Читать книгу: «Вступление к сборнику «Силуэты русских писателей»», страница 9

Шрифт:
 
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!
За дальним Средиземным морем,
Под небом ярче твоего
Искал я примиренья с горем
И не нашел я ничего.
……………………………..
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!
 

В поэзии Щербины, который считал своей родиной Грецию, настойчивою нотой звучит именно тоска по Элладе и слышится искренний порыв к перенесению центра физической и духовной жизни из одной страны в другую – с одной психологической поверхности на другую. Щербина путешествует, но путешествует домой.

Домой, в Русь из России, тяготеет и Алексей Толстой. У него – своеобразное усложнение понятия «родина»: оказывается чужбиной родная страна в ее современном виде, и хочется в ее прошлое. Не место, а время является межой, отделяющей родное от чужого. По духу своему, благородому и либеральному, Алексей Толстой никогда не был домоседом ограниченным: движение мысли, нравственное путешествие, доступность для идей не покидали его.

Этого нельзя сказать о Майкове. Где жил он больше, в Риме или в России? Как будто путешествовал он в язычество, в дальние психологии; но в конце концов душа его кристаллизовалась, и стала она какой-то неалчущей, сухой, казенной, и за пределы эмпирической действительности уже он не порывался. Из «двух миров», которые он воспел, он в сущности не выбрал ни одного, а поселился в мире третьем – мире самодовольной государственности. Или этот третий мир и есть «третий Рим»?..

Глубоко философский смысл имеет лирическая оседлость Фета. Символически звучат нередкие у него призывы к остановке: «постой! здесь хорошо»… «нет, дальше не пойду»… «тише, конь мой, куда торопиться?» Скептический к чужому, доверчивый к своему, он словно верит, что именно через его родную Воробьевку проходит первый меридиан земного шара. Но в этом как раз – мудрость фетовская. Ибо для него центр – везде, и каждое место, и каждое мгновение уже вмещают в себе всю полноту бытия. Не надо никакой дали: «вот здесь, со мной» – и счастье, и содержание вселенной. Тургенева Фет недаром зовет из чужих краев домой. Отсутствие реальных путешествий слишком возмещается этой глубиной проникновения в минуту, этой вещей сосредоточенностью духа, – и с нею не будем отожествлять той житейской оседлости, которую оберегал в себе чрезмерный консерватор, хозяин и домосед, по фамилии Шеншин…

Бродяжнические инстинкты в несколько сильных образов излил Короленко, вообще рисующий беспокойных искателей правды, вольных и невольных путников, жизненное странствие.

У Бунина – прекрасные и естественные переходы от близкого к дальнему, от своего к чужому. Русская деревня, русские будни, какая-нибудь Плющиха в Москве – и отсюда в Палестину, к пирамидам Египта, к восточной религии и мифологии. Сочетание реальности и мифа, осязательной определенности и безграничного, придает классической поэзии Бунина характер одновременно простой и торжественный.

Экзотика и родина у Бальмонта; его путешествия и причудливость – и его же: «есть в русской природе усталая нежность».

Экзотика и родина у Гумилева, поэта географии, поэта-путника – и поэта-патриота.

В синтетическое море Пушкина вливаются все реки нашей литературы. Известно, какая великая была у него тоска по чужбине, глубокая жажда дали. Адриатические волны, Брента, неизъяснимая синева итальянского неба влекли к себе его неутолимую душу. «Чужих небес любовник беспокойный», он бродил над морем, ждал погоды, манил ветрила кораблей, – но не было суждено ему оставить скучный, неподвижный брег и направить во все шири и дали мира свои вольные поэтические побеги. Однако, если бы цепкая власть жизни не держала его прикованным «к петербургской скале», если бы удалось ему оказаться среди полуденных зыбей, под небом Африки его, то он вздыхал бы там о сумрачной России, т. е. на желанной чужбине с особою силой пробудилась бы в нем тоска по родине. И надо сказать, что внутренний смысл его поэзии сводится именно к синтезу этих двух начал – оседлости и скитальчества. Физически он не путешествовал, но безмерно и беспредельно было идеальное путешествие его творческих снов. Не только сопровождал он духовно Юсупова в его многообразных передвижениях, но своею фантазией посетил все страны и все века человечества. Прославленной силой своих перевоплощений он был путешественник более, чем кто-либо. Мало того: ведь он – эхо, послушное и певучее эхо вселенной, а это и значит, что он не довольствовался только своим, прежним обычным, и что была у него потребность идти все дальше и дальше, собирать с мировых полей все новые и новые жатвы, откликаться на самые разнообразные голоса и зовы действительности. Он с лирой странствовал по свету, по чужим литературам, он так много заимствовал, подражал, переводил, он испытал много влияний. Но в то же время слова он иноземные претворял в русское слово и чуждые психологии внедрял в русскую душу. Такой подражающий, повторяющий, неустанный посетитель чужбин, Пушкин вместе с тем – и величайший из наших инициаторов (аналогия с Петром Великим). Ему надлежит почин. Духовно самостоятельный, самобытный, ни для кого и ни для чего не внушаемый, он всегда был самим собою, и ничем не могла быть побеждена его духовная свобода. Он объединил чужое и собственное, он людские ограниченности преодолел всечеловечеством: он – мировой, и он – русский, он принадлежит всем и только нам. Уже в этом – взаимопроникновение, слияние элементов чужбины и элементов родины. Наконец, не в том ли высшее обаяние Пушкина, что он принял родное, простое, обыкновенное, сумел найти поэзию в прозе и усмотрел прекрасное в повседневном? К чему бы он ни прикасался, все алхимией таланта превращал он в золото красоты; он был реалист – это ли не возвращение на родину? Так, на своем великом примере Пушкин показал, что, физически не выходя за пределы родного края, за стены кантовского Кенигсберга, можно все-таки сохранить всю подвижность и все любопытство и алкание души, ее благословенную вечную незаконченность и незавершенность, ее центробежные порывы, интерес к чужбине и что все это по существу соединимо с верностью родине, с приятием простого и повторяющегося, с духовной сосредоточенностью. Неотразимым аргументом своей поэзии доказал Пушкин, что возможно подняться над противоположностью домоседа и путешественника, Теона и Эсхина, и непрестанным творчеством психики, даже при однообразии внешних впечатлений, спасти себя от той губительной оседлости, в какой погрязают всякий Молчалив и всякий мещанин вообще. Можно так путешествовать, что, в сущности, не сойдешь с места, ничего не увидишь и ничего не приобретешь (гончаровский Штольц не такой ли путешественник?): и можно, оставаясь на месте, быть, подобно Пушкину, великим странствователем. Есть непоседы, и есть путешественники; есть суетливость, и есть вечное движение, perpetuum mobile духа. Только когда из-под родной кровли блудный сын морально уйдет на все широкие просторы земли; только когда с них вернется он под эту же кровлю, не отрекаясь от своих далеких блужданий, – только тогда он перестанет быть блудным и быть оседлым, только тогда преобразятся пенаты его, и боги иные, и боги родные сольются в Бога единого, и разнообразие не будет суетной пестротою, и однообразие не будет пошлостью. Истинный путешественник и истинный домосед – это одно и то же. Ибо в последних, пушкинских глубинах, в синтетичности просветленного и умудренного духа, исчезает граница между родиной и чужбиной.

* * *

Проблема родины и чужбины, на нескольких примерах отмеченная выше, своими глубочайшими корнями уходит в более общую и грандиозную проблему – натуры и культуры. Именно эта последняя философская задача является средоточием тех концентров, в виде которых могла бы быть схематизирована русская художественная словесность. В психологической сути своей, в конце своих концов, родина – это природа и чужбина – это культура; родина – это стихия и чужбина – это сознание. Культурный человек будто в пути находится, он откуда-то ушел, – он покинул свою мать; а кто на груди у природы, тот у себя дома. Даже в скитаниях своих люди стихийные, первобытные, с природой в душе, цыгане, никогда не теряют ощущения, что весь мир – их собственная страна, что нигде они не чужие. Но те, кто сознанием оторвался от естества, над первичностью возвысился и отпил из отравленного кубка гамлетовской рефлексии, – те чувствуют себя в общей семье природы одинокими сиротами.

В предначертанном кругообороте бытия культура и природа несомненно встретятся я сольются в одно высшее целое. Ибо самое противопоставление природы и культуры не глубоко. Ведь природа не есть нечто готовое, однажды навсегда законченное и определенное: она становится, она делается, она развертывает великую хартию своих возможностей, – и вот ее постепенное выявление, осуществляемое сознанием, это и есть культура. Природа не факт, а процесс, а культура – его условие. Но как временная стадия в развитии мирового начала, как отдельный момент некоторой общей сущности, как этап на великом пути мироздания, отчужденность природы и культуры неизбежна и трагична. Мы вкусили от древа познания, от древа сознания, и с тех пор, одною гранью своей находясь в слепой и немудрствующей стихии, а другою пребывая на освещенных высотах разумности, мы потеряли спокойную цельность и непосредственость природного бытия. И потому на утонченном пиру культуры часто, как зов матери, как весть о земле, нашей колыбели и нашей могиле, как неумирающая элементарность, раздается голос, который от многоразличной искусственности и науки призывает на лоно естества и первоначальной простоты.

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
08 декабря 2011
Дата написания:
1910
Объем:
80 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают