Читать книгу: «Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы», страница 8

Шрифт:

Медовые годы и… месяцы

«Разойтись с ним было трудно», – скажет Маша; это было ожесточение страсти. Он тоже назовет это страстью: «Сила любовной страсти уравнивает все разницы, – скажет, – пола, крови, происхождения, возраста и даже социального положения!.. Но в этой стихии всегда властвует не тот, который любит больше, а тот, который любит меньше: странный и злой парадокс!..»

Он любил Машу больше, чем она его. А его больше, чем себя, любила Лиза. Та Лиза Гейнрих, которую он тоже встретил на Разъезжей. Куприн, надо сказать, видел ее с тех пор то у Мамина-Сибиряка (С.-Петербург, ул. Верейская, 3), то в гостях у народника Михайловского (С.-Петербург, Спасский пер., 5). Он, узнающий людей по запаху, увы, не догадывался еще, что судьбы его и Лизы – его Сюзинки, его Ми Ли («Милой Лизы») – уже были похожи. Оба «последыши» в своих семьях, оба имели души, отзывавшиеся, как мембраны, на чужое горе, и, наконец, оба с детства, не терпя обид, рвали, случалось, самые крепкие поводки. В жилах Лизы текла венгерская кровь, отец ее из старинного рода Мориц Ротони-Гейнрих участвовал в восстании мадьяр, и за поимку его была назначена награда. Ничего этого Куприн не знал и, более того, когда через два года после женитьбы на Маше забежал на минутку к Мамину-Сибиряку, то вообще не узнал Лизу – так она похорошела. Дверь ему открыла стройная девушка в форме сестры милосердия. «На фронт едет, на войну с Японией, – сказал ему Мамин и якобы добавил: – Смотри не влюбись…» «Достанется же кому-то такое счастье», – ахнул Куприн. Стороной до него будут доходить слухи, что Лиза добралась до Мукдена, пережила какое-то крушение поезда в иркутском туннеле, работала в госпитале и даже награждена медалями. Но ошеломило его другое: то, что Лиза едва не покончила с собой. Из-за того, что человек, которого она встретила на войне, врач, с которым, кажется, даже обручилась, на ее глазах избил какого-то солдата. Вот чего не стерпела. Как Куприн понял ее тогда! Ведь он и сам только что написал в «Поединке», как рядового Хлебникова избивает самодур-фельдфебель: «Обезумевший от побоев солдат – всё представлялось ему мучительным сновидением, которые, должно быть, будут сниться людям в самые последние дни мира. Прилив теплого, бесконечного сострадания охватил его…» Сострадание – совместное страдание! Золото душ, пароль, по которому узнают друг друга истинно любящие людей люди. Ну как им, одинаковым, было не сойтись?..

Лиза, вернувшись с фронта, Куприных в городе не застала. Но, забежав на Разъезжую, увидев, что дочь их Лида, Лелюшка, оставленная на няньку, лежит в дифтерите, уже не отошла от ее кровати, осталась спасать ее. Маша, «обрадовавшись привязанности дочери к Лизе», предложила ей поехать с ними в Даниловское, в имение друга Куприна – Батюшкова, знатока западной литературы, внучатого племянника поэта. Вот там, в Даниловском, в парке у пруда (в грозу, при свете молний) писатель и объяснился со своей Сюзинкой. «Я, – прошептал Лизе под грохот грома, – больше всего на свете, больше себя, семьи, своих писаний люблю вас…» – «Что вы, что вы, Александр Иванович! – отшатнулась Лиза. – А как же Лелюшка? Как вы можете даже подумать о том?» – «Я не знаю, что мне делать, – тупо твердил он, – я не могу без вас…» Но она, вырвав руку, не дослушав его, убежала. А рано утром, не сказав никому ни слова, тихо собралась и уехала.

Через годы дочь Лизы и Куприна Ксения скажет: первым чувством матери там, в Даниловском, была паника. Разрушать семью – это казалось немыслимым. Втайне даже от близких Лиза устроится в какой-то госпиталь на окраине, нарочно в отделение заразных, куда посторонних не пускали. И там и лишь через полгода ее отыщет Батюшков. Потом в каком-то ресторане найдет и Куприна. «Саша, Саша, – будет трясти его за плечи, – я нашел Лизу. Она согласна…» Батюшков не просто нашел: он знал заранее, что Лиза никуда не пойдет (истинная доброта – это ведь на деле твердые как кремень решения), и потому припас для нее только одно слово: «Спасайте!..» Спасите, убеждал ее, спасите Куприна от пьянства, от скандалов в семье, от сброда, который его окружал, ведь он «с двух сторон» жег свечу своей жизни. Спасите, фактически, от казни, которую на глазах всей России он чинил над собой. «Спасите» – только этот призыв она и могла понять. Через несколько дней, которые прожили, кажется, у Батюшкова (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 123), 19 марта 1907 года Лиза и Куприн выехали в Финляндию. Она везла его в Гельсингфорс лечиться – это было единственным условием ее. А через одиннадцать лет их «медовый» Гельсингфорс, нынешний Хельсинки, станет первой точкой долгой эмиграции Куприных, последней ниткой, пуповиной, связывавшей их с родиной…

Ах, сколько счастья было у Лизы с ним в России! Нет, Куприн не стал другим, но Лиза с ним почти всегда улыбалась. «Знаете ли вы, – напишет в одном из писем Куприн, – что гранильщики драгоценных камней держат перед собой изумруд? Когда глаза их устают, то им дают отдыхать на изумруде…» Так вот, таким изумрудом стала для Куприна улыбка Лизы. Она улыбалась, когда в деревне он, взяв за гриву бесхозную лошадь, не только привел ее в дом, но как дитя настоял, чтобы она ночевала рядом с его кроватью: «Я хочу знать, как лошадь спит»… Хохотала, когда он, играя в домашнем спектакле какого-то любовника, так пылко обнял свою партнершу (профессоршу в миру), так страстно поцеловал ее, что та не только забыла роль, но, как услышала Лиза, тихо, не по тексту, застонала: «Дайте атмосферу! Мне не хватает атмосферы!..» И уж, конечно, не могла не улыбаться, видя, как он, сочиняя «Суламифь» (под впечатлением от любви к ней), выскакивал во двор и, как ребенок, горстями глотал снег. Чего в этом было больше: творческого угара или любовного пыла – неведомо. Одно читается четко: «Суламифь» – сплошное объяснение в любви к ней. «Верь мне, – писал в рассказе. – Тысячи раз может любить человек, но только один раз любит. Тьмы людей думают, что любят, но только двум из них посылает Бог любовь»…

Он молодел с ней. Давно ли, живя с Машей, он, «король слова», вывел на столешнице, где расписывались именитые гости, свой знаменитый афоризм: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». Теперь натурально летает. Уговаривает в Одессе Уточкина взять его в полет на воздушном шаре и поднимается на тысячу двести метров. Потом с Ваней Заикиным, борцом и кумиром мальчишек, взлетает в небо на аэроплане. А у брекватера Хлебной гавани под наблюдением Дюжева, водолаза, дважды опускается на дно, причем второй раз специально позвав Лизу. В Киеве организует атлетическое общество. В сорок три года идет учиться стильному плаванию у чемпиона мира Романенко. Зачем? Да затем, чтобы, как в детстве, помните, раздвигать мир и себя в нем. Всё хотел испытать: на зуб, на мускул, на нерв. Хотел даже женщиной стать, даже родить ребенка. «Есть двоякого рода мудрость, – точно скажет о нем Батюшков. – Одна легко черпается из книг, другую с трудом берут у жизни». Вот Куприн и брал ее. Брал, чтобы переплавлять эту мудрость в рассказы, повести, романы и пьесы. Он ведь только за трехтомник в 1909-м получил (правда, пополам с другом Буниным) академическую Пушкинскую премию, а в 1912-м выпустил уже полное собрание сочинений. Пользуйтесь, дескать, черпайте, читайте! И, добавлю, – стыдитесь того, что сделала с ним родина.

Общался к тому времени уже с немногими – хватало Сюзиньки. Бывал у Василия Немировича-Данченко (С.-Петербург, ул. Марата, 41), писателя, которого звал «добрым чародеем», у Чирикова (С.-Петербург, ул. Блохина, 15а), у Вересаева, тот жил при больнице (С.-Петербург, Кременчугская ул., 4), близко сошелся с Сашей Черным, поэтом-сатириком, и буквально «снюхался» с Александром Грином, таким же забубенным. Тот не раз заходил в гости к нему и на Фонтанку (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 133/9), в их с Лизой квартирку, и потом – в «зеленый домик» в Гатчине, который Куприны купили в 1911-м. Это ведь Грин подарит ему на день рождения пару старинных шпор из серебра, а Куприн и из Парижа извернется в голодный 1922-й прислать Грину продуктовую посылку.

Из воспоминаний Александра Грина: «Пестрый человек был… Одним из главных качеств, определяющих стиль его жизни, было желание во всем и везде быть не только первым, но первейшим… Это-то и толкало его на экстравагантности, иногда дурно пахнущие. Он хотел, чтобы о нем непрерывно думали, им восхищались. Похвалить писателя, хотя бы молодого, начинающего, было для него нестерпимо трудно. И я, к общему и моему удивлению, был в то время единственным, который не возбуждал в нем этого чувства… Он часто мне говорил: “Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я же без нее жить не могу…”»

«Зеленый домик» в Гатчине с лиловыми занавесками на окнах Куприн специально, в честь жены, выбрал на Елизаветинской улице. И здесь встретил и Первую мировую, и две революции за ней. Октябрьский переворот принял почти равнодушно. Ну, не равнодушно – аполитично. Сказалось, думаю, разочарование в мировой войне. Он ведь с первыми выстрелами 1914 года воспрял, думал, что война изменит мир к лучшему, и, мечтая «попасть в дело», снова нацепил погоны поручика. Но, увы, его, страдавшего уже склерозом и одышкой, отправили учить новобранцев. Вернулся пристыженный – еле выжал из себя признание, что не мог уже двигаться перебежками, что сдавали нервы, а главное – даже рапорта нормального написать не мог; ему говорили, что после «Сатирикона», сатирического журнала, самыми смешными были как раз его военные донесения… Дослуживал в Земгоре, работал в авиационной школе в Гатчине, а потом они с Лизой – сострадальцы ведь! – устроили в своем доме госпиталь для раненых – на десять коек всего. В ночь же революции дулся в Гатчине в карты с настоятелем кладбищенской церкви, каким-то отставным полковником и местным электриком. Впрочем, забытое было ощущение «яблока на голове», как в юности, когда ждал выстрела на пари, его уже не покидало. Он ведь еще в Февральскую революцию насмотрелся ужасов на всю жизнь. Как резали на улицах офицеров, как живых завязывали в мешки и бросали в прорубь или, собрав их в кучу на корабельном баке, поливали из брандспойтов паром, так что по трупам нельзя было и опознать людей… Что же говорить про факты, которые принес Октябрь. Когда церковные престолы превращались в шутовские эстрады, а алтари – в отхожие места. Когда красный латыш, вспоров живот у священника, прибивал гвоздями его кишки к дереву и палкой гонял его вокруг, наматывая внутренности еще живого человека, когда выбрасывали на свалку труп беременной, у которой в разрезы на животе были вытащены руки и ноги младенца. Жуть! «Кому мы предъявим этот мертвый счет?» – спрашивал в одной из заметок писатель…

Удивительно, но Куприн еще Ленина увидит. Натура деятельная, он после революции будет работать у Горького в издательстве «Всемирная литература» (С.-Петербург, ул. Моховая, 36), будет с Блоком читать в 1918-м лекции на курсах журналистики (С.-Петербург, Невский пр., 81) и тогда же предложит Советам единственное, что умел, – делать газету. С идеей беспартийной газеты «Земля» для крестьянства и поехал к Ленину. Горький черкнул вождю: «Дорогой Владимир Ильич! Очень прошу принять и выслушать Александра Ивановича Куприна по литературному делу. Привет. А.Пешков». И уже на следующее утро Куприн, Лиза и их дочь Ксюня устраивались в Москве на несколько дней у Гермашева, знакомого художника (Москва, ул. Воздвиженка, 6). А про встречу в Кремле он раз пять вспоминал потом в заметках, статьях и очерках.

«По каменной, грязной, пахнущей кошками лестнице мы поднялись на третий этаж в приемную – жалкую, пустую, с непромытыми окнами, с деревянными скамейками по стенам, с единственным хромым столом в углу… Из-за стола подымается Ленин… У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. Во всех его движениях есть что-то “облическое”, что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна… Он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите… Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты… Но он все-таки наскоро перебрасывает листки рукописи… Спрашивает – какой я фракции. Никакой… “Так! – говорит он и отодвигает листки. – Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним…”»

Алданову, писателю, рассказывая об этой встрече в Париже, Куприн попытался даже скопировать картавость вождя: «Он меня спросил: “Куп-г-ин? Ах, да… Но какой же вы ф-г-акции?..”» В глазах Куприна, пишет Алданов, сквозило благодушное изумление: «Что за чудище! Спрашивает, какой фракции Куприн!» И еще поразил его «иронический, пренебрежительный оттенок» разговора, будто Ленин говорил: «Всё, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком». Но это, подчеркнет, только манера – «за нею полнейшее… равнодушие ко всякой личности…»

«Товарищи», с которыми успел переговорить Ленин (имена, кстати, известны: Каменев, Сосновский и Демьян Бедный), приняли Куприна в Моссовете (Москва, ул. Тверская, 13). Поморщившись на идею газеты, предложили «пописывать» в журнал «Красный пахарь». Отказался, конечно. Демьян Бедный напишет: «Из всей… истории Куприн сделал единственно правильный вывод – сбежал вместе с Юденичем…» Но прежде большевики все-таки арестуют Куприна. Поздно вечером; он как раз сидел за картами.

Из очерка Куприна «Обыск»: «Четверо распоясанных, расстегнутых солдат – настоящие вооруженные михрютки – под командованием стройного белесого маленького латышонка… Шестым был долговязый комиссар в поношенном черном пиджаке… “По мандату от Совета рабочих и солдатских депутатов мы должны произвести в этой квартире обыск”… Я встал, но жена сказала мне движением ресниц – сядь… Я послушался… Она была восхитительно хладнокровна. Комиссар сказал: “Мы, собственно, интерес уемся английской корреспонденцией вашего мужа… Домашних пустяков мы трогать не будем…” “Хороши пустяки, – подумал я. – А заряженный на все восемь гнезд револьвер «веладог», который затиснут между ванной и стеной? А наган, лежащий под плинтусом на террасе?..” Я предложил докончить пульку. Но мои добрые друзья зашипели на меня: “Какая уж тут пулька!..”»

Под утро Куприна доставили в трибунал, в бывший дворец великого князя Николая Николаевича старшего (С.-Петербург, Петровская наб., 2), а обезумевшей от страха Лизе, когда она дозвонилась до дворца, какой-то шутник рявкнул: «Куприн?! Расстрелян к чертовой матери…» Имя шутника тоже известно – матрос-комендант Крандиенко, он и повезет писателя в знаменитые Кресты, где Куприн просидит три дня (С.-Петербург, Арсенальная наб., 7), где до него сидел уже его друг, писатель А.Грин, а после него – чуть ли не четверть русской литературы, включая нобелиата Иосифа Бродского. Не шуткой оказалось другое. Когда в Гатчину вступил Юденич, когда после перерыва вновь грянули церковные колокола, Куприну донесли: у красных он был одним из первых «в числе кандидатов… для показательных расстрелов». И расстреляли бы «к чертовой матери». Ведь в Гатчине шуровали и «страшный Шатов», который поставил к стенке заложницу с грудным ребенком, и Серов, председатель ЧК, положивший полсотни бывших офицеров, и Оссинский, в доме которого найдут подвал, забрызганный кровью. Да, аполитичным Куприн был, но равнодушным – никогда. Потому в те дни и достал из-под ванной тот самый «веладог», а в лавке старьевщика купил и в четвертый раз за жизнь нацепил на себя погоны поручика. Надел, чтобы за сутки сделать то, что и умел, – газету для армии Юденича. За двадцать восемь часов сделал. В передовице написал: «Свобода! Какое чудесное и волнующее слово! Ходить, ездить, говорить, думать, молиться, работать – всё это завтра можно будет делать без идиотского контроля, без вздорного запрета». И подписался: «Гр. Ад» (Град – так звал когда-то лошадь, на которой брал бесконечные призы). Эта статья станет последней на родине. Ибо, когда Юденича отбросят, когда начнутся бои за Гатчину, Куприн, отправив своих подальше от передовой, сложив в ручной чемоданчик томик Пушкина и надписанные фотографии Толстого и Чехова, навсегда уйдет из «зеленого домика». Уйдет, оставив распахнутой, незапертой дверь. Словно знал – вернется.

«Не он нас бросил…»

«Видели ли вы, как лошадь подымают на пароход, на конце парового крана? Лишенная земли, она плывет в воздухе, бессильная, сразу потерявшая всю красоту, со сведенными ногами, с опущенной тонкой головой… Это – я…»

Можно долго рассказывать о жизни Куприна в Париже, а можно перечесть это «про лошадь» и всё понять. И вот ведь – странность: чем больше я узнавал про эмиграцию его, чем больше появлялось документов и мемуаров, тем яснее видел его как бы в рапиде, в замедленной киносъемке. Но одно дело кино (а я и впрямь несколько лет назад снимал фильм о Куприне для телеканала «Культура»), а другое – жизнь. Жизнь – «в рапиде»! Замедление до полной остановки, до удара о землю, до тысячи брызг – вдребезги.

Первую пощечину от Запада он получил в первый же день. Когда, кинув вещи в отеле «Россия» (ну где еще он мог остановиться?), вся семья, прогуливаясь, зашла в какой-то ресторан, то, как пишет Ксения, дочь писателя, их – просто выгнали. Отец, пишет, тщательно подбирал изысканные фразы, пытаясь заказать ужин, но хозяин, не понимая, что он хочет, вдруг взбесился и, сорвав скатерть, указал на дверь. «В первый, но не в последний раз, – пишет Ксения, – я услышала слова: “Грязные иностранцы, убирайтесь к себе домой!..”» Но ужас в том, что нетерпимый, взрывной, скорый на отпор и вечно готовый к драке Куприн промолчал. Вот что убило Ксению. И не тогда ли произошла «сшибка» натуры Куприна и жизни, та самая «потеря сердца»? Не в тот ли вечер запущен был механизм самоуничтожения писателя, те «часы» внутри каждого, которые начинают однажды отсчитывать саму смерть?

Первым их адресом в Париже стал узкий белый шестиэтажный дом, где жил к тому времени друг Бунин (Париж, ул. Ренуара, 48а). Тут вообще обитала колония русских писателей: и Бальмонт с семьей, и Алексей Толстой. Впрочем, через два года и Бунин, и Куприн переберутся в другой дом (Париж, ул. Жана Оффенбаха, 1), на «Яшкину улицу», как звал ее Бунин, где друзья и разойдутся. Жили на одной площадке, оба сняли четырехкомнатные, похожие и уже обставленные квартиры. Здесь Бунин заказал себе визитки с дворянским «де», франтовато одевался, завел связь с иностранцами-издателями и за свои рассказы получал самые высокие гонорары. Но дружба его и Куприна таяла. «Я уже не могу слышать, – жаловался Куприн жене, – как Вера с вечной таинственной улыбкой Моны Лизы спешит сообщить на лестнице, точно величайшую новость: “Сегодня Ян плохо спал” или: “Сегодня Ян скверно настроен”». Бунины, в свою очередь, жаловались на шум гостей в квартире у Куприна, на хлопающие двери, крики и поздние прощания с визитерами на лестнице. А ведь Бунин писал Куприну когда-то: «Я тебя любил, люблю и буду любить – даже если бы тысяча черных кошек пронеслась между нами. Ты неразделим со своим талантом, а талант твой доставил мне много радостей…»

Впрочем, про жизнь на улице Оффенбаха Бунин, вспоминая, скажет, что, когда они жили еще «самыми близкими соседями в одном и том же доме», Куприн уже тогда так и столько пил, что врач, осмотревший его, сказал: «Если пить не бросит, жить ему осталось не больше шести месяцев». Думаете, бросил? – спрашивает Бунин. Нет, конечно. И «держался» после этого «молодцом» еще лет пятнадцать. Но как «держался», а главное – за кого? Уж не за Лизу ли и не за Родину – в мечтах? В заметках, которые так и назвал «Родина», написал: «Живешь в прекрасной стране… Но всё точно понарошку, точно развертывается фильма кинематографа. И вся молчаливая, тупая скорбь в том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте… ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России, а только черную дыру…» Фильм – в «рапиде»…

«Дела мои – бамбук», – скоро напишет из Парижа знакомому из нового дома, из квартирки на бульваре Монморанси (Париж, бул. Монморанси, 1 бис). «Не поется и не свищется». В другом письме сообщит: «Денег у меня – ни кляпа, – и добавит: – И вино здесь говнячее – белое пахнет мокрой собакой, красное творогом». Про Лизу писал, что ей приходится «столько бегать, хлопотать и разрываться на части, что не хватило бы и лошадиной силы». С лошадьми сравнил, любимыми. Кухня, долги, штопка чулок, поиски лекарств, попытка открыть переплетную мастерскую, потом, после разорения, – книжного магазина, тоже лопнувшего, – вот парижская круговерть Лизы. Она не тащила дочь и мужа за собой – прикрывала, словно крыльями. Сострадала! И не одним им. Ведь это не Куприну – ей напишет Цветаева после своего вечера в Географическом обществе (Париж, бул. Сент-Жермен, 184): «Сердечное спасибо за добрую волю к земным делам человека, которого Вы совсем не знаете, а именно – за неблагодарное дело продажи билетов на вечер стихов. Я знаю, что ни до стихов, ни до поэтов никому нет дела… Тем ценнее участие и сочувствие». А когда Куприн не смог создать заказанный самим Мозжухиным сценарий для кино, Лиза, отважная душа, услышав, что сценарий о библейской Рахили, о любви, сказала, что напишет сама. И написала бы, если бы муж и дочь не высмеивали ее, не ходили бы на цыпочках: «Тсс, мама пишет!» «Мы так ее извели, – смеялась дочь, – что она однажды расплакалась и сожгла рукопись».

Нет, были в их парижской жизни и счастливые моменты. Через два года, в июне 1924-го, на их адрес пришло полтысячи телеграмм и писем: народ отмечал 35-летие творчества Куприна. А ведь им не были еще написаны романы «Юнкера» и «Жанета. Принцесса четырех улиц» (про дружбу старого профессора-эмигранта и маленькой девочки – дочери бедной парижской киоскерши). Он еще не создал трагическую хронику Северо-Западной армии, о которой Саша Черный скажет: Куприн «сменил кисть художника на шпагу публициста». Ничего этого не было, но среди поздравлений от Клуба писателей, Правления русских журналистов, Литературно-артистического общества, библиотеки Тургенева и Русского университета он тогда уже выделил адрес от офицеров Талабского полка. Потом, в 1928-м, была триумфальная поездка его в Белград на съезд писателей-славян, когда югославы бросались к нему на улицах: «Ти наш брат, ти наш человек!», когда их всех принимал сербский король Александр, который лишь ему, Куприну, долго слал потом коробки югославских папирос. На ул. Жувине (Париж, ул. Жувине, 22 бис), где жили тогда Куприны, писатель радовался им будто ребенок. Были персональные вечера в гостинице «Мажестик» (Париж, ав. Клебер, 9), зале «Комедиа» (Париж, ул. Сент-Жорж, 51), «Русском клубе» (Париж, ул. Ассомсьон, 70), отеле «Лютеция», в том сохранившемся доныне здании, где не только жили когда-то Пикассо, Матисс и Айседора Дункан, но где до конца 1930-х русская эмиграция устраивала новогодние балы (Париж, бул. Распай, 43–47). Наконец, его чествовали в газете «Возрождение», где он работал тогда (Париж, ав. Шанз-Элизе, 73). Вот в «Возрождении» да в журнале «Иллюстрированная Россия», где он трудился уже до 1933 года (Париж, ул. Кардине, 22), Куприн и «сломал камертон», как признался одному приятелю. Писательский «камертон». Он ведь не мог писать «из головы». Чуковский когда еще сказал: «Оторви его от донской лошади, и от семинаристов, и от папирос “Трубач”, и он погиб…» И, может, оттого он всё чаще и подрабатывал простым корректором в газете «Парижский вестник» (Париж, ул. Менильмонтан, 32), и всё чаще ловил там за рукав линотиписта тогда, а потом, уже после войны, сотрудника секретариата ООН Сосинского: «Володя! Как у тебя сегодня?.. Пятерка найдется?..» Дрожащей рукой, пишет Сосинский, он брал монету и «шаркая подошвами стоптанных башмаков… бежал в соседнее бистро»… Да, Куприн протянет пятнадцать лет, вопреки предсказанию врача. Будет держаться за братьев-писателей, которых навещал. За Бориса Зайцева (Париж, ул. Клод Лорен, 11), за тот «Дом в Пасси», где жили, кроме Зайцева, и Михаил Осоргин, и Полонская, поэтесса и критик, которая устраивала у себя литературные посиделки, зовя на них и Бунина, и Куприна. За близкого друга еще по России писателя Бориса Лазаревского, у которого от души выпивал (Париж, ул. Пьерр, 9). За неунывающую Тэффи, когда та обзавелась, наконец, нанятой квартирой (Париж, бул. Гренель, 25), за дом друга Ивана Шмелева, писателя (Париж, ул. Буало, 7), где Куприн однажды чуть не умер (первый звонок). Спас его как раз Шмелев, который, когда исчез пульс и, как поняла Лиза, остановилось сердце, догадался влить в Куприна не лавровишневые капли – рюмку рома. И «мертвец» открыл глаза. С трудом выдавив улыбку, даже пошутил: «А вкусный ром, нельзя ли еще?..»

Он, конечно, погибал – он опять жег свечу «с двух сторон». Жаль себя, жаль людей, а помочь – невозможно. Сострадание к другим (их с Лизой «пароль», помните?) ни ему, ни ей было уже не по карману. Нет, Лиза из последних сил «опекала двух-трех калек или неудачников», беременных женщин, больных детей, никогда не отказывала в хлебе даже человеку с улицы, но от этого их жизнь становилась лишь беднее.

Не такой, увы, выросла их дочь Киса. Ей никого не было жаль. Хуже того – не жаль отца. Он-то, когда дочь свалилась с тяжелой простудой, продал эскиз Репина «Леший», который до того долго выпрашивал у художника, продал ради лучших врачей и курорта в Швейцарии. Ничего не жалел. Но если его сравнивали (тот же Алданов, например) с русским Гамсуном и Джеком Лондоном, то Киса, родной человек, крикнула ему однажды: «Ты писатель для консьержек!..»

Киса, Куська, Ксюша в шестнадцать была принята в знаменитый Дом моделей Поля Пуаре, научилась ходить «по языку», делать «лицо». Платили моделям мало, но зато разрешали брать «на вечер» какой-нибудь супернаряд. Вот вам и сказка о «русской Золушке», как назвала себя. «Как-то дом Пуаре одолжил мне золотое платье и золотую “сортье де баль” – накидку, обшитую перьями, – рассказывала на старости лет Олегу Михайлову, биографу Куприна. – Возможно, моя детская мордашка в этом невероятном туалете казалась смешной… И вдруг Золушку приглашает на танец Принц – самый известный тогда во Франции кинорежиссер Марсель Лербье. Для меня пробил звездный час!» «А что же Куприн?» – перебил ее Михайлов. «Что я могла поделать! Он называл синема жесточайшей отравой. Хуже алкоголя и морфия. Сердился, что я делалась во Франции более известной, чем он. Ленты с моим участием имели успех. “Дьявол в сердце”, “Тайна желтой комнаты”, “Духи дамы в черном”… Однажды шофер такси услышал, как папу назвали по фамилии. “Вы не отец ли знаменитой…” – спросил шофер… Дома папа сокрушался: “До чего я дожил! Стал всего лишь отцом «знаменитой дочери»!..”»

Вы знаете ныне актрису Куприну? И я – не знаю. А тогда за ней что ни вечер заезжали веселые компании на дорогих машинах, ей платили довольно высокие гонорары, которые она спускала на престижные туалеты, а в доме в это время отключали за неуплату газ и свет. И однажды, ожидая авто с очередным любовником, она вдруг увидела беспомощного, худенького, почти слепого отца, который, обращаясь в пустоту, на жалком французском просил хоть кого-нибудь помочь ему перейти дорогу. Какие-то девушки, рассказывала Киса, смеялись: «Смотри, какой-то старичок боится перейти дорогу!» «Папа плохо видел, – вспоминала. – И кроме того, был подшофе. Мне было неловко подойти к нему сразу, и я подождала, пока девушки уйдут». Так написала в книге об отце. Но Михайлову в разговоре призналась потом: не подошла. Вот это мне трудно простить и еще труднее – понять.

Из воспоминаний Бунина о Куприне: «Я как-то встретил его на улице и внутренне ахнул! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой… грустной кротостью, что у меня слезы навернулись… Это и было причиной того, что за последние два года я не видел его ни разу, ни разу не навестил его: да простит мне Бог – не в силах был видеть его в таком состоянии… Его уход – не политический шаг. Не для того, чтобы подпереть своими плечами правителей СССР. И не для того, чтобы его именем назвали улицу или переулок. Не к ним он ушел, а от нас… ему здесь места не было… Не он нас бросил. Бросили мы его. Теперь посмотрим друг другу в глаза…»

О последних днях Куприна в Париже пишут противоречиво. Самая большая загадка загадочного Куприна. Две по крайней мере тайны до сих пор не разгаданы. Был ли он вменяем к моменту отъезда на родину и кто все-таки подвиг его к отъезду в СССР? Художник Билибин, друг семьи, Алексей Толстой, приехавший в Париж, или же великий «режиссер» – сам Сталин?

Если б вы только знали, сколько откровенного вранья накручено вокруг последних лет жизни писателя. «Наш» Куприн или «не наш», был ли здоров или был невменяем, и главное – возвращение его в Россию было осознанным или же в СССР привезли, считайте, сумасшедшего? Подхалимы десятилетиями писали: он говорил, что «пешком, по шпалам пойдет в Россию». На деле – на деле же был рак. И в последний год в Париже он не узнавал уже никого. С ним можно было делать всё, что хочешь, он был уже вроде той дощечки, на которой мать при рождении его заказала написать иконку. Писатель Унковский, который был с ним до конца, пишет, что однажды Куприн, попрощавшись с ним, шагнул вместо двери за окно. Еле удержали – третий этаж. А другой свидетель, Андрей Седых, слышал, как Куприн сказал при нем врачу: «А знаете, я скоро уезжаю в Россию». «Как же вы поедете туда? – пробормотал врач. – Ведь там – большевики?» «Куприн, – пишет Седых, – растерялся и переспросил: “Как, разве там – большевики?..”»

Нет, читать это невозможно. Лиза его не только давно не смеялась, но уже и не плакала давно. Она не заплакала даже, когда он пожаловался ей, что забывает слова, что забыл слово «лебедь». «А ведь лебедь не вздор, – а чудесная птица», – прошептал ей, кого звал когда-то «лебедью». Ну и, конечно, не разрыдалась, когда Киса, настаивавшая, что надо ехать, сама в последний миг уезжать отказалась.

Вообще-то еще в 1923-м Куприна уговаривала в письмах вернуться в Россию его Муся – первая жена. Она была уже не Давыдовой и не Куприной – Иорданской. Женой литератора, ставшего видным большевиком, даже послом СССР в Италии. Муся жила в Петрограде не на Разъезжей, конечно, улице – на Моховой (С.-Петербург, ул. Моховая, 30). Ёкнуло ли сердце Куприна, когда он вчитывался в слова ее? «Теперь, дорогой Сашенька, вот что, – писала она, – каковы мысли твои и чувства о возвращении в Россию?.. Вряд ли эмигрантское существование может тебя удовлетворять. Эта жизнь пауков в банке – с ссорами, сплетнями и интригами – не для тебя… Я не имею решительно никаких полномочий… но… могу частным образом навести справки, возможно ли твое возвращение…» Куприн ответил: «Ты совершенно права, мой ангел… Ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей, сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки… А всё же не поеду, – закончил. – Там теперь нужны… фельдшеры, учителя, землемеры, техники и пр. Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?..»

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
31 марта 2014
Дата написания:
2014
Объем:
881 стр. 19 иллюстраций
ISBN:
978-5-17-084306-0
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают