Читать книгу: «Узнавание», страница 2

Шрифт:

Простые дни

1

 
…и вот опять идут простые дни
без рифмы и размера. Очень рано
встаю, готовлю чай и умываюсь…
Какой покой в обыденных словах,
написанных на следующий вечер,
когда от света – еле видный след,
зажившая царапина, но утром
те пять минут, когда привычка жить
ещё не обрела привычной власти, —
вся чернота холодной зимней ночи
да две полоски света на стене
от окон, где проснулись часом раньше, —
вот всё, что есть, помимо горечи душевной,
столь беспричинной и несоразмерной,
что удивлённый и чужой следишь,
как тело медленно встаёт и суетится,
и ставит чай, и прячется в одежду,
и всё затем, чтоб не успел додумать
простую мысль: тебе дарован день,
ты – избранный сосуд в каком-то смысле,
но смысл и цель настолько далеки
от ежеутреннего сонного похмелья,
от сложенных в бессилье длинных рук,
от коридора тесного, в котором,
уже в дверях опомнившись, не верю:
и это я в шатающемся теле?
 

2

 
Весёлый мальчик, ты пришёл за мной, —
смешинка съедена, и щёки распирает,
ты, как всегда, некстати, вертопрах,
я нахожусь на службе, ergo занят
серьёзной чепухой; кругом сидят
живые равновесья благ и тягот,
они насуплены и вряд ли одобряют
твою беспечность, впрочем, ты упрям,
к тому же, мне на улицу пора,
ты это знаешь и мостишься сбоку,
и стоит зазеваться, как прильнув,
сливаешься со мной, вот новым взглядом,
уже твоим гляжу на всё вокруг:
дома разбросаны, негреющее солнце
им отмеряет тень и строит их в шеренги,
машины ждут толпой у переезда,
а паровозик маленький снуёт,
и белый пар – сугроб среди сугробов.
Неотличима шалость от труда,
неотличима, видишь, я шагаю
и каждым шагом зарабатываю столько,
чтоб возместить потерю сил от шага.
О, равновесье дивное, закон
всеобщий и дарующий спасенье
душе приблудной и несмелой!
                                     Я – в законе,
беру, что можно, от щедрот природы
и никому на свете не мешаю.
                                         Ты внушил
мне это чувство, ветреник весёлый?
 

3

 
Сегодня день – за все не дни награда.
Всё так совпало: редкой тишиной
внутри и тихим местом у окна
я награждён за месяцы бездушья.
                                        Тихий ангел
спокойно направляет трезвый взгляд
на вымерзший пустырь, где два скелета
больших деревьев связаны верёвкой,
и простыни дубеют на ветру,
старуха бьётся с мокрым полотенцем,
а мальчики затеяли игру
беззвучную отсюда.
                                Светлый контур
многоэтажной ряби новостроек
виднеется вдали на горизонте.
Всё видимое только подтвержденье —
наружная судьба моей души,
но странным образом и вправду существует…
Я медленно живу. Свет угасает.
Сначала исчезают новостройки,
старуха возвращается домой,
деревья нависают тёмной мощью.
Я вспоминаю строки из стиха,
написанного раньше: «Бог дарует
обитель тихую…»
                          И повторяю: «Бог дарует».
 

4

 
Что же прекрасно сейчас?
Не спрашивай, смотри в окно,
где красный кирпич и красный закат,
в тупик упирается улицы ров,
прохожий уходит в область утрат,
скрытую стенами соседних домов;
взгляд,
ломаясь о непрозрачные преграды, —
цветок на подоконнике, антенны разлёт, —
добирается до пологого ската
крыши, под которой крыша трамвая плывёт,
поднимается по циклопическим трубам,
чьи жерла небесное нёбо коптят,
выдыхая курчавые шубы, —
их руно на закате рождает ягнят…
 
 
…не это ль прекрасно,
так идти неуклюже и наоборотно
от предмета к себе, чтобы стало стремительно ясно,
для чего так пространство заполнено точно
                                                                и плотно,
почему так на месте любое в оконном улове,
что эпитет лишь эхольный отклик бесспорных
                                                                предметов,
и тишайшая тишь воцаряется в мысли и слове,
осенённая сложным закатом из светлого света…
 
 
…но ты, разорвав
шаманскую связь из всего лишь слов,
вернёшься к тому за окном,
что стойко живёт, проявляя нас,
вбирая закат и старея тебя,
безостановочно скользя,
сквозь то, что прекрасно сейчас.
 

«Вечер. Город вымучен до дна…»

 
Вечер. Город вымучен до дна.
Серый цвет усталости на лицах.
Солнце тычется последней спицей
в форточку чердачного окна.
 
 
Ватная, густая глухота
нависает облаком из пыли.
Гончие дорог – автомобили
ждут зелёной дичи по углам.
Проступает голый свет реклам.
 
 
Кажется, сейчас произойдёт:
вздрогнет воздух, вздёрнется завеса…
Почему так нестерпимо тесно
вровень с жизнью, как она идёт?
 
 
Что-то ловишь в воздухе пустом,
что-то ждёшь – подумать! – что-то ищешь.
Свет заката, как смиренный нищий,
тихо умирает под мостом.
 

Набросок

 
С цепочкой на руке и в джинсы влит,
прилипнув к стойке бара, полуспит,
талантливого тела тугой изгиб,
над головой табачный прозрачный нимб.
 
 
Лихой проныра-бармен трясёт коктейль
под музыку густую, под «шэйли-мэйл»,
на пухлом рыжем пальце блестит кольцо,
лоснится небольшое мыльное лицо.
 
 
А музыка вскипает и льётся через край,
прощай, мы исчезаем, впадая в кайф,
прощай, мы исчезаем – ищи-свищи —
в ночи своих желаний, в ночи, в ночи…
 

По кругу

1

 
Трудно меняться нам, Господи, лет
столько, что мы от привычек замшели,
словно столетние ели, но еле
слышно творим одиночество бед.
 
 
И удивляемся, встретив больших,
будто не мы их любовно растили
в песнях, спрягающих имя России,
в гулких подпольях священных побед.
 
 
Как повзрослели вы, болью в сердцах
что отдаётесь! И сколь вы наивно
самодовольны, видать, неизбывны
в наших несметно просторных краях.
 

2

 
Долго не было бузы,
чтоб в огне её сгорели
эти чувства, эти трели,
дамы эти и тузы.
 
 
Долго не было слезы —
капли божьего рассола,
чтобы в хоре только соло,
только молния грозы.
 
 
Долго не было любви
и её певучих странствий,
расширяющих пространство,
словно куст себя ветвит.
 
 
Долго не было во мне
очищающего взлёта,
чтобы я не ждал чего-то,
а по крутизне полёта
вдруг узнал своё вполне.
 

На тему книги «Бытие»
(обращение Рувима к Иосифу)

 
Добрый день, Иосиф, – благодать Господня,
пьяненькое счастье у меня сегодня!
 
 
Не пустое Йахве вопли Ханаана,
ради слов Завета сыты мы и пьяны.
 
 
Не смотри с укором на безумье пляски,
им не так уж часто выпадает праздник.
 
 
Отдадут, как дети, не вступая в торги,
за минуту радости вековые скорби.
 
 
Брат ты мой возлюбленный, Иакова отрада,
да воздастся каждому по делам награда!
 
 
Нет твоей заслуги, моего бесчестья, —
волю нас Пославшего исполняли вместе.
 
 
Хорошо ли, худо ли, суд не в нашей власти,
всё послужит Господу, даже наши страсти.
 
 
И какая музыка – сколь бы ни был хрупок —
когда полон Замысла каждый наш поступок:
 
 
ты – любимой первенец, я – тебя продавший,
и над нами Видящий, это разыгравший.
 
 
Он зачтёт строптивое наше послушанье,
да воздастся каждому за его страданье!
 

Детство

 
Я на диване, мир уютен,
мне дочитают книжку завтра,
среди Иванушкиных плутен
дрожит стекло от гула «Татры».
 
 
И бабушкин счастливый «штрудель»
остынет на окне, и вечер
осеребрит фонарным чудом
широколиственное вече,
прочертит сеть венозной тени
на потолка белейшем меле,
и кровь прозрачных сновидений
дохлынет до моей постели.
 
 
И запах дома, запах дома, —
как мне сейчас ты остр и нужен, —
оберегает от погрома
огромной жизни, что снаружи.
 

Завет

 
Откуда взял – туда пусть и вернётся.
Ты отпускаешь нынче с облегченьем
слепое пляшущее пятнышко колодца
и бабушкино крохкое печенье.
 
 
Ты отпускаешь тинный запах моря,
его покатый плеск порою штиля,
и детское отчаянье историй
с русалочьи звучащим словом Лиля.
 
 
Не впасть бы только в грех перечисленья
и не обеспокоить словом эти
на дне души уснувшие селенья, —
им хорошо в давно погасшем свете.
 
 
Пусть в беспредельной шири растворится,
что оболочка глаза отражала,
а всё, чему положено случиться,
лишается пронзительного жала.
 

Кавказские наброски

Пролог

 
Когда открыли дверь и сквознячок метнулся
задев его горячее лицо,
он медленно в кровати повернулся,
за мимолётным следуя певцом…
 
 
…он встал и подошёл к окну:
на потрясённой августовской тверди
дрожанье звёзд рождало тишину.
Он вспомнил, что еврейский ангел смерти
был тьмой очей, уставленных во тьму.
И, словно мир, с которым разыгрался,
неосторожно поднеся к лицу,
внезапным светом изнутри взорвался…
И неизвестно почему
вдруг Грузия припомнилась ему,
и он к стеклу горячим лбом прижался.
 

1

 
Жара, автобус кольцевой,
стихия рваных чувств
накалена, над головой
волос ершится куст,
и пахнет жухлою травой.
 
 
Рябит дороги полотно.
Возможностей не счесть:
дремать, влюбиться (заодно
соседка рядом есть),
глазеть в немытое окно.
Автобус водит караван
далёких гор, и плюс
свободы непростой обман.
Я счастлив, как зулус,
когда он садит в барабан.
 
 
Мне хочется сойти на крик,
что это – жизнь моя,
что я теряю в этот миг
частицу бытия…
что, вот, я вновь её настиг.
 

2

 
Здесь было плохо одному
плохому человеку.
Он был поэтом. И ему
так было ясно почему
он полумёртв. Калека.
 
 
Он был романтиком ещё,
и горы так прекрасно
существовали, что отсчёт
от них не ставил личность в счёт.
И это было ясно.
 
 
Он ставил столик на крыльцо,
писал: «в долине Дагестана…»
Взглянув на скучное сельцо,
он морщил круглое лицо
и рифмовал со словом «рана».
 
 
– Смешней всего, коль этот бред
осуществится… впрочем,
здесь скучно, да и сладу нет
с подательницей благ и бед, —
что зря себя морочим?!
 
 
Он был романтиком, хотя
не столь уж это важно;
и, если он писал «дитя»,
то с умиленьем, не шутя.
Ему бывало страшно.
 

3

 
События, которых нет,
в гостинице, на берегу Севана,
в окно, как стук негромкий, – свет,
и мы с тобой уходим рано,
глухим горбатым пустырём,
рассвет, как воду из стакана,
омытыми глазами пьём.
Садимся у воды. Колючки
счищаем. Ничего не ждём.
Как говорят поэты, тучки
проносят свой летучий бред,
как будто всемогущий лучник
их посылает следом в след.
Сидим. Спокойно нам и странно.
Как хорошо! Событий нет
в гостинице, на берегу Севана.
 

4

 
Шофёр преславный, Аарон,
вознёсший нас в своё Ужгули,
открытое со всех сторон
богам и небу – гули-гули!
 
 
Ты поднимал нас, патриарх,
рискуя сверзиться в колодец
ущелья, в кузове свой прах
тряс жалкий избранный народец.
 
 
Обетованная земля,
где снег с полей сошёл в июне,
где птица плавно с ледника
слетит сюда и что-то клюнет.
 
 
Дымок горчащий кизяка,
мечта ручья – рекой растечься,
и поступь мерная быка
в неспешный стих хотят облечься.
 
 
Но это года через два,
когда душа слегка забудет
и запахи умрут в слова, —
когда уже не вспомнить будет,
 
 
как в абсолютной полноте
свершается обетованье,
и горы в грузной немоте
сиянье обратят в слиянье.
 
 
О, поэтический товар,
тебя гостям как не пристроить!
Нас уверяют, что Тамар
и здесь успела понастроить.
 
 
С лукавством, свойственным послу,
осматриваю камни, щели,
уже спускаясь в крутизну
своих пространств, своих ущелий…
 

5. Армения

 
Кладка древнего храма на каждой горе, —
вот где славно устроились мёртвые души.
Вот и всё, любопытный, о древней поре:
кто-то жил, кто-то строил и кто-то разрушил.
 
 
Ты забрёл посмотреть? На здоровье, смотри.
Можешь тронуть рукой проходящую тучку,
приобщайся к местам, где веками пасли
толстозадых овец средь верблюжьей колючки.
 
 
А теперь вот закат обещает полям
неплохую погоду на дни наших странствий…
Ничего, ничего, кроме свойственной нам,
угасающей боли гражданства.
 

6. Тбилиси

Дмитрию Шнеерсону


 
Тёплый город с персиянским рынком,
я воспоминание устрою,
как устраивают праздник по старинке
горцы над извилистой Курою.
 
 
Первым делом будет ночь и запах
пыльных листьев и вина сухого,
темнота в тепле на задних лапах
давится от звёздного улова.
 
 
На второе можно жаркий полдень:
липкий пот окупится сторицей
ощущеньем тысяч прошлых родин,
газировкой с братьями Лагидзе.
 
 
Грузной тенью город вечереет.
Солнце село. Можно жить и думать.
Медленно, как виноград, созреет
мысль о жизни без тщеты и шума.
Смуглый воздух – кожи продолженье,
ничего не весящая малость.
Город прост, как просто предложенье
жить вдвоём, когда подступит старость.
 
 
И тогда мгновенная зарница,
как предвестье бедствий и пожаров,
выхватит на миг крестьянок лица,
прикорнувших у мешков с товаром.
 

7

 
От путешествия немного остаётся.
Причалил пароход. Приморский город пуст.
Немного трезвости на завтрак достаётся,
немного трезвости и доля свежих чувств.
 
 
Ты в этом городе никто, чужой, разиня,
и видишь всё, как есть. Что может быть ясней
рассветной мистики закрытых магазинов,
пустынной улочки и тупика за ней.
 
 
Общение легко, как в ожиданье водки, —
необязательною близостью согреюсь:
усатый человек, похожий на селёдку,
«побреюсь, – говорит, – пойду, побреюсь».
 

«Тишайший вечер. Загород. Жара…»

 
Тишайший вечер. Загород. Жара
спадает. Просыхает майка.
Я соглашаюсь с Пушкиным – пора.
Кричит несытая и вечно злая чайка.
 
 
Почти несносная разлита благодать,
вдали, как в раннем детстве – пианино,
перебирают старые этюды.
 
 
Идёт война, но далеко отсюда.
Мы в райском уголке, и в наши спины
не тычут палкой, – что же больше ждать!
 

«Они не спят по ночам в шкафу, …»

 
Они не спят по ночам в шкафу, —
Кафка температурит и повторяет в бреду:
«Истинней нет ничего этих зыбких, упорных
                                                              зверей,
их искорёженной страсти…»
Рильке, вбирая исторгнутый свет
тихо его возвращает.
Сократ чуть лукавит: «Ты так полагаешь?..»,
цепкость ума его держит на привязи мир.
Мандельштам, слегка задыхаясь,
лёгкое слово над каменным смыслом несёт,
и изумлённо следят Шварц и Шекспир
                                                 за спектаклем,
верить в который невмочь.
                                    А в книге книг
всё спорит с Богом одинокий Иов
и просит отступиться от него,
не обращать вниманья на такую малость,
как человек, дать проглотить слюну…
 

«Собака тоскует в трамвае…»

 
Собака тоскует в трамвае,
скулит и рвётся на волю,
и плачет, недоумевая,
зачем это движется поле?
 
 
Как может, ей суть переезда
хозяин толкует сурово
святыми словами «на место»,
лишёнными смысла вне крова.
 
 
А Ты, удивительный лекарь,
врачующий буйное стадо,
как мне объяснишь, человеку,
своё безусловное «надо»?
 
 
Ты хочешь добиться прозренья,
что наши стремленья напрасны?
Твои повеленья прекрасны
и вне моего разуменья.
 

Накануне

Отцу


 
В то время как готовятся к войне
с постыдной спешкой и безумным рвеньем,
купи малины, сахару вдвойне
и приготовь целебное варенье.
 
 
Больших тазов сияющая медь
и солнце, затекающее в кухню,
и сладострастье детское – смотреть,
как плёнка сласти потихоньку пухнет.
 
 
Ты знаешь, наступающей зимой,
когда былая жизнь уже убудет,
в разгар вражды отчаянно немой
оно ещё понадобится людям.
 
 
Но даже если обратится в прах,
замрёт в горсти, как бабочки биенье,
вся жизнь твоя, ты не играл в их страх,
а пробовал, как тянется варенье.
 

«Ну, прощай. Дуб стоит на поляне с ве́твями…»

 
Ну, прощай. Дуб стоит на поляне с ве́твями,
распростёртыми, как беспорядок выкрика.
День пронёсся облаками летними,
не узнав себя.
                          И о чём кричала,
пролетая над заливом, чайка?
                                      Ты почувствовал?
Видишь, лодка пустая качается у причала —
перевозит души?
                            Лучше бы ты не умствовал,
а любил этот день.
                                 И вечер,
уходя из жизни с лёгкостью пуха,
подарил бы тебе на прощанье ветер —
ласку воздуха.
                          Остроту слуха.
 

Жилец

 
В городе живёшь: то с неба ахнет,
искры разлетятся под дугой;
то одной какой-то мерзостью запахнет,
то другой…
 
 
Каждый маленькой лопаткой лепит
жизнь свою из глины и песка,
и судёнышко его квартиры треплет
океанская тоска.
 
 
Вглубь ныряя до последней меры,
до немой животной глубины,
он увидит ровный-ровный серый
цвет своей вины.
 
 
Но пока хватает сил и веры,
глупости, надежды и любви,
добавляет в нелюбимый серый
вымышленные свои.
 

«Согретый голос часто выдыхая…»

 
Согретый голос часто выдыхая,
царапая поверхность бытия,
как ногтем лёд в автобусе… Какая
здесь остановка может быть? Где я?
 
 
Пустынно, холодно, но ведь живут же люди,
вымучивая смысл своей судьбы,
считая годы сдавленною грудью,
безграмотно наморщивая лбы.
 
 
Усилия сирот, вы мне понятны.
Нетрудно будет вам и мой статут
принять: дыша на пальцы, делать внятным
безмолвный ропот, раз уж вышел тут…
 

«Ужас законченной вещи…»

 
Ужас законченной вещи,
глупость обмысленной мысли, —
жить в этой огненной пещи
и пересчитывать числа:
пять сороков пустяковин,
пару небесных опалин, —
вот ты уже и доволен
и к полунебу приравнен.
Экой дурак, как посмотришь,
что же забыл эти ветки
сунуть в мешочек истёртый
к прочим прекрасным объедкам?
Что ли и вправду почуял
запах фальшивого слога:
упоминание всуе
неба, простора и Бога?
И рассмеявшись вдогонку
звонко-пустым перепевам
стрункий стоишь, а в сторонке
счастья протяжное тело.
 

«Какое одиночество – всегда! …»

 
Какое одиночество – всегда! —
как рукопись, протянутая к звёздам,
как в злость переболевшая беда,
растасканная по квартирным гнёздам.
 
 
Какое одиночество в вещах,
в обманчивой понятности их смысла;
какое одиночество в веках
событий, выдыхающихся в числа!
 
 
И безразличье в каменном лице
природы – не лирические грёзы…
Какое одиночество в конце,
когда душа дрожит, как те же звёзды.
 

«Урывчатое, верное служенье…»

 
Урывчатое, верное служенье
тому, что редко слышится в себе,
но узнаётся сразу, как терпенье
больших деревьев в слёзном октябре.
 
 
А в промежутках что угодно, что
приснится старой выдумщице яви:
не мудрствуя, хлебать добро и зло
со всеми в нашей правильной державе.
 
 
Со всеми множить лёгкий дым речей,
со всеми продираться скудным телом
сквозь душу бело-серо-зимних дней,
что называют жизнью и уделом.
 
 
Урывчатое, верное слеженье
во тьме себя, в своей большой ночи,
не упустить сквозящее мгновенье,
случись ему последним быть, случись.
 
 
За это, настигающее нас,
за это узнавание вслепую
надеешься: простится в смертный час
твоё существованье вхолостую.
 

«Не дал дожить до мудрости Господь…»

 
Не дал дожить до мудрости Господь,
не дал ещё отшелушиться бредням.
Лишь ужас смерти понимает плоть
и ничего не знает разум бедный.
 
 
Он видит только, что права трава
и дождь, стучащий коротко по жести…
И, прежде понимания, слова
приходят, как перевранные вести.
 

«Чтобы вздрогнуть потом, вспоминая, как было…»

 
Чтобы вздрогнуть потом, вспоминая, как было
                                                                 постыдно…
«Ничего в этом нет», – прижимая дыханье к стеклу,
ледовитым туманом смывая окрестные злыдни,
выгребаешь в себе прогоревшую в злобу золу.
 
 
В двух шагах от себя, отдыхая от тусклого тела…
Что извечно твоё – единенье с темнеющим льдом
бесконечно простёртой Вселенной, что грузно
                                                                     просела
звёздным небом.
                    Колодезным холодом.
                                                     Страшным судом.
 

Две родины

В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады на извести стены чертога царского,

и царь видел кисть руки, которая писала.

(Даниил 5,5)

 
Как увидел – родным стал
этот здешнего неба наклон,
этих бледных пространств даль,
словно лопнувших струн стон.
Так легли эти линии, так
поместился он в душу – весь
этот город, как будто знак,
что извечно бывал здесь,
 
 
что судьба изгибалась вдоль
круто выгнутых камнем рек,
что бродил и любил столь,
что неважно в какой век
 
 
так же густо душила пыль
и река текла под уклон,
так же плакал Иезекииль
по дороге со мной в Вавилон.
 
 
Сатанея в крови и огне,
утверждался языческий бог,
а в молчанье, на царской стене
проступал откровения слог.
 

Женщина – старость – смерть

1

 
О женщине, снимающей чулок,
чей стылый взгляд напоминает осень
усталостью, напоминает просинь
внезапностью, предутренний гудок
 
 
великим одиночеством, когда
она мертва для суеты и лени —
покинутое древнее селенье,
погасшая, но тёплая звезда.
Прислушиваясь к скорбному чутью,
разматывает нить далёкой пряжи,
и плоть её, оплыв, являет тяжесть,
что клонит к смерти зрелую листву.
 
 
Притянутые тенью тишины
и теплотой дыхания ночного
под тесным сводом маленького крова
собрались неприснившиеся сны
 
 
и шепчутся на мёртвом языке,
чьи звуки принимают за утрату
последних листьев, принимают за накаты
негромких волн на медленной реке.
 
 
Но постепенно, возвращая ум,
она возобновляет связь событий
……………………………………
……………………………………
 
 
Но постепенно, возвращаясь к дню
грядущему, – готова лицемерить,
и степень одиночества измерить
пугаясь, – говорит: «люблю».
 

2

 
Женщине, живущей в десяти
метрах, среди старых фотографий,
пожелтевших грамот-эпитафий,
тумбочек таких, что не пройти
в угол к занавешенной кровати,
комнате, как стону об утрате,
запаху старенья и тоски, —
я не посвятил ещё строки.
 
 
Между тем, знакомей хрестоматий
эта жизнь – заплата на заплате,
правда, – телевизор (чем и жить?);
пенсия за сына или мужа,
крохи за подённый тихий ужас, —
можно бы, пожалуй, свесть концы,
но здоровье с каждым годом хуже, —
главное, что незачем сводить.
 
 
Эта жизнь настолько бессловесна,
так определённо равновесна, —
тождество себя самой себе.
Вечер. Телевизор блеклой тканью
покрывает скатерть, чай, десерт…
Женщина согрета ожиданьем:
после новостей пойдёт концерт.
 

3

 
Старушечьи глаза, глядящие упорно,
с дремучей силой, больше, чем любя,
в окно, туда, на молодых животных,
в обнимку убегающих к трамваю,
слепую силу в этом узнавая,
которая и ей готовит отдых.
 

4

 
И в этом птичьем облике, и в том,
как незаметно ты вела свой дом,
как тайно чувствовать привыкла и старалась
не обратить внимания судьбы
на тихий обиход твоей семьи,
была видна не то, чтобы усталость,
а ожидание немыслимой беды,
которая, конечно, и прокралась
сквозь бесконечно чуткие посты
твоих навстречу вскинутых ладоней,
и точно ветер, вспыхнувший на кроне,
преобразила всю тебя.
                                        Листы,
когда они трепещут наизнанку
и обращают дерево к себе…
 
 
Ты поддалась назойливой судьбе,
которая, как ловкая цыганка,
всё примеряла из своих смертей
тебе на выбор.
                              И твоя созрела,
и ты рванулась вся навстречу ей.
И дух живой покинул это тело.
 

5

 
Что, кроме комнаты, осталось от тебя?
На кухне стол и полочка в уборной,
и вешалка в углу, пылящаяся скорбно,
и всё, что моль не стала есть дотла, —
все эти шляпки, зонтики, боа,
вся дребедень, с такой ненужной силой
хранящая…
 
 
Как не подходят стелла и ветла
тебе и слову слизкому «могила»!
Здесь роза из последних сил цвела
и пахло степью пыльного тепла,
и как-то просто солнце заходило.
Стемнело. Смерть истратилась в слова,
чтоб тяжестью меня не раздавило.
 

6

 
Теперь я прихожу к тебе нечасто,
раз-два в году, когда по совпаденью
я окажусь в родных краях, и в настроенье,
и суета глаза мои не застит.
 
 
Я прохожу сквозь хор надгробных вскриков,
с сумятицей их бестолковой скорби,
и дробный хохот плещущихся бликов
по плитам сыплет тополь, как из торбы.
 
 
Да, да, я прихожу, но вот, к тебе ли,
и что такое ты теперь – мне знать бы…
Я прикасаюсь к этой чёрной стелле
и ничего не чувствую.
                                    На свадьбе
крылатых мошек, вьющихся над стеблем,
присутствую. И я свободен столь же.
Как странно, что растёт и в нашем пепле
слепое знание души.
                                    И что нам больше!
 

Бесплатный фрагмент закончился.

5,99 ₽
Жанры и теги
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
07 декабря 2018
Объем:
170 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449389169
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают