Читать книгу: «Риф», страница 3

Шрифт:

4

Изредка родители с улыбкой вспоминали, как в детстве иногда били Вадима. Обычно этим занималась мать – красивая женщина, всю жизнь проработавшая бухгалтером либо кассиром, она часто уходила в свою задумчивую и чувственную жизнь, о чем-то мечтала, куда-то пропадала и нередко возвращалась с работы поздно – но громких ссор с отцом из-за этого не возникало. Отец был мягкий, тихий и веселый человек, слишком занятый ответственностью, которую налагали на него возрастающие по значению должности – одно время он был даже директором шахты. Родителей соединяла общая любовь к застольям, дом, и мы – сыновья.

Почти каждое лето мы всей семьей отправлялись в Одессу, к родственникам матери. У ее дяди там была дача – из города мы добирались на электричке часа два. Деревянный дом в пять крошечных комнат, увитый виноградом забор, а рядом, если перейти железнодорожное полотно, море и песчаный пляж, на котором всегда почему-то было мало людей. Когда здесь возникали песчаные бури – а это бывало часто – мне всегда казалось, что наступает неотвратимый конец очередной главы «Материка» – все главные события моей войны происходили здесь.

Сюда, на этот бесконечный берег, высаживался десант уриев, и здесь же из-за морского горизонта их обстреливал линкор. Я рыл окопы, а однажды мы с братом построили целый блиндаж – с входом и выходом – в то время как все остальные дети лепили песчаные замки или носились по берегу, играя в другую войну.

Вадим с отцом часто отправлялись рыбачить. На надувной резиновой лодке они уплывали в море и я, взобравшись на насыпь, мог их видеть в солнечном блеске. Они возвращались, наловив бычков и камбал. Мать жарила нам эту рыбу, и мы ее вместе ели, запивали квасом или холодным лимонадом, а потом кто хотел, тот после обеда ложился спать, я же любил, лежа на своей койке, думать, воображать и сочинять.

Еще я там рисовал, раскрепощаясь почти до конца, – ведь брат, изнемогая как и все мы, от непобедимой солнечной лени, забывал на время о моем предполагаемом таланте, с улыбкой спрашивал что-нибудь о гипах и иногда замечал как бы вскользь: «Что, Талантик, завтра опять подъем чуть свет и восход рисовать, а?»

Но восход – и брат это помнил – я рисовал не здесь, это было как раз тогда, когда родители отправили меня единственный раз в жизни в детский лагерь на весь август – дя-дя матери заболел и мы не смогли приехать в Одессу. Мало того, что меня лишили моря; я попал, пожалуй, в тюремное заключение. Может кто-то и любил в детстве эти лагеря, но я их ненавидел. Бесконечное, с утра до вечера, лишение всяких человеческих прав и прихотей, песни хором, дневной сон по приказу и унылое выполнение всякого рода дежурств и территориальных уборок.

Как всегда, я и здесь стал художником – убежал от всех поближе к самому себе и, может быть, к брату. Я выиграл конкурс рисунков на асфальте, но уважения сверстников не прибавилось. А потом, в конце лагерной смены, настало самое мучительное: выяснилось, что родители за мной быстро приехать не могут, у них что-то случилось и мне нужно подождать. Лагерь располагался на берегу речки, вокруг – низкие хвойные леса; чтобы попасть домой, нужно было идти пешком на автобусную остановку, ехать до вокзала, а потом еще и на поезде.

Я был не так уж и мал, в классе втором, но никогда еще не ездил в поезде один. Меня должны были забрать, и я свято верил в это, даже предстоящие прогулы первых школьных дней меня уже не радовали – хотелось к родителям, домой. Но все разъехались, настало первое сентября, и пионервожатые, две молодые девчонки-десятиклассницы, забрали меня в свой флигель, потому что в главном корпусе начался ремонт. Два дня я прожил там, и только веселый смех пионервожатых и их ночные разговоры заставляли меня не плакать – ведь прилюдный стыд для меня всегда был страшнее одиночества. Они вкусно меня кормили, звонили домой и говорили, что мама приедет «вот-вот», а я, подчиняясь все тому же странному инстинкту несвободы, зачем-то ходил рисовать акварелью солнечный восход – пожалуй, это лучшая моя картина из всех детских лет, потому что там изображен восход не речной, а морской, и еще потому что я понял: воображенное часто реальней зримого.

Моим мучениям пришел конец рано утром – щелкающая семечки десятиклассница разбудила меня и сообщила, что приехал брат. Я помню его недовольное лицо – конечно, он против желания поехал за мной; помню его чуть надменную и в то же время настороженную улыбку – ведь рядом стояли две девушки, старше брата как минимум на два года и с интересом разглядывали его. Вадим подходил неторопливо, засунув руки в карманы брюк, и было видно, что он сильно смущен, настолько, что не может этого скрыть. «Ну… давай… я за тобой», – негромко, чуть хрипло сказал он, потом кашлянул и посмотрел в сторону. Ощутив спокойную радость, я шагнул навстречу и помог ему: «Привет, Вадим… наконец-то». Он вытащил одну руку из кармана, закурил и, не смотря на девушек, о чем-то лениво заговорил со мной. А они продолжали, щелкая семечки, его разглядывать, а одна из вожатых зашла во флигель, вернулась и показала брату мой акварельный восход: «Видишь, как твой брат рисует». Вадим небрежно кивнул, отдал мне рисунок, снова засунул руки в карманы и пошел со двора: «Ну, ты… давай, Валера, собирайся. Я тут погуляю».

Через год, когда мы вновь отдыхали под Одессой, Вадим вдруг решил уехать раньше – он что-то сочинил о новом предмете в школе, к которому нужно подготовиться заранее. Тридцать первого августа мы втроем – я, отец и мать – вернулись, но Вадима дома не было. Завтра он должен был идти в школу, но никто из соседей его не видел неделю. Был вечер, в доме началась паника, мать с расширенными от ужаса глазами кричала на отца, упрекая его в беспечности по отношению к собственному сыну. Отец, притихший, ссутулившийся, обзванивал одноклассников Вадима, один из них, явившись к нам домой около полуночи, сообщил, что встретил брата неделю назад на троллейбусной остановке – Вадим с туристским рюкзаком садился в троллейбус. Я сидел в своей комнате, подрагивая от обрушившегося на меня чувства несправедливости: я был на втором месте, обо мне забыли, я словно не существовал. К чувству страха, неразрывно связанному с мыслью о брате, примешивалась обида – иногда мне хотелось, чтобы Вадим не вернулся, пропал навсегда. А в три часа ночи брат сам открыл ключом дверь и вошел, таща за собой рюкзак, в дом. Он был грязный, худой, с насмешливой улыбкой и торжественным счастливым блеском глаз. Отец спросил: «Ты где был?», а мать молча, сжав зубы, принялась хлестать брата подобранной половой тряпкой. Я приоткрыл дверь своей комнаты и видел, как он уворачивался, подставляя под удары спину – и при этом улыбался. «Ты смеешься, подлец, смеешься!» – шипела мать, стараясь ударить его по лицу.

Наконец отец вступился за Вадима и увел его из гостиной на кухню, где у них и состоялся разговор. Выяснилось, что брат с рюкзаком и палаткой отправился один в Крымские горы и прожил в лесу пять дней. Он прошел через Большой Крымский Каньон, забрался на Ай-Петри и через Ялту автостопом вернулся домой. На вопрос: «Зачем ты это сделал?» он ответил: «Нужно было».

Я же, недели через три, когда все забылось, узнал подробности. Я не мог не узнать – брат всегда чувствовал потребность совершить шаг назад, ко мне, поговорить и снова уйти. Может быть ему нравилось, что я маленький и могу слушать его только с восхищением. Может, его кровь все еще помнила обо мне. Он рассказал, что давно мечтал совершить одиночное путешествие в лес – и вот наконец его мечта осуществилась. Он только скрыл от родителей, что не взял с собой еды.

«Палатку я не раскладывал, – сообщил он, – огонь добывал с помощью увеличительного стекла. А самое главное, Влерик, – он торжественно посмотрел на меня, – у меня был запас продуктов, спички, сухое горючее, но я этим не воспользовался, понимаешь?» «А что ты ел?» – спросил я. «Ел? В лесу полно еды: ягоды, дикие груши, кизил, дичь, вода в речке, что еще надо?» «Дичь?» – удивился я. «Да, я охотился, – лаконично сообщил Вадим. – Силки для птиц – все это элементарно, Влерик».

Отец был добрее матери. Он редко повышал голос, ему нравилось рассказывать веселые случаи, анекдоты, он нечасто спорил и редко находил в себе силы для того, чтобы серьезно, решительно с кем-то поговорить. Он не любил одиночество, терпел любых гостей, а если ему все же случалось оставаться одному, не унывал, свыкался со своим положением и, бодро напевая любимую мелодию времен своей юности, делал какую-нибудь домашнюю работу, смотрел телевизор, читал газету или детектив. Характер матери был подобен вспышкам молнии во время солнечной погоды – если она злилась, то серьезно и жестоко, но потом что-то в ее душе переворачивалось, она могла стать задумчивой и лирически плаксивой. Она нравилась мужчинам, обожала внимание и стремилась изысканно, разнообразно одеваться.

Отец ничему не учил своих сыновей. Год за годом выяснялось, что я не умею ездить на велосипеде, не играю в шахматы, в карты, не умею кататься на лыжах и на коньках. Самым мучительным оказалось неумение плавать. Отец, с его веселой добротой, искренне удивился этому обстоятельству, когда мы впервые приехали в Одессу. Он принялся меня учить, но у меня ничего не получалось.

По-настоящему я перестал бояться глубины, когда, играя, мной занялся брат – он поднырнул под матрас, на котором я, сам того не заметив, отплыл очень далеко от берега. Брат с шумом взорвал подо мной воду, и я скатился с взгорбленного матраса, сразу почувствовав, что ноги не достают дна. Я так испугался, что даже не мог кричать, и только видел, как Вадим, завладев матрасом, спокойно уплывает прочь. Я беспомощно по-собачьи пенил под собой воду, с каждой секундой понимая, что сейчас утону. Еще надеясь на помощь, я изо всех сил вертел головой, а потом заплакал и стал тонуть, сразу удивившись, что это нелегко – тело, если расслабить ноги и руки, словно бы само держалось на воде. Все мои мысли смыло спокойным ужасом, и этот неторопливый, работающий как отлаженный механизм, страх начал двигать меня вперед, к берегу. Кое-как я добрался до мели и передохнул, стоя по горло в воде. Потом мне в лицо ткнулся край матраса, брат, брызгаясь, плавал рядом.

– Ну что, Влерик, – кричал он, – понял, что такое торпеды подводных лодок уриев?

В отличие от меня, научившегося играть лишь в шашки, брат все освоил самостоятельно. Лыжи, велосипед, коньки – все это он выучил сам, без помощи родителей, где-то в таинственной темноте своего отчаянного, круглого как пятерка, одиночества. Я помню случай с коньками. На зимних каникулах к нам домой пришла одноклассница Вадима, за чаем она пригласила брата в субботу на загородный каток – в том году впервые в нашем городе выдалась настоящая с морозами зима. Вадим пообещал прийти. В четверг он раздобыл в пункте проката ботинки с коньками, надел их и весь день, чертыхаясь, падал в своей комнате – я слышал его проклятия и, краснея, стыдился так же, как и он. А после двух ночи он тихо вышел из дома, его шаги слышал только я, сразу догадавшись, куда он пошел – на пустырь, где на небольшом поле, залитом льдом, днем мальчишки играют в хоккей. Брат вернулся поздно утром, с сияющим, красным от мороза лицом и с надменно сложенными губами – весь его вид говорил о том, что у него все в порядке, что не существует ни одной жизненной мелочи, способной ввергнуть его в неуверенность или стыд. Наблюдая за ним, я представлял, как все было. Вот он падает, вот он, стиснув зубы, выписывает, согнувшись, круги по безлюдной ледяной площадке – единственный человек в морозную безлунную ночь. Вот с рассветом приходит, подгоняемое первыми лучами солнца, умение, а с первыми прохожими прорезаются крылья, благодаря которым ты уже ничем не отличаешься от утренних конькобежцев – и только неестественный блеск глаз и тихий хохот внутреннего восторга все еще выдают тебя.

5

Осенью, когда я учился в четвертом классе, а Вадим заканчивал школу, в Донецке умер наш дед по отцу. Это случилось на ноябрьские праздники, когда мы всей семьей гостили у него дома, и поэтому все пошли на похороны, хотя отец не хотел, чтобы я смотрел. Запомнилось кладбище – серая, вязкая погода, мелкий дождь, пьяная неровность музыки оркестра, грязь и люди, которые даже не плачут, потому что кругом вода. Наконец музыка замолкла, и воцарилась шуршащая тишина, кто-то что-то говорил, объяснял, но я ничего не слушал, я смотрел на Вадима. По его бледному лицу текли струи воды, он болезненно ссутулился и, расширив глаза, смотрел на могилу, в которую опускали гроб. Потом он смотрел, как кидают лопатами охристую глину в яму – и я тоже смотрел. Через день, когда мы уехали, уже дома он, опять избрав меня своим слушателем, стал рассказывать, иногда задавая вопросы тоном, в котором исчезла прежняя надменность и появилась новая, тихая злость.

– Страшно умирать, а, Влерик? – спросил он. Я молчал, и он добавил:

– … а еще страшнее дожить до смерти.

Я растерянно пробормотал:

– Так жалко дедушку…

– Конечно, если вокруг столько родных собралось. А если бы, – Вадим резко взглянул на меня, – а если бы их не было рядом? И они не знали, что он умирает, тогда – жалели бы они его? А он бы в это время умирал, умирал, понимаешь, Влерик? В самом деле умирал, где-нибудь на другой стороне света. Ведь они бы слезинки не уронили. Они бы целовались и смеялись в эту самую минуту, когда он умирал, мать кричала бы на отца или на меня, тебя бы гладили по голове и говорили: «Талантище, наш талантище». А его бы несли и бросили в яму. Понимаешь, Влерик, в яму.

Брат посмотрел на меня, и я увидел в его глазах слезы. Но я не почувствовал теплоты. Он плакал о чем-то странном, даже не о себе.

– В мокрую склизкую яму швыряют, а потом тебя начинают есть черви. Ну уж нет, так ни за что не умру.  Я долго молчал, ожидая, что он еще что-нибудь скажет. Потом спросил:

– Но что же делать?

Он отвернулся.

– Я еще не знаю. Пока. Но лучше утонуть, чем в яму.

Ночью мне приснился сон: тело брата, ровное и прямое, с закрытыми глазами и немым ртом опускается вниз в полупрозрачной неспокойной морской воде. Я наблюдаю за погружением и вдруг понимаю, почему все вокруг так зыбко – рыбы. Да, рыбы, бледные, поблескивающие чешуей, разные по величине и окраске морские создания сонно, не спеша подходят к брату, неподвижно стоят рядом, едва шевеля плавниками, а потом начинают медленными сонными рывками откусывать от него кусочки. Целый рой рыб вокруг, и он в хороводе тел, неподвижный и тихий. Я, не просыпаясь, закрываю во сне глаза и падаю в другой сон – там тоже рыбы; в третий, и так все дальше и дальше, лечу сквозь галереи снов, проходы в которых – все те же неподвижно разинутые пасти рыб. Мне хорошо, меня убаюкивает какая-то зыбь. Мне ясно, что брату тоже спокойно в хороводе существ, медленно кусающих его. Я понимаю, насколько в этом тихом глубоком мире чище и лучше, чем в яме, куда стекают струи дождя. Сон успокоил меня – впоследствии я меньше боялся смерти, думая о ней как о далеком существе, живущем, должно быть, в море. А может, есть две смерти? Земная, глиняная, отвратительная, и та, что в морской воде, чистая, не для всех людей. Позже, когда хоронили, и процессия перекрывала мне дорогу, я останавливался и смотрел, не ощущая в душе ничего, кроме задумчивой тишины.

Фронтовые успехи моих выдуманных народов стали меркнуть вместе с очаровательным солнцем детства, которое к пятому классу стало медленно заходить за горизонт. Наступало то время последней ночи, когда на следующий день взойдет уже новый диск и осветит землю таким болезненным печальным светом, что снова захочется спать и хотя бы во сне начать жизнь сначала. Понимая, я все же делал по-своему, стремясь продлить жизнь своей и так уже разросшейся фантазии. Я придумал, как строившие пирамиду египтяне, нечто новое, большое и последнее; я задумал придать своему миру форму, вылепив его из пластилина. Это были огромные, расположенные на фанерных полях ландшафты, которые я усеял пластилиновыми армиями, танками и броневиками, выстроил крепости, вырыл окопы.

Мои солдаты беспрерывно воевали, а потом, когда мне надоедало их двигать, я стал создавать застывшие картины – маленькие, с тысячей подробностей панорамы и звал брата, чтобы он посмотрел. «Смотри, – говорил я, – эта композиция называется «Отступление уриев», а эта, – рассказывал я через неделю, – «Последний штурм».

Брат, качая головой, делал замечания, а однажды принял участие: когда я вернулся из школы, то с восторгом обнаружил, что очередная панорама под названием «Бегство из города» стала другой. Изменился цвет, изменились позы бегущих из разрушенного города гипов. Брат, найдя в моей комнате краски, нарисовал почти реальную кровь – на бинтах из марли, на лицах солдат, на земле. Это было побоище, настоящая застывшая война, и вместе с восхищением я чувствовал неясный будущий испуг.

Я долго хранил панораму нетронутой, позже заменил ее новой. Но продолжал сочинять. Урии, так и не расправившись до конца с гипами, уже подумывали о нападении на Советский Союз, Китай, на Соединенные Штаты и другие реальные страны, чтобы подчинить их и сделать своими колониями. Готовились новые битвы, описывались важные переговоры, засылались шпионы с последующей поимкой и выдворением. Мои фантазии, чтобы оставить в живых самих себя, решили спастись уничтожением реального мира.

Брат все больше отдалялся – не только от меня, но и от наших общих сражений. Он все реже впускал меня в свою комнату, а если я, как раньше, открывал дверь, чтобы поговорить с ним о последних военных событиях, он зло смотрел на меня и тоном, от которого я вмиг замерзал, приказывал: «Закрой дверь». Он говорил негромко, с досадой, и я быстро исчезал, томясь его одиночеством, которое для него всегда было важнее, чем родители, дом, страна и может быть весь остальной мир. Иногда, когда он меня выгонял, я заставал его разговаривающим по телефону. Смутно чувствуя, что доигрывать мне придется одному, я бродил по дому, наступая подошвами домашних тапочек на разбросанных по всему дому пластилиновых солдат.

Начались летние каникулы. Вадим закончил школу без золотой медали, устроив комедию из экзамена по математике, которую он знал на отлично. Отец, вернувшись из школы, только разводил руками, а мать, войдя с гневным лицом в комнату Вадима, вышла оттуда растерянной. В тот день в доме все подавленно молчали, кажется, только сейчас поняв, что с Вадимом происходит нечто необратимое. Через несколько дней начались разговоры о планах на будущее. Отец лелеял мечту, что его старший сын поступит, как и он когда-то, в политехнический институт в Донецке на горный факультет. Вадим криво улыбался и молчал. А потом приехала погостить наша двоюродная сестра, Лина Ромеева, она собиралась учиться в Москве в педагогическом институте, и на две недели решила остановиться у нас.

Я помнил Лину как Золушку из книжек голубого детства – золотоволосая, яркая девочка с веселыми и внимательными глазами. Она всегда казалась мне взрослой и серьезной – еще бы, ведь она даже брата была старше на целый год. Последний раз мы виделись на похоронах деда – тогда, в тот дождь, среди глины и музыки, я совсем не обратил на нее внимания, а сейчас она была здесь, рядом, высокая и стройная, в ярком летнем сарафане, небрежно зашнурованном под грудью и разлетающемся алыми маками от талии вниз. Я увидел совсем близко ее смущенное, полное подвижных солнечных зайчиков лицо с губами, облизывающими какую-то травинку, ее глаза, смотрящие то на меня, то на всех остальных весело и добродушно. А потом она поцеловала меня – не нагибаясь как раньше – ведь я вырос, – а просто, подняв подбородок, мягко толкнула в щеку губами и обсыпала мою одежду белыми лепестками, застрявшими в ее волосах. «Это в вашем саду меня вишней осыпало», – жарко, на каком-то чрезвычайно правильном и четком русском языке, сказала Лина и рассмеялась.

Наша семья быстро поддалась обаянию Лины, особенно радовался отец, всегда обожавший племянницу. Мать принялась болтать с ней целыми днями, найдя в Лине искреннюю слушательницу историй, которые не всегда доверялись отцу, и любительницу новых кухонных рецептов, переданных матери от бабушки. Лина порхала по дому как солнечный мотылек, залетевший из сада, и только один из нас, Вадим, смущаясь, с трудом отзывался на ее любовь. Это было неудивительно, не было еще человека, труднее сходящегося с людьми, чем мой брат.

Я доверился ей сразу. Мы бродили по городу, ели мороженое, ходили в кино и в наш маленький местный театр. Она вместе со мной, испачкав платье, взобралась на самый большой террикон, а потом прыгала на его вершине и кричала, что отсюда виден Египет. Мы вместе ходили купаться и ловить рыбу в карьер и спорили, кто поймает самого большого бобыля или красноперку. Иногда на пляже к Лине подходили знакомиться большие взрослые мужчины, она со всеми ласково говорила и серьезным тоном сообщала, что у нее есть сын и указывала на меня. Ее интересовали мои натюрморты и пейзажи, она рассуждала о живописи и даже сама, выпросив у меня краски, пробовала рисовать.

Однажды, взяв удочки, мы отправились в карьер, забрались в безлюдное место и принялись ловить рыбу на перловку. Я сказал: «А спорим, я за час наловлю столько рыб, что тебе и не снилось?» Она усмехнулась: «Попробуй!» И предложила проигравшему залезть на скалу и крикнуть на весь карьер: «Кукареку!» Я согласился, таинственно усмехаясь, отсел от нее подальше и насадил на крючок крошечного червячка – мотыля, вчера я выпросил коробку у Файгенблата, отец которого знал толк в приманке. Вскоре в моем целлофановом кульке плескалось штук шесть рыбешек, а Лина поймала только одного крошечного малька. Сестра хмуро посматривала в мою сторону, я увлекся и вдруг услышал совсем рядом ее возмущенный голос:

– Ах, так ты обманщик?

Я вскочил и, улыбаясь, смотрел на нее.

– Все равно ты проиграла!

– Ты – обманщик, – четко заключила Лина, и в ее глазах вспыхнул огонек коварства, губы решительно сжались.

– Ты, Валерик, обманщик, – еще раз произнесла она и добавила:

– Смотри, а то я накажу тебя!

– Интересно – как? – улыбнулся я.

– А вот как, сопливый мальчишка, – вдруг резко вскрикнула она и, бросившись на меня, попыталась обхватить, чтобы свалить на песок. Но, странное дело! я почему-то уже был готов к этому, мое тело напружинилось, руки метко выбросились вперед и ухватили ее запястья, сразу завертевшиеся в моих пальцах как змеи. Стремясь вырваться, она сильно дернулась всем телом, и мы оба упали на песок. Ее лицо очутилось рядом с моим, она жарко дышала открытым ртом мне в глаза и быстро шептала: «Я тебе… мальчишка…

покажу». Воздух стал вязким и горячим, я быстро вспотел, устал, но чувствуя новый приятный азарт, боролся с ней как с мальчишкой, стремясь во что бы то ни стало победить. И хотя паника, бушевавшая во мне, сильно походила на состояние, охватившее меня тогда, в туалете, когда хулиган чуть не уда-рил меня – ярость сопротивления, которую будило во мне ее напряженное крепкое тело, настолько захватила меня, что я, так и не справившись с обеими руками Лины, цепко схватил одну ее руку в обе мои, крутанул ими в воздухе и очутился на влажной спине сестры. Кофточка задралась, я вжимал ее завернутую за спину кисть в полоску ткани ее бюстгальтера, упираясь костяшками пальцев в пластмассовую застежку. Я тяжело дышал, с каждым вздохом все быстрее понимая, что настал тот миг, за которым кончается моя физическая мальчишеская сила – дальше начинается то, что мне неподвластно.  И тут сестра – неожиданно спокойным глухим голосом – я только потом догадался, что ей было больно и она сжимала зубы – быстро заговорила:

– Ну, все… поигрались, быстро слезай, отпусти…

Но я медлил.

– А ты полезешь на скалу? – слабо, безнадежно спросил я и тут же вздрогнул от властности ее тона:

– Ну-ка, быстро отпусти, я сказала!

Дрожа всем телом, я выпустил ее руку, и все в том же неотпускающем жарком тумане повернул голову, чтобы посмотреть на ее ноги – но туман тут же взорвался стремительным броском ее выгнувшегося тела. Сестра повернулась подо мной одним движением, очутилась ко мне лицом и, быстро закинув мне на плечи ноги, отжала мой подбородок назад и опрокинула меня навзничь. Я не успел и подумать о сопротивлении – так быстро оказались прямо перед глазами напряженные мышцы ее скрещенных икр. Лина не дала мне передохнуть, еще одно движение, и она сбросила меня на песок, я пытался встать, но поздно: мою загнутую вниз голову уже сдавливали ее руки. Я тут же понял, что из этого борцовского захвата мне не вырваться. И все же я сделал несколько попыток – объятия Лины тут же стали мощней. Мне было плохо, ломило затылок, запах пота сестры кружил голову, но больнее всего жег стыд – и в этом пожаре в секунду сгорела сотня школьных туалетов вместе с тысячью самых страшных хулиганов.

– Ну что, все? – услышал я где-то вдалеке победоносный голос Лины. – Все или нет?

– Все, – отозвался я и тут же тихо заплакал.

– Ну что, обманщик, будем кричать кукареку?

– Будем, – буркнул я, и ее руки разжались.

Поднявшись с песка, мы стали отряхиваться. Лина весело попросила: «Помоги мне!» и я, опустив голову, шлепал ладонью по ее плечам, с яростью ощущая всю кристальную ясность высказывания: «Хоть сквозь землю провались!» Лина, смеясь, приподняла обеими руками мою голову и заглянула в глаза:

– Кавалер, чего голову повесил? Не обижайся на меня… И не переживай. Рано тебе еще с девками бороться. Вот подрастешь, тогда… – и она быстро, прямо под одеждой, поменяла нижнее белье на купальник, взбежала на гранитный выступ и прыгнула ласточкой в воду, подняв тучу брызг.

– Эй, Ромеев-младший, давай, окунись, чего же ты? – кричала она из воды. – Сможешь нырнуть головой вниз с этого места? Давай, ныряй, а кукарекать сегодня, так уж и быть, не будем.

Очутившись в холодной воде, я почувствовал себя лучше – мы принялись плавать наперегонки и я яростно обогнал ее.

Стыд, начало которого положила неудачная борьба с Линой на песке, жег меня несколько дней не хуже жаркого июньского солнца, и поэтому я не сразу заметил, что Вадим вышел из своего уединения с тем, чтобы присоединиться к сестре. Они часто и подолгу беседовали в его комнате, на веранде или в беседке в саду. Иногда, проходя мимо них, я слышал таинственные слова брата: бремя белых, патриции, триумвират, джонка, Александрия, Афины, белокурая бестия, снарк, южные моря, дом волка, белое безмолвие, и многое другое, что сразу пенило мое воображение. Брат говорил вдохновенно, сладко и решительно, а Лина отвечала восторженно и короткими фразами – и мне становилось не по себе от мысли, что у брата есть собеседник, который его понимает. Урии и гипы казались мне теперь далекой сказкой, я мечтал теперь уже о чем-то новом, незарисованном, но заранее прекрасном. Какое-то одно мое чувство вырвалось вперед, из настоящего в будущее, я рос нелепыми разными толчками, устремляясь в то время, которое я, еще не видя, полюбил.

К концу своего пребывания Лина почти совсем забыла обо мне. Вадим где-то раздобыл велосипеды, и я смотрел, как они проезжают мимо меня: сначала брат – высокий, худощавый, с застывшей на лице серьезной улыбкой, и следом она – в коротком ярко-белом платье, уже загоревшая, с вспыхивающими на солнце волосами. Однажды я крикнул им: «Эй, Вадик, вы на карьер, купаться? Может и я с вами?» И хотя я смотрел на брата, но конечно же, обращался к Лине, и она, раскусив это, остановила велосипед и ответила: «Да нет, мы за город, да и куда же тебя посадить?» Я хмуро смотрел на сестру, на всю ее напряженную фигуру, на то, как плавно она спустила почти оголенную ногу с седла и видел, как подрагивают под кожей ее бедра плавные длинные мышцы – те самые, что недавно как тиски сжимали меня, сжимали до тех пор, пока я с позором не признал поражение.

«А… ну пока…» – растерянно сказал я и пошел к дому.

Моя шея болела еще неделю после отъезда Лины. Часто за обедом, когда я, забывшись, резко поворачивал голову, боль толстой спицей входила в затылок, и я сразу вспоминал все: песок, борьбу, запах ее подмышек, жаркое море стыда. «Что с тобой? – спрашивала мать, заметив на моем лице гримасу боли. «Да ничего!» – грубил я и был доволен ответом – в тот момент что-то мужское, заброшенное из будущего, шевелилось во мне.

В последний день перед отъездом Лине постелили не на веранде, а в большой комнате на диване – похолодало. Но она не ночевала там, это я знаю точно, я видел, что она сразу ушла в комнату к Вадиму, и они тихо проговорили всю ночь. Утром Лина, моргая красными воспаленными глазами, поцеловалась со всеми, попрощалась, и отец на машине увез ее на вокзал. Вадим, необычайно оживленный в тот день, вдруг засел за учебники и объявил о намерении поступить на горный факультет Донецкого политехнического института. Родители были довольны, и я, заразившись их теплом, решил поговорить с братом. Он стоял в своей комнате у окна, спиной ко мне.

Я спросил:

– Что, Вадик, скоро уезжаешь?

Вадим ответил не сразу. Мне показалось, что он меня не слышит.

– Понимаешь, Влерик, я еще не решил точно, что буду делать. У меня такие планы, нет, не планы, а запросы, что надо подумать, прежде чем решить. А на это нужно время, а его терять не хочется. Каждый день, Влерик, прожитый зря, приводит человека к нулю. Кто сказал, знаешь?

– Нет, – ответил я.

Брат сухо усмехнулся и ответил:

– Я.

Я молчал, вспомнив, что видел раньше эту цитату в его комнате.

– Конечно, – сказал Вадим, смотря в окно, – я не останусь здесь ни за что.

– Почему? – тихо, но жадно спросил я.

– Почему? – Вадим повернулся ко мне. – Да ты посмотри в окно, братик… Тебе, например, нравятся твои одноклассники, а?

– Мне? – я растерялся. – Не знаю, не все…

– Прекрасный вид, – с отвращением сказал Вадим, глядя в окно. – Прекрасные люди с черными лицами, золотыми зубами и с белыми глазами попугаев. Я еще могу понять, Влерик, что можно здесь родиться. Но чтобы еще и умереть здесь? Нет. Слава богу, нет.

– А в Донецке… – сказал я.

– Да что в Донецке! – громко прервал меня брат. – Я же сказал, что пока буду думать. А время терять нельзя. Конечно, я не собираюсь как отец быть инженером, и всю жизнь как крот буравить этот дурацкий антрацит. Но сейчас мало времени, Влерик. Надо пытаться. К тому же высшее образование нужно хотя бы для того, чтобы забыть, что у тебя его нет.

– А если ты не поступишь? – спросил я.

– Что ты? – брат резко рассмеялся. – Да ты что, Влерик? Я не то что уверен, я даже забыл об этом. Вот только бы в армию со второго курса не забрали, это хуже…

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
25 января 2024
Дата написания:
2024
Объем:
300 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают