promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Шестое число. Стихи»

Шрифт:

Редактор Сергей Краснобород

Художник Сергей Жиленко

© Вадим Штейнбрехт, 2020

ISBN 978-5-0051-5293-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Если вы родились поэтом…

Художник нужен нам – не нужно нам зеркал…

Вадим Штейнбрехт

«Музыку я разъял, как труп»


Первое, что бросается в глаза при знакомстве со стихами Вадима Штейнбрехта – яркая метафоричность. Образы возникают, наслаиваются, нагромождаются. Они словно заигрывают с основной мыслью стихотворения, то проясняя, то вуалируя, то перенося её в другой смысловой контекст. От неожиданности метафор порой захватывает дух, а порой они просто обескураживают. В подобном смешении есть что-то от средневекового карнавала – многоголосое, насыщенное, пёстрое. И «по-Босховски» драматичное.

В стихах Вадима вообще много ссылок на Средневековье – дуэли, палачи, шуты, алхимики, прекрасные дамы, бескомпромиссный дуализм Бога и Дьявола. Образ поэта – это, прежде всего, образ Творца, Создателя, Демиурга, рождающего свой особый неповторимый мир.

Как создатель Галатеи, он упорно сражается с неподатливым материалом слов, чтобы с их помощью создать гармоничный образ обнажённой Души и оживить его потом своей любовью.

Можно ли упрекать поэта за подобное самозабвение? Ведь цель его – не величавое самолюбование, а попытка через отображение собственного мировосприятия ещё и ещё раз обратиться к нам, читающим, слушающим, не утратившим способность воспринимать Живое и Искреннее. Иногда в стихах такое откровенно прямое обращение отсылает к раннему Маяковскому – тот же эпатаж, провокация, ирония, вызов, даже злость на грани отчаяния.

Дух рыцарства в поэзии Штейнбрехта – тоже своеобразная дань Средневековью. Понятия Чести, верности Идеалу, служения Добру подспудно присутствуют практически в каждом стихотворении. Поэт упорно отстаивает их, как будто не обращая внимания на реалии современности. Наблюдаемая вокруг девальвация моральных ценностей становится просто темой для нового произведения, нового всплеска головокружительных метафор.

Рыцарем предстаёт поэт и в отношении к женщине, в описании любовных переживаний. Женщина – это всегда чуть отстранённая таинственная Прекрасная Дама, незнакомка в «третьем ряду» трибуны на кровавой корриде. Она чиста и возвышенна, величественна и притягательна. Она манит и отталкивает одновременно. Так влюбленный рвётся изведать счастье женских чар и одновременно боится быть отвергнутым.

«Вот и становится юноша мужем. Только вот что-то внутри убывает», написал Вадим Штейнбрехт. Сам поэт, кажется, изо всех сил не желает становиться «мужем», то есть «взрослым», «рассудительным», «правильным». Он словно постоянно и отчаянно оберегает свою детскую чистоту восприятия – без полутонов, без компромиссов, без лжи. Снова и снова, как «средневековый» Дон-Кихот, бросается он на борьбу с бездуховной пошлостью окружающего мира, время от времени соотнося себя с образами признанных «избранников» – Пушкина, Пастернака.

В борьбе одухотворенного одиночки с бесконечной беспросветной тьмой победа невозможна. Поэт знает это. Как знает и то, что жить по-другом – значит, изменить себе. Внутренняя неуспокоенность и неприкаянность привносят в стихи образы дороги: поезда, самолеты, перроны, вокзалы часто встречаются в произведениях Штейнбрехта. Поэт будто рвётся в неведомые дали и выси из нашего такого неуютного и неприемлемого мира.

А все стремления отобразить окружающую реальность заканчиваются своеобразными сюрреалистическими зарисовками, преломлёнными авторским мировосприятием. Эти картины полны иронии, сарказма, сожаления, сквозь которые на уровне метафизики проступает осознание бесконечной непреходящей дуалистической борьбы – между Поэтом и толпой, между одинокой Живой Душой и массой омертвевших обывателей, между человеком-Творцом, осознанным носителем Бога, и фатальной слепой Судьбой, подвластной указаниям Дьявола. Библейские образы соседствуют в таких зарисовках с бытовыми картинками, отсылки к вечным сюжетам – с авторскими прозрениями.

Одно из таких прозрений Вадим Штейнбрехт сформулировал в виде напутствия – и тем, кто способен прикоснуться к тайнам Поэзии, и, прежде всего, себе. Сформулировал – и воплотил всей своей жизнью: «Никогда не живите в прозе, если вы родились поэтом».

Эта книга стихотворений – прямое тому свидетельство и доказательство.

Сергей Краснобород
литератор, журналист.

ЧАСТЬ 1


Хрестоматийное

Посвящается Осени – женщине и человеку.


 
Сегодня вторник. Шестое число.
Дожди не колотят сухую погоду.
И осень, злорадно прождавши полгода,
стремится отметить своё торжество.
 
 
Почищу свой фрак, чуть погрызенный молью.
Цилиндр и трость разыщу под диваном.
Немножко побритый и чуточку пьяный,
пойду гуталином вонять башмаков.
 
 
Ах, полно, мадам! Вы сегодня в ударе.
Такой синевы я не видел ещё.
Коричневый жёлудь, как камикадзе,
фугасом взрывается под каблуком.
 
 
Подушечки пальцев – к дубовой коре:
чуть теплится пульс – пациент в летаргии.
А в воздухе тянутся нити седые…
Сегодня вторник – шестое число.
 
 
Железной дороги стальное кольцо.
Вагон на запасном – до лета, до лета…
И тянет река маслянистое тело,
водой холодеющей чувствуя дно.
 
 
Мы все заодно: нас на юг подмывает
сорваться, махая полами плаща —
как гуси, нестройно, занудно кряхтя,
тяжёлым крылом кучу брызг поднимая…
 
 
Сегодня шестое. И что за беда,
что осень ещё не совсем при параде?
Она и в этом охристом наряде
чертовски прелестна и хороша!
 
 
На мокрой столешнице (не катит игра!)
отброшены картами волглые листья.
И Герман ушёл похмеляться с утра.
А вечером стоит ему застрелиться.
 
 
Ведь вторник… Деревья… И голоса
взрослеющих школьниц будут носиться…
Мадам! Вашу руку! Нам стоит проститься,
чтоб встретиться снова наверняка.
 
 
И лист протянула мне чья-то рука…
 

«Как из фолианта непрочитанных строк…»

 
Как из фолианта непрочитанных строк
вдруг разом поднялись и полетели —
над талой землёй, над зелёной звездой,
над веткой зелёной свирели.
 
 
Вы слышите?
Это не птицы летят,
крылами тугими рассвет разрезая —
то чьи-то поэмы, то чьи-то мечты,
то детство детей своих покидает.
 
 
И я, прислонившись к просвету окна,
ищу своих крыльев овал отражённый.
И вижу взмахов почерк знакомый,
но взглядов печальных не нахожу.
 
 
Эй вы, покидавшие нас на секунду,
махните крылом, поманите крылом.
Но отрешённо (мы так осторожны!)
мы вслед не взлетим,
мы вслед не пойдём.
 
 
Припала роса к холодным ладоням.
Ещё не качается ветром листва.
Не осенью, нет, а ранней весною
уходят из нас в небеса чудеса.
 
 
И вот, когда, прозрев и ощутив потерю,
любовь переполняет нас,
как хочется догнать строку,
мечту, невнятный шелест!
Как хочется любить, смеяться, петь, кричать!
 
 
Но улетает чудо. Всё туманней
размерный взмах его крыла.
Я открываю фолиант старинный,
где двести лет назад написана строка:
 
 
«У камня есть душа, пока ты не бездушен.
На сердце камня нет, когда ты равнодушен».
 
 
Споткнулся взгляд,
и прошумели крылья надо мной.
 

Тореро или монолог быка

 
Прошлое рождается толчками.
Пальцы воздуха перебирают чётки.
Взламывается,
с жёлтыми прожилками, мрамор
ссохшегося сознания подкорки.
 
 
Мне не страшно – быком на арене.
Фатум – напиток покрепче браги.
Но пикадоры готовят пики
и протирают клинок шпаги.
 
 
Кровь толчками – в колбы глаз…
Одуванчиковый опил – из-под копыт…
В каждом из нас – на закланье бык.
В каждом из нас тореро сидит.
 
 
Плащ развернул – враг или друг?
Надо лбом развёрнут рогов полукруг.
От шкуры – пар. Тореро устал.
Белком вокруг желтка – трибун овал…
 
 
В ноздри не запаха кровь —
зелёные травинки щекочут ноздри.
Пахнет молоком коровья грудь.
Бархатным теплом щекочет морду.
 
 
И телячий лик в каждом роднике
отфильтрован днём восторга.
Скачи хоть вправо, хоть вле…
Боже, как земли много!
 
 
Это позже: матереет тело,
наливается мудростью мышц.
Каменеют кости.
И рождается слово: «Пусть».
 
 
От судьбы повернул назад —
знать, судьба.
Отчего? Жизнь – арена.
Жизнь – борьба?
 
 
Вот он ближе – плащ красный,
по золотому узору крюк абордажный рога.
Бледен тореро – трудное дело.
Надейся на бога.
 
 
Мягок бок. Луком перетянутым
лопнуло ребро.
Такова жизнь, Адам.
Каково?
 
 
На третьем ряду – платок ко рту…
Страшно?
Но и я тоже жить хочу.
И это ужасно…
 
 
Он взлетает вверх беспомощно и нелепо.
Чем отличается бык от человека?
Философию – к чёрту!
Философия – для стойла!
Плевать мне на ваше сено!
Плевать мне на ваше пойло!
 
 
Рогом потрогать?
Надо же, встал!
Кровь из бока густа, как гудрон.
Но что это?! Снова порванный плащ.
Снова на бой приглашает он.
 
 
Боже! Я был когда-то Сократом,
пиратом в Средиземном море.
Пастором был, и был адвокатом.
Сослан в быки после запоя…
 
 
Встали трибуны, вытянув выи.
Крови вам мало в собственных жилах?
 
 
Кто ты, тореро?
 
 
Кто там на третьем
в кулак зажимает мокрый платок?
Алые губы так любили трогать
влажно-красный цветок.
 
 
В тёмные ночи душного лета
пахнущих яблоком спелых колен
прикосновенье рождало поэта
и минотавра в лабиринте вен.
 
 
Кто ты, тореро?
 
 
Как дирижёра вверх пошла рука – крещендо!
Тяжело ходят бока, мои бока.
Финита ля комедия… Остановиться! Но поздно —
между лопаток проходит клинок ровно.
 
 
Господи! На колени —
не перед ними, перед Тобой.
Не дай мне, Господи, ни быком, ни тореро
быть в жизни другой.
 
 
Сквозь полуприкрытый веком зрачок
вижу трибун красный овал.
Прощай, мой телячий родничок,
жёлтый цветок, прощай…
 
 
С третьего ряда на арену – платок —
на мохнатые ресницы, прикрывшие зрачок.
 

«Уже рассветает, но запахи ночи остались…»

 
Уже рассветает, но запахи ночи остались.
Как женское тело фрагментами гибкой волны,
кусты свою плоть акварельной листвы обретают.
И катится шар, собирая лепнину воды.
 
 
У камня – удар,
и у вскинутой ветви – в испуге
купальщицы стыд, прикрывающей тело рукой.
Уже рассветает,
но запахи ночи остались —
к ворсистой осоке прилипли зеркальной росой.
 
 
На каждый свисток
неуверенный ветреных певчих —
шутливое эхо,
иль, может, шумливый собрат
бросает ответное зеркальце
ломкого свиста —
так ивы изогнутость
воду стремится достать.
 
 
А я – ни к чему.
Ни свистеть, ни летать не умею.
Латаю свой день
из прошедшего полдня куском.
А флейты лучей
в анфиладу стволов проникают.
И ясень по-птичьи шевелит зелёным пером.
 
 
Прими меня, день!
Из повтора раскрыта молитва.
Не бойся моих осторожно-тяжёлых шагов.
Прими меня, день!
Этой жизни строка не дожита.
Но буду я свистом,
и кольцами этих стволов,
 
 
и камнем, ребристою жестью осоки,
и кругом воды – по агату уходит резьба…
Но дай мне прожить твоим другом,
а может, собратом.
Прими меня, день! – умоляю тебя.
 
 
Уже рассвело…
 

Поезд

 
Пробую заново в сотый —
то в крик срываюсь, то в шёпот.
То рукоплесканье, то топот
непоэтично ревущих: «Против!»,
плечеобнимочно-шалевых: «За!».
 
 
Как тяжело найти себя
в этой вокзальной толпе
отправляющихся,
где разделились на провожающих,
на сомневающихся,
на обнимающихся.
Только любящие опаздывают,
как всегда.
 
 
В прошлое отправляются поезда.
Толпа из одного друга.
Вот он – в фас,
а вот – в анфас.
А вот – в затылок,
когда тебе было туго.
 
 
Старый знакомый
волочёт времени трюмо,
в котором качается отражённая девушка
в чёрном трико.
Младенец выросший, несёт себя, кроху.
Дед, закутанный в плед,
тащится, как на Голгофу.
Господи! Это?
Это же я!
Привет! Узнал?
В ответ: «Нет».
 
 
Поезда, поезда, поезда —
отправляются.
Вагон на скорости шатается.
Пробираюсь, место свободное ищу.
Вот пустое купе.
Нет.
В углу – незнакомка,
как книга в глянцевой суперобложке:
– Вы это читали?
– Нет. Я это пишу.
 
 
А в окна вагона – то ветер, то снег,
то осень качает желтящие листья.
А вот по шпалам идёт человек.
Что же он, поезда что ли не слышит?!
Стоп-кран!
Летят с полок чемоданы.
Проводник с чаем летит в конец вагона…
 
 
Стрелочники виноваты.
Причалили к чужому перрону —
чужому, чужому
перрону! Перро-о-о…
нууу чужо-му…
 
 
Поезд летит во тьму.
 

О любви

 
Я был дракон, почти одомашненный —
к коленям твоим языком шершавым.
Так с крышки консервной
когда-то в детстве
слизывал сгущёнки белые капли.
 
 
Светил глазами в темноте доверчиво,
гася огонь, как в топке паровозной.
Ворчал, но слушался тебя, женщина,
почти ручной, почти покорный.
 
 
Не крал царевен в тридевятых царствах —
всё это сказки, всё это бредни.
И крылья-зонтики вешал мокрыми
в параллелепипеде тесной передней.
 
 
В жару ногами босыми радуясь
половиков цветной мозаике,
сидел очкастый и ошарашенный
с толстенным томом по маразматике.
 
 
Но кто украден – куда-то рвётся.
Узлы разрублены – виват, свобода!
И я сжигал города и сёла
и крал царевен из тесных спален.
 
 
Но всё опять повторялось заново —
мне вместе с сердцем отрубали голову.
И на шабаш улетали ведьмы
над гордым городом, прекрасно голые.
 
 
Стучали стёклышки калейдоскопов.
Лица менялись, как в медленном поезде.
И снег осыпался стеклом осколков.
И солнце осыпало деревья золотом.
 
 
А глаза мои, как камни, плавились —
лопнувших градусников ртуть сквозь веки.
И снова хотелось быть одомашненным,
и снова хотелось быть человеком.
 
 
И слова роняя, как цветы, через паузу,
слепо вползая в своё логово,
я искал в темноте твои колени,
чтоб на них положить лохматую голову.
 

«Меняют краски города…»

 
Меняют краски города.
Нагретый камень жадно дышит.
Но уши окон нас не слышат
им невдомек флейтиста свист.
 
 
Вбирая солнечный оттенок
в портмоне резной листвы —
три капли грусти, восемь смеха
над обречённостью травы.
 
 
Цыплячий лист – предвестник зим.
Его полёт – непостижимость
и медленная повторимость.
Их лейтмотив – осенний дым.
 
 
Я – этот свист, я – этот дым.
Мне дарят свет серебряные флейты,
а воздух – праздничные ленты.
И я от них неотделим.
 
 
Меняют краски города.
Нагретый камень остывает.
И воздух медленно качает,
как шторы край от сквозняка.
 
 
Сквозят, пустеюще, леса…
 

«Красный шар разорвал…»

 
Красный шар разорвал
и высунулся.
– Это что? – спросил
и спрятался.
Чайник горлом хрипел перерезанным.
Чашка акала в ложку чайную.
 
 
Стол просил:
– Почешите мне спину.
Омочалил, протёр, опечалился.
Стул ходил овцою постриженной
и словами блеЯл непечатными.
 
 
Лист кровЕльный – в машинку печатную.
Простучал, как последний дождь,
и распался на мягкие знаки
градом битых шагреневых кож.
 
 
И штанина запуталась в ножнах.
Белой саблей лодыжка сверкнула.
Перетёк из красного в розовый
пухлой пеной из твёрдого мыла.
 
 
Пониманья хотите? Верности?
Я уже весь – сплошное внимание.
Моя нежность к стопам вашим льётся,
как вода из разбитого крана.
 

Рейс 503

 
Пуст сантимент, как медный грош.
(Я никогда не видывал сантима.)
На девять сантиметров (мимо!) —
крыло ножа презрительнейших губ
обшивку воздуха у горла продерёт.
 
 
В тумане бродит одуревший самолёт.
Ревёт быком, неподоённым стадом.
И кто, когда и где поймёт,
чего нам надо?
 
 
Карманный сейф закрыт на пересмену.
Рука в перчатке, но распахнуто пальто.
Потухший «Беломор»
(о, русский Бельмондо!)
и красный шарф удавом спит на шее.
 
 
Ещё два шага – и раскрытый люк.
Покорная толпа из пассажиров.
А рядом с бровью —
света перерезанная жила.
Сноп снега по наклонной бьёт.
 
 
Ребристая холодная ступень.
Их много, но считается до двух.
Мотив пытаюсь вспомнить,
но не позволяет слух.
 
 
Простейший пальцев журавлиный сгиб.
В салоне в сгибы кресла влип.
И лик висит на фоне синих точек.
Пусть скажет кто-нибудь, чего ты хочешь,
и я покину кресла сгиб…
 
 
Но алюминия замок
смыкает гладкие запястья,
куда-то спрятав свои пальцы
и сухо щёлкнув, как курок.
 
 
Ещё не осень. Кончилась не-осень.
Нетерпеливая зима открыла свой сундук.
А самолёт свой завершает круг,
крыло закинув в медленном батмане.
 
 
А может, вспомним заповеди сами?
Иль будем ждать, когда придёт Христос?
Дюралевым крестом садится самолёт
(а может, огурцом, набитым семенами).
………………………………………….
 
 
Летели клочья лопнувших колёс…
 

Исповедь графомана

 
Я возвращаюсь к тому,
от чего уходили строго.
Вымощена для меня
бульдожьим булыжником дорога.
 
 
Цепок наш масочный строй
нечеловеческих лиц.
Опоэтизирован вой
хризантомных девиц.
 
 
Белочка в колесе —
поэзия, век двадцатый.
Ворочается во мне
поэзии конь пархатый.
 
 
Душа уже не душа —
авгиевы конюшни.
Эй, вы, двухметровый Геракл!
Очистите человечьи души!
 
 
Я измерял себя:
затылок слепым глазом.
Атлант держал небеса —
я от тяжести падал.
 
 
Между челюстей одиночества —
скрипом зубовным.
И в раздетые ночи,
словно шест (у прыгуна с шестом),
прогибается мой позвоночник.
 
 
И возвращая рубеж, что прошёл,
ком волнения сухо глотая
(скрипит песок ненаписанных строк) —
пересыхаю… Пересыхаю.
 
 
Что ещё надобно? Мелко – подобие!
Универсальность: везде понемножку.
Унифицирован – под белый мрамор.
Копию лью обнажённой ножки.
 
 
Плачьте ночи, в плащи кутаясь.
Прорехи поэзии рядите хитонами.
Мы – не поэты. Мы – не философы.
Нас измерять надо бы тоннами.
 
 
Но не от гения, не от титанства
мера подобия – графоманство.
 

Холодные капли

 
Сермяжная правда не хуже, чем пунш в хрустале.
Посконной рубахой запахнет,
соломой прогнивших овинов.
Но он занимательней —
совестью впитанный страх,
сложнее сюжетов зачитанных вдрызг детективов.
 
 
У истины привкус разбитой губы и мочи.
Собакой бесстрашной —
у неё не осталось надежды.
Но правда – как тело в оранжево-синих рубцах.
И тьма не спасёт. И болезненны телу одежды.
 
 
И клинья вбивают в сухой сухожилистый ствол.
Бревно раскрывается древней ладьёй фараона.
Но то, что узналось,
хранилось когда-нибудь в нём?
Как камни, скатившись,
открыли ли катеты склона?
 
 
Давно я замыслил от правды сермяжной побег.
Ни воздух вобрать
в обожжённые сухостью фибры.
Ни скатерть разбросить и медленно сесть за обед,
манжеты встречая,
цилиндры, костюмы и фижмы.
 
 
Дарует царица свои золотые плоды:
– Вкушай, дорогой. Дорогие тебе угощенья.
Но в брошенном доме
гуляют, как свиньи, клопы —
десятая ложь из десятых моих измерений.
 
 
А мэры стучат – у героики принцип один —
как рыцари после шутейских забав и отваги.
Знамёна —
то с чёрным, то с пурпуром спорят своим,
как лошади гривами в конно-военном параде.
 
 
Прощай, осторожный мой сон из зёленой хвои,
цветы хохотунчиков, слово воздушных полётов.
Я «дугласом» лягу среди травяной мишуры,
среди плавников позабытых давно самолётов.
 
 
Открытие правды – как новый открыть материк.
И матом попробуй потом не сумей захлебнуться.
И нить Ариадны дана нам лишь только на миг —
вкруг шеи
чему-нибудь надо когда-то сомкнуться.
 
 
Ты жив, но не жил. И не хватит нам жил
ни вытянуть, ни подтянуться.
Наверно, и впрямь обезумел весь мир,
когда ты, безумный, не можешь вернуться
 
 
к зелёной хвое, к блестящему псевдодождю
среди января, среди холода, взрыва хлопушек.
И вытянув в трубочку губы, я тихо скажу…
Погаснет оранжевый пламень у свечных игрушек.
 
 
Довольно…
Сермяжная правда снимает тугой макинтош,
роняя к ногам
неизвестно-холодные капли.
 

«Закат сквозь пыль и дребезг проводов…»

 
Закат сквозь пыль и дребезг проводов,
сквозь шум, домов лобастые граниты,
ворвался красным, лопнул и облил,
и высветлил, и в комнаты вместился.
 
 
И вылетев обратно, красным зверем
прищур раздал, как пачки ассигнаций.
Актёры так цветы бросают в зал,
пунцово красные под сполохи оваций.
 
 
Распался – до отдельности луча,
линеек музыкального начала.
А после небо с облаков смывало,
как кровь с халата сельского врача.
 

Лети!

 
Скрипичные сонаты лета
всё ближе, и земля светлей.
В душе потерянных людей
любовь —
смычком на дне футляра.
 
 
Но веток тонкое начало
уже ломает неба лёд.
И виден воздуха полёт,
которому и неба мало.
 
 
А на прощанье будет так:
ты в зеркалах свой взгляд оставишь.
И не вернёшь его назад —
ты для меня его оставишь.
 
 
А после, ветер ощутив,
взлетишь.
Куда? Зачем? Не знаю.
Но только снова ощущаю,
как в небе светлом ты летишь.
 
 
Земля всё меньше. Звуков хор
тебя окружит. Зелень лета.
Сквозь темноту стволы-кларнеты
зелёных звуков жгут костёр.
 
 
И рушатся громады слов,
как снег под солнцем,
лёд под нами.
Мы часто виноваты сами,
построив мир из облаков.
 
 
Но на прощанье – будет так.
Так будет! Я-то это знаю.
Взяв у луны желтейший пламень,
я небо это подожгу.
 
 
Ты не сгоришь. Ты будешь плыть
в медовом свете облаками.
И будет виден путь меж нами.
И нет светлейшего пути…
 
 
Лети!
 

Человек в плаще

 
Он шёл, как подходит состав к перрону —
спокойно, размеренно, без остановки.
И полы плаща его рыже взлетали.
Не верилось, будто бы всё понарошку.
 
 
Как детские домики в рыхлой песочнице,
как встреча любовников —
лишь от скуки.
Как утром сны, от которых плакал,
пытаясь поднять непослушные руки.
 
 
Машинкой швейной пульс щёлкал.
И гасли окна,
как лопались шарики.
И он казался почти Гулливером.
Или просто город стал маленьким.
 
 
И лица прошлые старились, старились —
желтели, будто старые фото.
И всё казалось почти нереальным.
Почти нереальным казался кто-то.
 
 
И чёрный асфальт с буграми снежными,
и девочек взгляды восторженно-чистые —
всё вызвало терпкую зависть,
как у женщин наряды модно-плечистые.
 
 
Он шёл,
как уходит состав от перрона,
иль просто как опоздавший на поезд —
уже не надеясь на полку вагона,
уже не надеясь на новую повесть.
 
 
Мы брошены в жизнь.
Если выживешь – здорово!
Но как же нам жить, если жизнью отброшен?
Пусть кто-то напишет новую повесть.
Пусть кто-то другой будет очень хорошим.
 
 
Он шёл, как уходят, не ведая, что там —
в дороге, ведущей до точки последней.
И вешалки крюк оставался свободным
в когда-то его опустевшей передней.
 
 
Он шёл. Я догнал его. Молча. Ни слова.
Мы шли по дороге. Куда? Непонятно.
И были мы с ним ни друзья и ни братья.
Он просто был я.
 
 
Рядом поезд прошёл…
 

Бесплатный фрагмент закончился.

40 ₽
Жанры и теги
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
07 октября 2020
Объем:
130 стр. 18 иллюстраций
ISBN:
9785005152930
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Птицеед
Хит продаж
Черновик
4,5
11