быстрее, чем догоняла его волна сожаления, поднимаясь от живота и наполняя грудь холодной давящей пустотой, соглашался молниеносно, только бы не обнаружить, не выказать замешательства ни нечаянным вздохом, ни метнувшимся взглядом.

Бесплатный фрагмент закончился.

400 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
13 октября 2018
Объем:
241 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
9785449355416
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают