Читать книгу: «Быть русским», страница 8

Шрифт:

Москва после катастрофы

В Москве шли долгие теплые дожди. Удивляла нездоровая больничная тишина, сменившая парижский шум. За границей невозможно было понять, что произошло. В России не стало яснее. Полтора месяца я каждый день читал газеты, смотрел новости на разных телеканалах и обсуждал их с друзьями. Фигура Ельцина стремительно распухала, а Горбачёва – сжималась как проколотый воздушный шарик. Поддержанные центральными СМИ новоявленные «демократы» клеймили коммунистов. Со страниц партийной прессы огрызался Зюганов с единомышленниками, грозил распадом страны и смертельными бедами. Ни я, ни мои знакомые, ни общество, опьянённое несколькими годами свободы, не верили речам советских пропагандистов. От народа их отделяли десятилетия лжи и насилия. Вслед за газетными призывами «Отечество в опасности!» коммунисты так и не посмели вывести на улицу своих сторонников. Молчала Церковь и вместе с нею безмолвствовал народ. Говорили, горячо убеждали, звали за собою лишь те, кого вытолкнули наверх неведомые силы. Страх смешивался с надеждой, сознание цеплялось за усыпляющее «ничего, обойдётся…» Всё более театральное двоевластие длилось до конца года. Ужасала мысль, что скоро ему придёт конец, и хрупкий мост между прошлым и будущим рухнет в бездну.

Новые властители безжалостно гнали страну к «рынку», «просвещённому капитализму», «западной демократии». С большевистской решительностью раскалывали общество надвое. Замшелых homo soveticus приговорили к отмиранию вместе с новыми «пережитками прошлого». Семья, труд, творчество, культура, история затаптывались в грязь. Молодых, устремившихся к «свободному миру», стремительно превращали в «поколение Пепси». Культурная революция началась сразу после августовского путча. Первой победой явился невероятный, крупнейший в мире опен-эйр 28 сентября 1991 года на аэродроме в Тушино. На бесплатный концерт «Monsters of Rock» собралась толпа в 700–800 тысяч человек. Отъявленные монстры из групп «Metallica», «AC/DC», «Pantera» и прочих с полудня до полуночи ударами «тяжёлого рока» вышибали из людей всё человеческое: разум, совесть, жажду любви, память о прошлом, о душе, о Боге. Так началось массовое посвящение страны в сатанизм. Сопротивляться могли только верующие.

В Москве я узнал, что статья «Дом Мой домом молитвы наречется» о создании церковных музеев была опубликована в двух июльских номерах «Нового времени» на многих языках. Но кому теперь это было нужно! Новые власти считали смехотворной затеей охрану церковных сокровищ и культурного наследия России. Лишь единицы понимали, лишь немногие догадывались, что страна уже приговорена к исчезновению. За границей это видели куда лучше.

В октябре я случайно познакомился с Мишелем Схойянсом, профессором католического университета в Лувене. На воскресной службе в Никольской церкви на Маросейке неподалёку от меня оказался явный иностранец. Он стоял чуть впереди у стены и вполоборота внимательно разглядывал трапезную, строительные леса, временный иконостас, лица прихожан. Белый «римский галстук» под воротником черной рубашки выдавал священника. Тёмный костюм дополнял образ. После службы я подошёл и улыбнулся:

– Вы католик?

Он замялся и виновато всплеснул руками:

– Не понимать по-русски.

Я перешёл на французский, и мы разговорились. Отец Мишель приехал из Бельгии, за неделю обошёл несколько московских церквей и открыл для себя «страну надежды».

– В России возрождается вера, а на Западе умирает…

Эти слова я слышал во Франции множество раз и заранее предполагал, что скажет мой собеседник. Но ошибся. Он протянул мне книгу:

– Хочу вам её подарить. Вышла в начале года. Прочтите, чтобы понять, куда идёт западный мир. Россия освободилась от коммунизма, но ей грозит то же, что уже наполовину разрушило наш мир и нашу веру. Либерализм неизбежно ведёт к тоталитаризму, к бесчеловечности, заменяет собой духовную свободу христианства.

Мы простояли на тротуаре перед храмом минут десять. Он спешил, на прощание написал свой адрес и пожал руку. Грустные глаза потеплели. Книгу, название которой можно перевести, как «Тоталитарные последствия либерализма»,6 я проглотил за три дня и не мог не согласиться с автором. В ней мне впервые встретилось слово «глобалисты». Его предвиденья оправдывались с ускоряющейся быстротой, и в последние десятилетия стали реальностью. Спустя год, 12 декабря в письме к отцу Мишелю я поблагодарил его за глубокий анализ надвигающейся «мондиализации». Отметил близость его идей и знаменитого солженицынского «Письма к вождям СССР», написанного в 1974 году. Не хотелось верить, что «наша общая судьба уже предрешена мондиалистами, но события в России ужасают». Я честно признавался, что, на мой взгляд, Запад вовсе не намерен поддерживать в России народовластие. Его ставленники хотят с помощью «шоковой терапии», хаоса, искусственного голода создать в стране тоталитаризм – постсоветский «новый Гулаг». Европу поделили на процветающую «западную зону», промежуточную «восточную зону» и обречённую на вырождение «русскую зону». Запад под влиянием мондиализма отказался от перестроечного мифа «Европа – общий дом» и заменил его Маастрихтским договором, отгораживанием от России. Затевается её экономическая блокада, рвутся научные и религиозные связи. «Нас ненавидят так же, как иудеи и язычники ненавидели первых христиан. Но после нас умрут все»! Под конец я просил отца Михаила молиться за православную Россию. «В мире разливается смертельный холод. Как сберечь остатки христианской любви, человечности»? Ответа не последовало. Его не было ни у кого.

19 декабря в Министерстве культуры РСФСР состоялась уже почти потерявшая смысл моя презентация ассоциации «Résurrection» и проекта эталонной реставрации выдающихся памятников церковной архитектуры «Святыни России». Заместитель министра Нина Дмитриевна Жукова вела пресс-конференцию вместе со мною. На неё были приглашены известные писатели, историки, реставраторы, архитекторы, художники, члены правления Общества охраны памятников, Дворянского собрания, журналистов из крупнейших СМИ. Всего более ста человек. Собралось менее половины, среди них Аркадий Ростиславович Небольсин, президент нью-йоркского «Общества сохранения памятников русской культуры в Америке» и его секретарь Михаил Григорьевич Щербинин. Хор «Сирин» во главе с Андреем Котовым исполнил несколько молитв. Не явился никто из священства. Видимо, идеи создания «церковных музеев» и эталонных реставраций их, скорее, настораживали, чем привлекали.

На следующий день в «Известиях» появилась заметка «Начали с молитвы всем святым» о пресс-конференции в Министерстве культуры. Спустя неделю рассказ о ней продолжила «Российская газета» в статье «Возвращение к духовности»: центр ассоциации находится в Париже, филиалы создаются в Германии и США, она поддерживает связь с ЮНЕСКО, Российским фондом культуры, Европейской ассоциацией св. Владимира, «Обществом охраны памятников русской культуры в Америке», испанским «Фондом человека» и другими международными организациями. Подчёркивалось, что «ассоциация не преследует (и это оговорено её правилами) политических и миссионерских целей, не вмешивается в дела Русской православной церкви. Основная ее цель – возрождение русской религиозной культуры в её памятниках, традициях социального служения и духовного просвещения, накопленных русской эмиграцией в двадцатом веке». В Попечительский совет вошли Дмитрий Лихачев, Святослав Рихтер, Сергей Аверинцев, Чингиз Айтматов, Галина Вишневская… В статье упоминалось о моей программе «Святыни России» – эталонной реставрации нескольких особо значимых памятников православного зодчества и предметов церковной культуры. В ней намечались и «цели общего порядка, рассчитанные на далекую перспективу, – появление в России церковной интеллигенции, единого нравственного и культурного пространства христианской цивилизации, установление отношений доверия и взаимной поддержки с представителями иных конфессий и национальных культур». Время надежд последнего поколения русских западников подходило к концу.

Одобрительные отклики в центральной прессе вызывали горечь. Начало долгожданного движения в культуре, общественной и церковной жизни гасло в волнах всё новых и новых бед. Внешне в стране продолжалась эпоха «гласности и перестройки», а где-то в лесной чаще на границе с Польшей ей был уже подписан Беловежский приговор. Облако огромной катастрофы неслышно вставало над горизонтом.

24 декабря 1991 года, в навечерие католического Рождества, Центр испанской культуры пригласил два десятка своих друзей в ресторан «Метрополь» на первый в России концерт дуэта из Сарагосы. В зале Саввы Морозова на втором этаже звучала музыка Сарасате, Альбениса, Де-Фалья. Гостям преподнесли свежеиспечённый рождественский пирог. Он оказался восхитительно вкусным, а концерт неприлично праздничным в голодной Москве. Город замер на самом краю бездны, и никто из собравшихся не желал в это верить.

28 декабря, в самый канун злосчастного новолетия, после которого всё полетело в пропасть, русские американцы Небольсин и Щербинин совместно с Московским Дворянским собранием созвали в Центральный Дом Работников Искусств на Пушечной тех, «кто любит Россию». Так значилось на приглашении, под пышной шапкой с древнерусским орнаментом. В Каминном зале на торжественный приём и ужин, «посвящённый укреплению связей и сотрудничества в деле культурного и духовного возрождения России» собралось полсотни людей. Речи устроителей в безукоризненных костюмах с манишками и чёрными бабочками о «падении коммунистического ига», великом прошлом России, её бедах и победах, о православии и русском единстве слушали стоя, вдыхая эмигрантский дух и отгоняя тягостные мысли. У задней стены официанты быстро и бесшумно накрывали нарядный и щедрый шведский стол. Затем зазвучала музыка. Танцевали вальс и танго. Было вкусно, сердечно и беспечно. В толпе мелькнул и исчез мрачный Илья Глазунов. Из всех собравшихся, вероятно, он один по-настоящему понимал, что происходит вокруг. За высокими окнами, словно в конце 1917-го года, разверзалась ледяная тьма.

На этом вечере меня познакомили с Сергеем Николаевичем Падюковым, ещё одним русским американцем, невысоким, моложавым и энергичным. Говорил он без малейшего акцента, дружелюбно протянул визитку на английском с необычным сочетанием: «инженер-архитектор, скульптор, правозащитник».

– Не удивляйтесь, – заметил он, – такое бывает. Иногда архитекторы занимаются и общественной деятельностью. Я – член Конгресса русских американцев, и мне часто приходится разбирать всякие юридические вопросы, связанные с собственностью, и ещё защищать людей от несправедливости, помогать эмигрантам, нуждающимся. На Западе нужно уметь отстаивать права человека перед законом.

Я кивал, он рассказывал о себе, неспешно глотая шампанское:

– Я живу недалеко от Нью-Йорка, а родился в Восточной Польше, в Бресте. По происхождению я русин, диплом архитектора получил в Западной Германии. Потом переехал в США, основал свою фирму и занялся строительством православных храмов.

– В Америке? – удивился я. – И много вам удалось построить храмов?

– Около сорока, если считать вместе с реставрацией.

– Немало.

– И всё равно недостаточно. Для русских в Америке церкви – главные жизненные центры. Я бы сказал, это наши духовные крепости. Всё вокруг храма вертится. По всему миру, где оказываются рядом несколько десятков русских, они обязательно строят церковь, обновляют её, расширяют, перестраивают…

На прощанье я написал Падюкову свой телефон, вовсе не думая, что он когда-нибудь позвонит.

Москва сжималась от страха и стужи. Мои знакомые маялись в неопределённости, но пытались жить, как прежде. Мне названивала незнакомая старушка из Дворянского собрания и настойчиво приглашала на «дружеские чаепития» с чтением стихов и слушанием классической музыки. Под разными предлогами я вежливо отнекивался, пока она не перестала звонить. Вспоминался самый первый музыкальный вечер в Дворянском собрании весной 1991 года, когда с дождливой улицы Разина (в прошлом Варварки) я шагнул в знакомую дверь Общества охраны памятников культуры. Столы были сдвинуты в угол. На них в несколько слоёв лежали пальто. Рядом прихорашивались дамы и господа средних лет в платьях и костюмах советского покроя. Начался вечер речами и скудным угощением, продолжился танцами. Растерянные, потрёпанные жизнью дворянки танцевали с бравыми казаками в новенькой офицерской униформе с золотыми погонами и подозрительными орденами.

В начале зимы по почте пришла отпечатанная со скромным достоинством программка «Вечера в дворянской гостиной». Неутомимая Людмила Илларионова приглашала всех в Дом культуры где-то у метро «Электрозаводская». Выступления были задуманы на целое полугодие: «Русский романс. Ренессанс и музыкальные традиции Италия-Россия. Римский-Корсаков. Русский аристократический салон ХIХ-ХХ веков. Бортнянский и духовная музыка. Российские императрицы (музыкально-поэтический вечер). Пасхальный бал. Античные сюжеты в музыке и литературе». Звонить организаторам я не стал. Судьба вела меня к иным людям и встречам.

Проповедь в церкви святой Татьяны

Когда знакомые позвали меня «на Татьянин день» в бывшую церковь Московского университета, я с неохотой вышел в тёмный, оцепеневший город. Грели грудь лишь воспоминания о лучших юношеских годах. Недавно возникшее «Всецерковное Православное Молодёжное движение» приглашало студентов МГУ вечером 24 января 1992 года на собрание, посвящённое воссозданию старинного студенческого праздника. Одолевала грусть. Некогда изгнанный из alma mater, я шёл проститься с дорогими стенами. Множество людей собрались в зрительном зале знакомого здания на нынешней Большой Никитской, словно на очередной спектакль Студенческого театра, некогда известного на всю Москву. Но встреча, которая меня ожидала, оказалась задумана другим режиссёром и поразила своей непостижимой неизбежностью.

В зале погас свет. На сцену к маленькому столику с микрофоном вышел коренастый, сгорбленный священник в подряснике, с огромной розовой головой в ореоле редких белых волос, дополненном пышно-круглой седой бородой. Он тяжело уселся на стул, и я с изумлением и жалостью узнал в нём Дмитрия Дудко. Он казался неуверенным, притихшим, уставшим и вовсе не был похож на бесстрашного пастыря, проповеди которого в Никольской церкви на Преображенке в 1973–1974 годах взбудоражили Россию и стали известны на весь христианский мир. Он изменил судьбы очень многих людей. После тайного крещения в его квартирке навсегда стала другой и моя жизнь.

Своего первого духовника я не видел более десяти лет, со дня его «покаянного» выступления по телевизору зимой 1980 года. За минувшее время всё тайное и запретное стало явным и жизненно необходимым. Православие вернулось в Россию, коммунистическая утопия и госатеизм были повержены, но отец Димитрий не выглядел победителем. Он уже почти не служил, болел. О чём говорил он в той проповеди, которая для меня оказалась последней? О вере и бесстрашии? О божественном промысле, который ведёт людей и народы через страдания, мимо смерти? О священстве и пророческой миссии православия в мире? Наверное, именно об этом. О чём всегда говорил и писал. Запомнились лишь самые первые его слова:

– Я, православный священник, сижу перед вами на этой сцене, и многие из собравшихся не подозревают, что когда-то здесь находилась церковь святой Татьяны, мученически погибшей за Христа.

Как и в начале его дерзкого миссионерства, отцу Димитрию слали записки с вопросами.

– Вы боялись КГБ и Советской власти? – прочёл он вслух, усмехнулся и зорко глянул в тёмный зал:

– Вы знаете, что такое страх Божий? Страх перед истиной, совестью? Или страх матери за детей? За себя я никогда не боялся. Переживал за семью, за ближних. И за духовных чад. Некоторые сильно из-за меня пострадали, оказались в тюрьме, в психбольницах. Я это знал, горевал очень, непрестанно за них молился и сейчас молюсь, каюсь перед ними. Но больше всего я боялся и боюсь за Россию. По-человечески боюсь. Вынесет ли она свой крест? Для нас, русских людей, верующих и неверующих, время испытаний не прошло и никогда не пройдёт. И сейчас мне, как никогда, тревожно за мой народ. Не отступимся ли от себя, от веры, от наших святынь и нашей истории? Только об этом все мои мысли и молитвы. Пусть этот наш страх ведёт нас к Богу и делает непобедимыми!

Нет, он остался прежним. Отважным проповедником, пастырем «русских мальчиков», неистовым в своих ошибках батюшкой «из народа». Ради блага России, как он его понимал, решивший примириться со своими мучителями-коммунистами. Он верил в их раскаяние и возвращение к православию.

Перед тем, как уйти за кулисы, отец Дмитрий благословил собравшихся наперстным крестом. В лицо хлынула горячая грусть, сами собой глаза закрылись от слёз. Со сцены объявили о начале студенческого концерта. Я раздумывал, стоит ли незаметно выскользнуть из зала и где-то у запасного выхода попытаться найти его, перемолвиться несколькими словами, попрощаться. Но так и не решился.

Несомненно, КГБ не простило мне годы близости с Дмитрием Дудко. Из гонений, которые испытали люди его окружения, мне выпала лишь малая доля. Но и этого хватило, чтобы моя жизнь в СССР оказалась перечёркнута жирным крестом. Он молился за всех низвергнутых властью на дно жизни. Его последнее благословение в бывшей церкви святой Татьяны я воспринял как прощальное, накануне нового отъезда на Запад, как мне тогда казалось, окончательного. Железнодорожный билет до Женевы был уже куплен на пятое марта.

Весна в Швейцарии

В январе 1992 священник Александр Шаргунов познакомил меня с профессором Патриком де Лобье, директором Международного центра христианского образования при Женевском университете.

– Позвоните, вы ведь французский знаете. Он какую-то группу набирает для обучения. Только осторожнее с ним, наверняка это какая-то экуменическая затея. Вот телефон в его гостинице, сошлитесь на меня.

Вечером мой звонок сразу застал его в номере. Де Лобье выслушал внимательно и дружелюбно. Подтвердил, что собирает группу православной молодёжи для университетского спецкурса по изучению западного христианства. Объяснил, что зачисления в группу, нужно написать по-французски краткую автобиографию, упомянуть о религиозных убеждениях, образовании и сфере интересов. Я предложил встретиться вечером следующего дня.

– Ну, если вы успеете всё приготовить, буду ждать вас завтра в шесть часов в восточном холле гостиницы «Россия».

Опознать его оказалось просто. В пустынном зале рядом с барной стойкой одиноко сидел перед чашкой кофе и раскрытой папкой с бумагами человек с худым горбоносым лицом и крупным морщинистым лбом. Я окликнул его по имени. Профессор привстал из-за столика, приветственно тряхнул мою руку, пододвинул стул и подозвал официанта. Я перевёл:

– Ещё кофе и… и чай с лимоном. Всё!

Улыбающиеся карие глаза пристально вглядывались в меня в течение всего разговора. Собеседник одобрительно кивнул, услышав имена Дмитрия Дудко и Александра Меня, вздохнул при упоминании о КГБ, покачал головой после рассказа об исключении из аспирантуры МГУ и Института искусствознания:

– Ужасное было время. Вы ещё один свидетель.

Минут десять он расспрашивал меня о русском православии, отношении к церкви, о некоторых общих знакомых в Москве и Париже – Аверинцеве, Игоре Виноградове, Каррер д´Анкосс – и моём проекте возвращения верующим важнейших святынь.

– Рад был познакомиться! – он поднялся из-за стола. – Я посмотрю вашу биографию и на днях позвоню.

Через день де Лобье торжественно сообщил по телефону:

– Ваше досье принято! Поздравляю! В посольстве Швейцарии вам выдадут визу на три месяца, с марта до мая. Расходы на дорогу оплатят в Женеве. До встречи!

25 февраля я получил швейцарскую визу с марта по май и решил не лететь, а ехать поездом, увидеть Европу не с неба, а с земли. Поезд из Москвы до места ходил лишь раз в неделю, на ближайшую субботу билет я купить не успел. Его продавали за доллары, мне нужно было поменять рубли и отстоять длиннющую очередь.

Уезжал я утром 7 марта. Мама пришла меня проводить на Белорусский вокзал, увидела у вагона «Москва – Женева» и обняла.

– Опять уезжаешь! Теперь в Швейцарию… – прижалась к плечу, чуть слышно охнула, затем вынула из сумки пакет с домашней едой. – Не вздумай отказываться!

Я и не думал. Вдруг понял, что съедобной чепухи, которую я купил в дорогу, мне явно не хватит:

– Спасибо, мам! С едой ты точно угадала.

Прощальный разговор всегда ни о чём, родные души расстаются на краю неизвестности. Для тихой боли слова – лишь лёгкий наркоз. Я боялся, что мама заплачет. Нет, она, поджав губы, лишь смотрела мне в глаза. Этот взгляд из детства, совсем забытый, прорвался через десятилетия.

– Мама!

Наверное, я улыбнулся. От печали. Никто о ней не должен был знать, особенно она. Но именно она-то, всё-всё знала.

– Будь умницей, сыночек, береги себя там. Пусть Бог тебе поможет!

Когда-то это слово было запретным в нашей семье. Родители боялись за меня, но от гэбистов уберечь не смогли. Я всё потерял, а мама обрела веру. Да нет, она всегда была верующей, только вида не подавала. Проводник попросил пройти в вагон. Несколько весёлых мужчин загасили сигареты и аккуратно бросили на пути между вагонами, полнотелые дети и жёны засеменили внутрь. Их никто не провожал, а у соседних, обычных вагонов толпились и шумели люди.

Мы обнялись и поцеловались, как-то вскользь, обыденно, будто к вечеру я вернусь.

– Не волнуйся, мам. Ты же знаешь, я не пропаду. Буду писать… Ты себя береги, слышишь! До встречи! – я отступил спиной в дверь вагона.

Проводник тут же захлопнул его перед моим носом и скрылся. Через стекло я увидел, как мама трижды осенила меня крохотным воздушным крестом. Я сделал то же самое, послал ей поцелуй и, так же как она, замахал ладонью. Мама шагнула вслед за поездом, быстрее, ещё быстрее, смахивая слёзы и быстро помахивая рукой над головою. Её скрыли другие люди, человеческая цепочка стремительно побежала назад. К глазам поднялась тяжёлая муть.

Я уезжал в одиночество. Двенадцать последних лет непостижимая судьба обгладывала мою жизнь, а затем выплюнула в будущее без жены и детей. В России у меня остались мама, несколько друзей, пустая квартира, недописанные книги и мечта о возрождении православной культуры.

Дорога утешает. Особенно дальняя, неизвестная. Её сбивчивая речь звучит сквозь рёв встречных поездов, грохот мостов и стук колёс: «подожди, подожди, подожди, подожди…» Нетерпение безрассудно, иногда смертельно, как прыжок на полном ходу. Томиться на полустанке или нестись вперёд – какая разница. Придёт время, и всё изменится вокруг и в душе. Останется лишь самое насущное. Об остальном не стоит жалеть.

Я развернул мамин пакет: варёная картошка с укропом, две «ножки Буша» и любимое с детства печенье с вареньем «уголки». Потратилась, конечно. Всё стало дорого – до потемнения в глазах. Никого я не любил, как её, не было ближе неё. Как она будет жить? Как все. Как девушкой жила в войну. Я покусал губы и прошёл в своё купе.

Все прежние годы спальные вагоны с заграничной литерой «L» я видел только снаружи. Приземистые, с округлыми крышами, в советских поездах они выглядели неприступными иностранцами. И моё и соседнее купе пустовали, никого не было в коридоре, никто не курил в тамбуре. Двери в другие вагоны оказались заперты. Я вернулся назад и уселся к окну. Подозрительно любезный проводник забрал у меня паспорт, предложил чаю, принёс, махнул рукой:

– Потом рассчитаемся.

И удалился. Разговорились с ним мы лишь за границей, утром, когда наш вагон разительно опустел.

– Скажите, я что один в вагоне остался?

– Нет, ещё два купе полных, – он внимательно глянул на меня, как и полагалось таким людям в прежние годы. – А что?

– Первый раз за границу поездом еду. Скажите, далеко от Москвы до Женевы?

– Считайте больше двух суток. На польской границе под утро долго стояли, вы, видно спали. Ну, и ещё остановки будут. В Базеле пересадка часа два продлится, а то и больше.

– Понятно, а в километрах сколько?

– Ну-у, две тысячи восемьсот, если не ошибаюсь. А что вы в Женеву-то собрались? – усмехнулся, – На ПМЖ?

– В университет, на учёбу.

– А, студент. Это хорошо.

Он потеплел глазами, посоветовал быть осторожнее на варшавском вокзале, ничего не покупать, чтобы не отравиться, и опасаться воров. Полчаса хождения в толпе на привокзальной площади оказалось достаточно. Потрёпанные люди мало отличались от москвичей, но говорили по-польски. Сновали с тележками и клеёнчатыми сумками, торговали с рук, с ящиков или с картонок на асфальте: едой, одеждой, бельём, сигаретами, банками пива и мелкой всячиной… Десятки облезлых «Икарусов» стыли поодаль в морозном воздухе. Ушлый парень, держа в одной руке бумажный доллар, в другой немецкую марку, предлагал поменять их на злотые. Нищенка в чёрном платке горбилась на коленях над кружкой с мелочью и тянула по-украински:

– Допоможить, добри люды! Хрыста рады, допоможить!

В Познань мы приехали под вечер. Часа через три, уже в Берлине весёлые и пьяные русские немцы вышли из вагона – начинать новую жизнь. В соседних купе остались следы аккуратного разгула: две бутылки водки, куриные кости на просаленной бумаге, хлебные и апельсиновые корки, яичная скорлупа, пакеты томатного сока.

Наутро я проснулся, едва поезд отъехал от какой-то станции. Сквозь полусон слышалось бубнение вокзального диктора, вагон мягко толкало вперёд. За окном мелькали кирпичные пакгаузы, стоянки автомобилей, опрятные особняки в два-три этажа с черепицей из кусочков шоколада. Потянулись поля, очерченные щётками голых кустов.

– Где мы сейчас? – спросил я проводника.

– К Фрайбургу подъезжаем. Часа через полтора в Базеле будем, в вашей Швейцарии.

– Чаю можно попросить?

– Чай давно вас дожидается, – он протянул стакан в тяжёлом советском подстаканнике.

– Да, половину Германии проспал. В рублях можно за вчерашний и за сегодняшний заплатить, или валютой полагается? Мы же за границей.

– Нет, у нас в вагоне Россия, заграница в соседних, – он ухмыльнулся от собственной шутки. – К нам ночью немцев прицепили. Ладно, студента и угостить можно. К тому же последнего пассажира.

– Правда? Во-о, спасибо! – я отхлебнул чаю и задержался у его купе. – Вам, наверное, привычно за границу ездить, а мне всё впервые. В окно смотришь, как в телевизор, – разные страны, города, люди.

– Привыкнешь за двадцать семь лет. Почти всю Европу объездил, – проводник явно скучал. – Жизнь тут другая, непонятная. Вот, например, видите? За окнами поля, поля, а всё чисто, всё убрано. Когда они работают? Ни разу тракторов, ни комбайнов, ни машин не видел.

Поезд сбавил ход, проскрежетал на стрелке, плавно притормозил и остановился перед скучным одноэтажным вокзалом с надписью «Freiburg». По перрону неторопливо вышагивали люди, будто никогда в жизни не спешили и не опаздывали.

– Тут мы недолго стоим, двери открывать не полагается, – заметил проводник.

Я допил чай и попросил кипятка.

– Да ладно, какой кипяток! Пейте на здоровье! – он плеснул мне заварки, налил кипятка и протянул пакетик с сахаром.

За его спиной мелькнул в окне красный тупорылый электровоз, потянулись жёлтые вагончики местного поезда, поплыли громадные тёмнокирпичные коробки то ли фабрик, то ли складов, появился и исчез ряд тесно сжатых домиков и приземистая кирха, тяжело прогремел низко нависший мост, за ним взметнулся и опал холм, открылись поля с лесистыми опаханными островками, показалась нитка шоссе с разноцветными машинками. Сотни раз я колесил по Советскому Союзу, память пропиталась дорогами востока, запада, севера и юга. Всё тонуло в зазеркалье памяти и силой мысли возвращалось в сознание. Я шёл, ехал, плыл, летел, но оставался везде, где был. Пространство превращалось во время жизни. Теперь мимо текла река совсем чужой жизни. Второй раз она пересекла прежние границы, и меня понесло в невероятную даль.

В Базеле нужно было ждать, пока вагон прицепят к другому поезду – до Женевы. Под огромным стеклянным сводом сверкали на солнце два десятка пустых путей. Такой мне предстала Швейцария – чуть морозной и непостижимо тихой. Я двинулся в город мимо столиков кафе, стоявших вдоль перрона у стены. Кто-то, листая газету, в одиночестве пил кофе, кто-то потягивал пиво из крупных бокалов. На привокзальной площади трамвайные пути вели к двум государствам внутри одного города, на запад – во Францию, на север – в Германию. До границ можно было бы добраться пешком. Я обошёл несколько кварталов. Добротные, скучные жилые дома начала ХХ века уцелели от всех войн и революций. По тротуарам вперемежку шли по делам бюргеры и буржуа, одни говорили по-немецки, другие по-французски. Идеальная чистота была так непохожа на живописный сор парижских улиц. Где-то неподалёку протекал недоступный Рейн, о чём я вычитал из книжек. Сделав большой круг, я вернулся к поезду. Проводник поджидал меня у вагона:

– Прогулялись?

– Немного. Рядом с вокзалом как-то скучновато, а дальше идти не решился.

– Куда ж вам без документов. Отстанете от поезда, в полиции окажетесь, штраф заплатите немалый. Тут всё строго.

Остатки маминой еды были съедены на ужин, печенье на завтрак, на обед оставались два больших самодельных бутерброда с финской копчёной колбасой подозрительного вкуса и цвета. И к ним стакан бесплатного чая. Глаза победили желудок, я не чувствовал голода. За окнами лесистые склоны устремлялись в небо и проваливались в глубокие ущелья, вершины расходились, между ними медленно кружились озёра, играя с горизонтом. Сразу за Невшателем начались виноградники, после Лозанны ослепило разлившимся солнцем Женевское озеро. По берегу замелькали игрушечные домики, собирались в городские улочки и вновь рассыпались. Я следил за названиями: Морж, Этуа, Роль, Ньон, Версуа.

9 марта в начале воскресного вечера поезд прибыл на вокзал Корнавен. Я взял у проводника паспорт, пожал ему руку, услышал ответное «счастливо» и спустился на низкий перрон. Россия закончилась на последней ступеньке подножки.

Странно. Меня никто не встречал. В блокноте были записаны домашний телефон и даже адрес Патрика де Лобье. В кошельке пачка ненужных рублей и двадцать долларов. Половину я поменял в здании вокзала на франки и решил ехать к нему домой на автобусе. Вышел на улицу, увидел у вокзальной стены телефонную кабину. Как позвонить, я не представлял. То ли мелочь нужна, то ли карта? Людей на вокзальной площади оказалось немного, тёплый ветерок поигрывал моим расстегнутым плащом. Женевская весна походила на ранее московское лето.

6.Schooyans Michel. La Dérive totalitaire du libéralisme. 1991.
1 500 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
09 июня 2024
Дата написания:
2024
Объем:
740 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-00165-824-5
Правообладатель:
Алетейя
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
181