Читать книгу: «По берёзовой речке», страница 7

Шрифт:

Маргарин, пластилин, пластик, в парке скамеечка…

Если сердце изранено,

то лечим промахи:

надо нефть приложить к вещей ране на темечко!

***

Я же не просто вынашивала, я рисовала картинами,

ладаном, миром, воззваньями матушкиных молитв,

знаньями, солнцами, лунами марсовыми, перинными

всех предстолетий, каждое радостный монолит.

Я вышивала иконою тексты такие наивные,

молитвословом, законом ли о Благодати людской,

ткань мастерила из шёлка я. Бязи да ситцы былинные,

и получился – родился ты, сын мой, хороший такой.

Если бы так всю галактику нежить, лелеять, вынашивать

с красной строки бы вынянчивать, вить бы глазурную нить,

ибо причастна ко времени я атлантидному нашему,

ибо причастна…да что уж там, люди мои, говорить?

Ибо случилось, ношу в себе заповеди, как все матери,

помните, горе Одесское? Помните фосфорный град?

Если б спасти…вырвать сжатые смерти тиски, выдрать клятвами…

если бы вместо солдатика…чтобы он жил бы! И нате вам

ждать, принимать, верить, плакать мне,

биться о дождь, снегопад.

Вот я иду: заметелена ветрами, я вся зарёвана

листьями красными, алыми, желтыми в розовый цвет.

Этой рябиной оранжевой, этими чудными клёнами…

Выносить мир бы мне! Выродить! Ночью закутывать в плед.

Также расписывать радугой, искрами, небом, иконами,

словом благим Златоустовым, Ветхим заветом, мольбой

в церкви старушек. О, помню я лица, платочки их скромные,

спины, ключицы. Мир помню я

весь! Весь до корня! Любой!

Право, но ты был, мой Господи, ты был всегда в сердце, в семечке,

в ядрышках этого семечки, в самом далёком углу,

был до распада. Был всем ты мне – этим пространством и временем

был, потому распласталась я, вот потому на полу…

Вот потому и взываю я, руки дрожат, сердце грохает

в Древней Руси и Аравии. Вот бы мне также лежать

семечком этим! Земля бы вся спину мне грела, огромная!

Вырасту деревом. Помню я,

как мне рожать Божьих чад!

***

Мой олений сын, мои подруги-берёзы, мои невероятные ёлки,

так бы выходить, не озираясь, не опускать глаза, лишь видеть прошлое,

лишь верить в прошлое, что рисует многое в нежнейшем шёлке,

поворотись! И за нами – будущее, за рекой Смородиной – за Серёжею.

Если бы не было будущего, что по-мордовски: Алатырь-камень,

этих будущих строк Мандельштамовских, придуманных в прошлом,

этих будущих книг, как у Толстого «Каренина Анна»

Нет, не прошлое в будущем! Наоборот. О, возможно ль

мой олений сын, мои подруги-берёзы в белом цвете застыли,

так вгнездилось в меня распоследнее наше отечество!

Называй ты как хочешь поля, эти речки ковыльи,

называй их «прародина» та, что, вонзившись, не лечится.

Я хочу помириться, хочу дать себя им – прощались чтоб,

вы такие смешные, особенно тот, кто измылился.

Занесённая в список я чёрный, но словно бюстгальтеры,

не подходят размером: из всех декольте пру, из вырезов.

Из меня можно прошлое вылепить в будущем трафике,

в невозможно пронзающем! Как сказал вещий учёный

то, что люди без памяти – люди планшетов, смартфонов,

то, что с памятью люди – заносят в альбом фотографии.

Загадай мне четыре загадки, чтоб чуда достигнуть мне!

Это чудо Всея Руси, чудо осенних растений.

Нежность рыжая. Солнце высокое. И скоморошество синее.

И рыдающая всех лесов невозможность мгновений.

Кто не гений в пятнадцать? Все – гении! В тридцать проходит…

В тридцать семь понимаешь: людей, птичьи их колыбели.

И затем всё, как водится – снег, колея, непогоды,

и попросишь морошки, что следует после дуэли…

***

У меня есть собака, а точнее есть пёс,

я его целовала в чёрный плюшевый нос.

Убегал, непослушный, срывался с цепи,

Лаял так: прямо душу

выворачивал!

– Спи!

Чёрный, гневный, лохматый, ел он всё – даже хлеб

с майонезом. Дай лапу!

Он давал сразу две!

…вот лежу я в сугробе. В белой шубе лежу.

Вою: «Боженька, дай мне пережить эту жуть…»

Ну, достали, достали…не могу…столько лет…

Из меня вырастали – из больной, как скелет,

эти травы из стали, так Голгофа растёт,

из меня вырастали солнце и неба свод.

Я ползла по сугробу: пальцы сжали снег, лёд.

(Я не знала в те годы, что спасенье придёт.)

И он лаял, так лаял! Словно пел коростель,

песня-крик, песня-омут, песня-сказочный Лель.

И послышалось мне поутру, поутру,

коль бессильны врачи, за тебя я умру.

Но ему я сказала: «Бежим!» Мы вдвоём

побежали, проваливаясь в снег густой.

И осыпалось солнышко за окоём.

Залезай, пёс, в машину, поедем домой.

(Есть такое местечко, кто знает маршрут,

там, где Ольгинский пост в Арзамас скользкий путь,

есть деревня Елховка, правее вот тут,

там Целебная Горка, ложись ей на грудь!

И все хвори исчезнут, растают, пройдут.)

Там ветра из Голгофы, разбойный сквозняк.

После взял пёс, состарился, что же ты так?

Погляди, я не старюсь – косметика, крем,

не курю и не пью и немного я ем.

И ни как ты – картоху, хлеб, сосиску вразброс!

Ты мой пес. Мой собака. Мой плюшевый нос…

***

Расскажу, как обещала, виденное воочию,

здесь трава-мурава, берега кисейные, реки молочные,

как бы ни диета – брала бы себе молока,

натирала лицо бы я, шею им, грудь и бока,

Маяковский сказал, что красивый, ему двадцать два,

а мне около ста, я иду, я красивая тоже,

как Владимир Владимирович, как трава-мурава

как река, что кисель, молоко да творожник.

Раскудахтались: Россия такая, Россия сякая, Россия есть дно…

А хотя бы и так – я люблю её дно небоскрёбное!

Дно небесное, синее, дно что льняно, что рядно.

Перекрёсток с распятием словно единоутробные.

Да, у нас и купель-то одна, и вода одна: прорубь холодная!

Гроб Господень, один Сталинград и неотданный Ржев,

и старухи на лавке сидят, мужиков вспоминая,

как у той Пелагеи убит в бой последний уже,

как у той Октябрины убит до победного мая.

А хлеба-то, хлеба из муки, из яиц, из сметан.

Вы таких не едали – ни в Спаре, в Пятёрке, в Магните!

Не деревня у нас. У нас город и Кремль – великан

красно-красный и красно украшен, свидетель событий.

Здесь никто не спивается. Некогда пить, кушай лишь!

В Воскресенске – воскресни!

В Варнавине – вора не встретить!

А на улице Громкой такая неслышная тишь.

На Свободе – Дом занятости, на Зиме нынче –

лето!

Совпадаю я с веком, как с мужем: еда-секс-постель,

говорят, что век трудный, что нервный, неверный, угрюмый.

Да, конечно, такой. Но он мой! Он безудержно юный,

как утроба, как жизнь, как вода, смерть, купель!

Ты уехал, чего же ты пишешь сюда, Габриель?

Ты уехал, зачем просишь премии – дайте?

О, какая здесь цветь!

О, какие ваниль, карамель!

Ничего я не дам! Ибо – дно!

Дно проткнёшь, и там – злато!

***

Хочешь, распни меня вместо всех тех,

кто был распят – вор ли, Бог, проститутка.

Дождь по щекам. Дождь – он из антител

против ковида. На грани рассудка.

Сделать крещённей, когда на кресте

разве получится? Лучше без лести.

Больно ни эти мне сделали – те,

больно ни там, ждали где, в другом месте.

Шепчет разбойник:

– Я верю тебе.

Шепчет, как будто кричит оглашено.

Каюсь, я каюсь, я – немощь теперь,

грешен я, слаб, слеп и глух во вселенных.

Слаб, хоть есть мускулы, череп и мгла,

слеп, хоть я вижу на двести процентов,

глух, словно муха, улитка, пчела,

самый я немощный,

самый я серый.

Гришка твой. Грешный твой. Небо рябое.

Да, да, тот самый из шерсти и боли!

…Песня про яблоко катится, катится,

песню пою, значит, всё же живая?

Дай мне очнуться – твоей служке, пятнице.

Эти позвали.

А те не позвали.

Звон,

звон,

звон,

колокольный мой звон,

о, я тоже художник: встраиваю полотна

в эту систему «Россия-вагон-

поезд-большой чемодан самолётный».

По тебе этот звон.

Иль по мне этот звон?

Буду каяться в том, что я сделала,

хоть не сделала каяться буду вдогон

тем, кто чёрен. Что каяться белым мне?

***

Причаститься! Предательств уже не боюсь.

Причащённая, чистая, словно помытая,

там, где были ранения всех недодружб,

там, где рытвины, всполохи, как инквизитором,

что повёл на костёр. Возжигались огни.

До сих пор пахну гарью, обугленным мясом.

Мне все щёки Иудушка твой обслюнил

в сне анфасном.

Устаю своих Каинов-братьев считать.

Этот камень схватил.

Этот в пустошь подался.

Этот клялся на весь прорифмованный чат.

Этот – Карлсон.

Солнце режет мне зренье, в полоски сечёт.

Щурюсь! Мне, причащённой, всё горькое – сладость!

Всё колючее – мягким мне кажется.

Ядом

раньше даже вода была, солоным – мёд.

А теперь всё – дорога, что ходом, что пеше,

и овалом мне, кругом – мой угол медвежий.

Будь же также причастен, обласкан, занежен,

я из личных своих словно бомбоубежищ

выхожу под обстрелы, под небо, под свод!

Это как после казни, когда не казнили:

передумали! Прав не лишили – промилле

было ноль и шестнадцать, спасибо, латынь!

По мосту я иду, мост, как шкаф со скелетом.

Нынче всех я люблю, даже слабых поэтов,

исчезающих этих святынь.

С ними пью брудершафт, им даю своё горло.

Им в ладони я – сердце. Да что там в ладонь,

им – под ноги, под тапки, под солнце, под вёдро

проведён

здесь по кругу по первому и по второму

ток заместо невымерших строчек и строф.

Осветлённая, выровненная, солому

ни к чему мне стелить! Путь обратный с Голгоф,

как под горку! Как с виселиц, коли верёвка

обломилась. С кусочком на шее – иду!

С синяком во всю душу! Как божья коровка.

Мотылёк. Стрекоза. Я уже не плутовка,

не воровка, не падальщица, не дешёвка.

И сама я свою добываю руду.

Если надо сама поцелую Иуду,

поднесу своё тело ему я ко рту.

О, как худо мне было. Но сплыло. Уплыло.

Словно воду я пью, где в песке, в лоне ила

полыхала звезда умирающим светом,

этим обмороком, этой болью и смертью.

Вот и всё. Её нету.

***

Это даже не девяностые лихие,

а семидесятые колдовские,

мне на вид лет пять-шесть,

не тащи меня в лес, серый волк, волчья шерсть.

У меня столько дел: спать, пить, есть!

У меня столько дел – ромашки, букашки,

я «секретик» делаю из стекляшки,

закапываю в яму под жёлтым мхом,

чего только нет там, разуй глаза, -

лист, пёрышко, пух, мёртвая стрекоза.

Даже Дарвин позавидовал бы, но тайком.

Вот папа, вот мама, мой пёс – носик плюшевый.

Актриса, озвучившая Каркушу и

ну, скольких, скольких она озвучивала

мишек, плюшек, есть даже пират.

Семидесятые годы – горн, флаг, как факт!

Годы целебные, годы волшебные, ни «тик-ток», ни «тик-так».

Хлеб, конфета, пломбир – постоянна цена,

словно вид у окна, под окном, из окна,

ни братков, ни расстрелов и ни пахана,

и дорога ясна, и видна, и полна,

и пшеничные полосы, взгляды до дна.

Ибо прямиком смотрят в семидесятые,

жизнь вся светлая, белая, не полосатая,

жизнь – она не аптечный тест,

волк не утащит ни в поле, ни в лес.

Ты разве не знаешь конец этой сказки?

Бычок качается.

Лапа отрывается. Но не брошу: дальше тащу!

И как вдруг по таким нам – нежным, – что кости, что мясо,

верящим напропалую да по хребту, по хрящу?

Слова-то какие странные – перестройка, Горбачёв, Ельцин!

Друг Буша.

Ножки Буша.

Ногти Буша.

Тельце.

Я вообще-то хочу про Каркушу,

более вовсе не стану я слушать.

И мячик, что скачет вдруг к речке, ко рву.

Я понимаю – не будет иначе. Тогда не ревела. Сегодня реву.

***

На Покрова Богородица кутала нас в покрывало,

накрывала,

убирала «сытый голодного не поймёт»,

«глухой – слышащего»,

«слепой – зрячего». Всех понимала.

Вот пью я воду пресную – а в гортани сласть-мёд.

Изменение вкуса, цвета, запаха, как истории,

нет, нет, не ковидище, а иные перемещения.

Не выметай этот сор из избы: сор мы строили!

Из него рост стихов по-ахматовски,

дщерь моя!

Услыхала, Исполнена Слуха, накрыла, припрятала.

– Ой, тепло ль тебе, девица, право, тепло ль тебе, красная?

Воскресающих птиц – чаек, соек, овсянок да ласточек,

гречневик надевает над всеми, как будто поярковый.

Васильками украшен он, лентами, перьями поверху,

а ещё Богородица плащ сверху рядит малиновый.

И тепло-то мне, девице,

и хорошо-то мне, милые!

Словно шубой замотана, словно накрыта я дохами!

А тебе, о, София, тебе, о, благая, тебе-то как?

Стали раны багряные свет отражать в небе сотканы?

Вот и понял голодного сытый, молчащий внял глоткою,

замерзающий – жаркостью,

тонущий тех,

кто был лодкою!

И все фразы, которые тихие, стали вдруг важными,

и болящее сердце моё стало, словно спортивное.

Ибо самое высшее – сутью, что малоэтажное,

и дома осыпаются мне под ветрами квартирами.

Накрывает Лилейная, Чистая, плачу от радости,

накрывает телесно, до темечка:

– Дева, возрадуйся!

И качает меня, как дитяти, наивную в младости.

А уста сами шепчут, уста мои шепчут:

«Пожалуйста!»

***

Настасья, Настасья, настала пора,

по батюшку-Киеву ты мне – сестра,

сестра ты по матушке-граду Москве,

по Нижнему Новгороду – на – он твой!

Красивый такой.

Величавый такой.

Град-Горний – так Бильченко Женя зовёт.

Она мне – сестра! К нам вставай в хоровод!

Ещё есть сестра – помирились вчера!

Она мне сказала: «Иди, вот я! Здесь!»

Она мне желала не зла, а добра,

и сердце рвала –

я глухая была.

Она мне тянула Голгофский свой крест.

О, руки её! Ты видала в упор?

Вот так обнимать могут только сестёр.

Вот так целовать могут лишь васильки,

на мне платье синее – цветом под стать.

Ты знаешь, как может сестра целовать?

Ты знаешь, как может сестра обнимать?

Как будто крестить в две руки!

Вот этот момент: Хиросима в груди.

Сказала сестра: «Я вот – здесь: ты иди!»

Да

я бы ступила с обрыва, с настил,

как в пропасть, прости, ох, прости!

Как мы неуклюжи, что стадо слоних,

коленки дрожат, да, мы с ней – из трусих.

На – поле пшеницы моё, чтоб растить,

на – зёрна,

на – птиц,

на – бери васильки!

Конечно, нам, женщинам, всем нелегко

даётся прощение, как сделать шаг?

Вот если с мужчиной поссорились, то

с ним можно в постель, и, мирясь, переспать.

А если страна со страною, то как?

У вас разве много Россий-Украин?

О, цветень,

о, лебедь,

пшеничный мой злак,

о, как это просто: обнять, дай обнять.

Объятия – выход один.

И вот вы коснулись ладошки, руки,

а рядом, вокруг васильки.

Васильки!

***

От мозаики Киевской Софии, от её суровых секретов,

от лазоревого, лазурного, рыже-солнечного исхода.

От «Города Солнца», от его идеального света

мощь, мудрость, любовь – всенародна.

Воссиянная! Соединяющая! С трепетом трепет.

И неважно, как шли, сколько шли, где плутали.

Я-то думала: пульс. Оказалось, в запястье – небо,

и неважно, какие фантомные были печали!

И какие всемирные боли…Лазурь да и только!

(Ты у мишки боли, бы у зайца боли, но не надо

у куклёнки моей, у сестрёнки моей, у дитяти…)

Дай подую на рану, на все пятьдесят ран, где горько.

Да на все пятьдесят их оттенков твоих скоморошьих,

если к ним прикасаться, они в золочёном сияньи!

Как на столб электрический лезть,

ты проверила кошки?

Ты проверила лезвия,

также остры, также пряны?

Ты же сильная, знаю. О, сколько в молчании крика!

Разрывал этот крик, наш всеобщий, мембраны вселенной.

И когда умирал крик твой-мой – восходил Светлоликий,

я таких не слыхала убитых, но не убиенных.

У Распятия свойство – о, сколько ни плачь – Весть Благая.

Я же помню, Володя толкнул, а я – враз пред иконой

оказалась в Ея колыбели,

на донышке, словно слагая

мозаичный рисунок, трясясь в лихорадке, со стоном.

А ещё – синий плащ, пурпур, тихий малиновый отсвет

было всё в этом крике со встряски времён, с изначалья.

В две груди разметался – единый! – в две оси.

И мотает меня до сих пор у оси ежечасно.

А новья-то, новья-то! Откуда его натаскало?

У меня было три сестры Вера, Любовь и Надежда.

Я – сестрица твоя.

Ваша – я. Я для всех жарко-ало.

И всея я – сестра. И всему я – сестра, как и прежде.

Говоришь, где-то пятая есть. Вот бы встретить, хоть мельком

увидать, ненаглядную, вот бы нам всем помолиться!

Говоришь: жемчуга.

Это правда! И в сердце – прицельно.

Из твоих рук я пью. Из твоих рук святую водицу.

Хорошо как рождаться!

Младенцы мы. Обе – младенцы.

Абрикосовы пяточки.

Розовые кулачочки.

И кладут нас с тобою обеих да на полотенце

и подносят ко батюшке, в лён завернув, во сорочки…

***

Выйдешь по склону к Волге вниз, по откосу

да вдруг как всплачешь песню свою гортанно.

Созрела калина-рябина: опять же осень

огромная, синяя вся, а в лесу багряна.

Вот так бывает участье, сосчастье, причастье.

Как будто бы больно другим, а во мне растёт рана.

Тебе не хватает синего, на, мой красный,

тебе не хватает инея, на – мой рваный!

Река у меня не просто зовётся Волгой,

река у меня не просто рвёт рыбьи краги,

не знаю, я ли рекою сейчас промокла,

она ли меня разрывает на мелкие капли.

И я выпадаю в неё, выпадаю, что дождик,

кормить её червяков и флейтовых синих мушек,

люблю я покусывающих лягушек

не в смысле поесть их куриных ножек.

А в смысле зайди на страницу и лайкнуть синим.

И прочитать: «не хочу ни медалей, ни грамот»,

меня вот также когда-то бесили

дипломы их красные в форме ягод.

И внешне спокойная, хоть всё огнём горело,

и внешне пристрастная, знала, как всё нелепо.

Моя задача: Есенина вынуть с петли,

моя задача: прикрыть Маяковского телом.

Моя задача: Марину Цветаеву в белой

пуховой кофтёнке собой заслонить стоустно.

Но что мне делать вот с этим окаменелым

да сплошь перекупленным, что все зовут искусством?

О, речка-речка, простор мой, пространство-время,

и птица чайка кричит, поёт ли со мною сольно.

Толкнули тебя с эскалатора – а мне больно.

Коль неба не хватит, бери мой закат внутривенно.

***

Это было когда-то давно, ещё перед Пасхой,

хватаясь за спины, толкаясь локтями: Пустите, пустите!

Когда умирал на кресте Иисус, что рождён в овчьих яслях,

тогда мы нуждались с тобою, сестра, не в его ли защите?

Да пропустите к нему, он там был до последнего вздоха,

и когда Он дышать перестал, завопила поляна

своим горицветом. У нас с тобой общего много:

и одна на двоих там, что слева, кровавая рана.

Отрекаться нам как? Пропустите нас, добрые люди!

А поляны истошно исходят цветочным нектаром.

Там не пульс на запястье, а словно ударило в бубен.

И совпали – твоё и моё – два запястья ударом.

Не пускали. Одежда впивалась в шершавые гвозди,

что торчали из балок. А поле – цветочные корчи.

Сестра, так бывает: друг другу с тобой передозы,

даже имя моё ни к чему вспоминать ближе к ночи…

А по козьей тропинке пойди на вершину, пробейся.

Словно блогер Уфимский – Рустам тот, который Набиев,

ему покорился Эльбрус по пути к Эдельвейсу.

Он шёл на руках, продвигался, как мы не ходили!

О, как заболели предплечья его – да у нас вдруг с тобою,

о, как мы носили икону одну к аналою.

В нас бились ветра, в нас толкались – спиной, головою,

но двери закрыты! На ключ, на замки, паранойи.

А после снимали Христа со креста. Как снимали!

О, как мы рыдали тогда, невозможно рыдали!

Похожие слёзы у нас. О, слеза, что немая,

слепая слеза, и глухая слеза, и больная.

Ужели нам мало? И снова нам мало. О, пей молоко ты.

Особенно на ночь. Особенно сладко-холодным.

Воскрес наш Господь. О, как он воскресал, капли пота

на бледном челе. Как он шёл, как он шёл к нам по водам!

По рыжим шёл водам, по синим шёл, по скоморошьим!

Мальчишье лицо. На щеках золотые веснушки!

И мягкие божьи ладони…

точнее ладошки,

какой Он небесный. И пульс на запястье кукушки!

Несёт Он хлеба из овса, из пшеницы проросшей,

несёт нам луга, где цветы, где пушинки и перья.

Когда он воскреснул, он помнил о всём, но хорошем,

забыв про плохое. Но не подведи: Он нам верит!

***

Родина – молоко моё белое, мёд мой шоколадный

как ты хороша в картинах у Волги.

Ты прохладна, светла, сладка, беспощадна,

тебя невозможно понять – лишь исторгнуть!

Тебя невозможно измерить по-Тютчевски, право,

лишь только прильнуть к твоим травам, лежать в этих травах.

Измерить могилами предков, могилы глубоки,

да пальцы порезать до крови в ковыльной осоке.

Люблю я машину помыть в озерце, проезжая

по области с края,

по области Нижегородской,

мечтая о том, что никто не собьётся, не спьётся,

никто не убьётся, летая на всех скоростях автострадцев.

помыла машину, пора отправляться нам, «Дастер»!

Три птицы его – рак да щука да лебедь – все сразу,

чинили коробку ему скоростей –

возноситься,

ему в «Автосервисе» холили тело и разум,

ему богородичьи нежные клеили лица.

Чтоб сразу из крайности в новую крайность – смиренья!

Где шаг от любви да в любовь безнадёжно первична,

где шаг от любви в нечто синее, бабье, осеннее,

оно словно озеро в дальнем лесу чечевично.

Кружусь вдоль оси своей, эка меня здесь мотает.

Исход – за флажки, а там, мамочки, синь да и только!

Скажи только, родина, да хоть в болоте утопнуть!

Шепни только, родина, я же твой шаг – его долька.

Да, я этот шаг, что размером с подростка-берёзу!

Да, я этот шаг, что из тёмного – прян, красен, розов.

Да, я этот шаг, как глагольная рифма с наречьем,

когда в пост-осеннем, когда снова куртку из шкафа

свою достаю, а за ней шарф, плед, варежки, шапка…

Когда в Верещагинской горке

сердечко

к сердечку!

***

День отца был вчера, мой отец, а сегодня ты снился,

как всегда в синем (это – Россия), а в светлом, знать, небо

или облако Сельмы Лагерлеф про Нильса –

мой любимый мультфильм, он про всё, он про нас и про лето.

Как ты плёл мне узоры, как в ленты скреплял мои косы,

у нас общий любимый поэт на двоих – Маяковский.

Помню, как написал ты один из стихов, из двустиший,

он наивный такой. Я такие зову графоманством,

я такие зову граф-обманством, отбросив всё лишнее,

остаётся лишь граф, князь, царевич. Давай без жеманства –

подкаблучник, влюблённый в мою самолучшую маму:

у неё были кудри

и белые нежные груди,

помню, как выходила она-выплывала из спальни

да под песню, тогда было модно про рыжего Руду.

Не могу без тебя я, отец!

Не могу я, что ж вдаль так

расплескался? Зачем заболел этим раком?

…Вот лежу я – двухмесячной – там, на подушке крахмальной,

словно яблочный торт, кулачки свои сжала, однако.

У тебя было время – на праздник меня брать с собою,

в тёплой шапке, с шарами я шла и гордилась, гордилась!

Что мой папа – директор завода, что там за забором

справедливость.

И Божия милость!

Лишь милость!

Что сейчас? Ах, давай не про это. Зачем тебе это?

Твой завод был расхищен. Растащен. Там сделаны склады.

Или, может быть, клады? А в кладах добро и монеты.

Ибо – граф, ибо – князь, и царевич. (Смотри, как я – складно!)

У меня был хороший отец. Супер, мега, имел три медали.

А четвёртым был орден.

Но сёстры на хлеб променяли –

это было давно в девяностые и в злые годы.

Мой отец – навсегда!

Мой отец – на века!

Он – на вечность!

Ну, подумаешь, годы четырнадцато-нулевые…

Мне прижаться щекой бы к твоей, где надежда и млечность,

вот хотя бы на миг!

Даже умершие мне живые.

Мне живые твои туеса, да в плетеньях корзины,

а в них ягоды, ягоды с мая и до сентября, и

что-то очень весёлое, очень хорошее сильно.

Лишь от горечи руки мои в кулаки ужимались.

***

Мятежный Аввакум устал нас с тобой приглашать

в поющий Чернобыль в его огневидную суть.

Какая здесь боль!

Птиче, Мати, Пресветлая мать.

Молитва ребёнка! О, дай на ладони подуть.

Молитва старухи! О, дай ей премного всего.

Молитва девицы, как будто день нынче Петров.

– Избави от ссор, исцели тело, душу, страну!

Одна у меня ты! Тебя исцели мне одну!

Не надо вот так, что в одном моём карем глазу

икона святая.

В другом не понятно мне, что.

Хочу, чтоб в зрачках только небо, любовь и лазурь,

хочу, чтобы в сердце одна всепрощения суть,

хочу лечь перстами к ногам Аввакума листом.

Ладони, ладони, ладони к нему простереть,

как мало я знаю про немощь во всю мощь и твердь,

как мало я знаю про лёгкость, что не унести,

больнее без боли,

кровавей без крови в горсти.

Когда на кресте крещены, а на небе в сто неб.

Мы мне одиноче, чем множество, без хлеба – хлеб.

Вода без воды, а вино без вина – хмельно мне,

медовая родина –

с плеч, лисий хвост, волчий мех.

Порезан на вены, на ленты, на капли с берёз,

размотан на ветер, что бьётся виском или без,

раскрошен на столько, что нету целее его,

и собран на столько, что в крохи раскрошенный весь.

Прости, если сможешь, и вьётся над пламенем дым,

и крестит двуперстьем всех тех кто не с ним и кто с ним.

Ужель побредём мы, ужели, ужели брести?

Хватаю я воздух, сжимаю до хруста в горсти…

***

У моей России бабушкины руки,

у моей России папины глаза,

матушкины песни, вихри, блики, вьюги.

В нас, внутри Россия: слезка, железа

и седьмое чувство. Все, кто Русь покинул,

те давно не имут, словно мёртвый стыд мой,

боль…Любить не так

надо, сердце плавить, плавить, плавить, плавить

в топке и в горниле, в доменных печах.

Самое смешное то, что сторожу я

взятую Бастилию, краденый рубеж,

через лаз всё вынуто, через кремль запродано,

лишь одно не выдрано с корнем в нас допреж:

речь! Глагол смородинный, Русь моя, прародина!

И не в тёмных матрицах, не на Римских улочках

мне лежать под пулями желтыми – в янтарь!

Чтобы крик под скулами сахарно-лукулловый,

на своей, на кровной я на земле, как встарь.

Вот вам – и аптека.

Вот вам – и фонарь…

А ещё бы в горло мне водки. Лёд. И слово

то, моё рабочее, в рифму с кровью в снег!

Эко как попёрло для меня медово,

захребетно, словно бы князь идёт Олег.

И стрела навылет. Вот, гляди, сквозь раны

Русь моя! Бастилия. Васнецов, Куприн

и Рубцов, который садиком багряным,

и ещё мёд Одина. Он такой один.

Отпусти пожить ещё! Побороться! Выстоять.

В ледяном побоище да в Бородино.

И зачем ты в голову мне контрольным выстрелом

целишься? Ах, сука ты, блин, предатель, дно.

Как же будет родина без меня родимая?

Слово моё ратное крепостью растёт!

Словно бы купинушка, что неопалимая,

куст терновый, ягода, занебесный ход.

***

Время – камушек с камушком, магмы и кобальта,

время Экклезиаста: сбери, коль разбрасывал!

Из-под всех саркофагов кричать нам Чернобыльских,

из-под всех печенегов вставать целой Азией!

Время – флага, синиц, да из каждой головушки,

из орла, что двуглав, озирать поле белое!

Время – нате, берите российской вы кровушки,

это нефть наша чёрная, нефть наша спелая!

Делай краски из нефти, рисуй Богородицу!

И мальчишку, родиться вот-вот он – юродивый,

и восплачет псалмом он Давидовым тоненько,

воспоёт он рекою да полем с пшеницею:

– Где страна? Где Россия?

– Да вот она, родненький!

Богородица скрыла её плащаницею!

– Где вода, что святая? О, где же водица-то?

– Вот она! В её горсточке, в беленьких пальчиках!

Так ныряй же в неё, в нашу нефть солнце-лицую!

Наша нефть – это наша трава мать-и-мачеха!

Время камни разбрасывать, но не сторонник я

ни реформ, ни подвижек, сторонник я книжек.

И осенней, что в Болдино, силлабо-тоники,

и сторонник адажио – это мне ближе!

Но вот камни!

Как быть?

Каждый звук мне – булыжник!

Каждый шёпот мой – кремень и шелест наскальный,

дождь мне щёки шершаво и горестно лижет,

о, как много камней – не собрать – разбросала!

Раскидала. Уродливо так, по-кабацки!

И сама под камнями – в могиле я братской

и безмернейше сестринской! Камни, о, камни!

Что по Волге, Туре, по Оке и по Каме!

Я-то думала: что быть в сраженье по-русски так,

оказалась сама, что янтарная бусинка.

Собери меня, музыка!

Обними меня, русая!

А зимою ты белая, осенью – в крошево,

я взываю к тебе, как трава та, что скошена!

Как сожжённая, Господи, в цивилизации,

что в Чернобыльской топтаная радиации,

как объевшаяся, словно до галлюцинации!

Доче, мати, душа моя, птиче! И катится,

нет, не яблочко – камень! И давит и давит

этот камень на сердце. я бросить –

не вправе!

***

Его звали «Вася-шкаф, шестьдесят километров»,

я сама нынче мчалась против снега и ветра,

торопилась, спешила, быстрее, стремглав,

предо мною в «Газели», как тот Вася-шкаф

60 километров, а во мне – больше ста,

моего «Птицу-Дастера» греет верста.

А вокруг, а вокруг Богородичный лес,

Иисусово дерево – дуб, что солдат,

Больше-болдинский свет в листьях наперерез.

…А дорога всегда – нервы, музыка, мат,

на билбордах Прилепин Захар, здравствуй, брат!

Мой фейсбучный товарищ, я рада! Ты рад?

Но «Газель» себе тащится, в ней Вася-шкаф:

древесина, песок, уголь и комбикорм,

и – на всречку нельзя,

и налево – там штраф,

святогорную песню поёт семафор.

Кто не любит, чтоб быстро, в обгон? Я люблю…

Я прокладываю, сосчитав, колею,

убыстряюсь, лечу, а точнее – пою,

выручай, моя бусинка, слева, на юг,

дальше, дальше дорога – шоссе моё, пава,

моя родненькая, соколиное небо! –

я хотела б, хотела в зрачки тебя вправить,

60 километров любви – где-то справа,

60 километров огней, щебня, камня,

60 километров – до сердца руками,

ты – лазоревая, корневая, вкус хлеба,

а что я для тебя?

Мои скорости птичьи,

мои скорости зверьи,

гречишно-пшеничьи.

Васильковые – еду вдоль поля грачиного,

да осоковые – что вдоль луга былинного,

всё в слезах ветровое стекло – в рыжем дождике,

это нежность моя, теплота скоморошья…

А по радио нынче вещают политики:

апельсины, торговля, базары восточные.

Кто отмолит меня?

Вася-шкаф!

Едет тихо он.

Он отмолит дорогой, щебёнкой, обочиной

и таким тонким-тонким, безгрешным, что пёрышко,

это лучшая высь. Это лучшее донышко!

Возвращаюсь обратно я из полиграфа

с полной сумкою книг, со своим альманахом.

Преисполненный радостью звук колокольчика,

что маячит мне призрачно Васею-шкафом…

***

Кьюар-код мой квадратный – квадрат мой Малевича,

молодильный, что яблочко, спелый мой, девичий.

С ним в любой магазин, в клуб, на сцену, на паперть хоть,

мой летящий, расстеленный белою скатертью.

Он мне – осень, хоть в кофту закутаю, в плед его,

он мне – пропуск, билет, он Гагарин – «Поехали!»

Все по-разному, каждый по-своему – люди же

соотносят себя в нашем времени выдюжить,

кьюар-код

Маяковским до крика мой вывернут,

белым мехом и чёрным подёрнут, мех – беличий,

Шакьямуни ученьем, лугнасадом под Ивенкой

от истока Торжка. Хорошо быть Малевичем:

он давно кьюар-код свой придумал, и – нате вам!

Он столетье назад туда вставил пернатые,

обнажённые крылья и косточки хрупкие,

кьюар-код

кьюар-код, как Мадонна с малюткою!

И грядёт, и идёт Она, цветь сжав ладошкою,

о, как пахнет водой живой и мёдом клеверным,

о, как пахнет брусникой, травой свежескошенной!

О, как никнет гречиха под тяжестью медленной.

Мы когда-то бродили в квадрате Малевича,

мы когда-то живали, мы были, мы певчие!

Мы кричали не выдранным горлом, хрипевшие,

и звезда была Волчья, но не озверевшая!

Где же, где же, скажи мне, ну где же мы, где же мы?

Во русалочьих тропах, лесах ли, валежниках?

Ну, иди ко мне, старшая девица красная,

ну, иди ко мне, младшая девица Настенька!

А я – средняя ваша сестра кьюаркодова,

я родная, я здешняя, яблочно-сводная!

Не погибнем теперь, ни за что не погибнем мы!

Сквозь пространство нежнейшая жрица Церера,

что несёт небо алое, белые липы

из неоновой, звёздной космической сферы!

***

Маленький мой, миленький, отмолю

я у всех невзгод тебя, островов Марианских,

под подушку недаром в колыбельку твою

я иконку клала по-христиански!

По-Юлиански все календари!

По-старославянски все древние тексты.

Ещё когда ты был у меня внутри

и слушал ритмы моего сердца.

А теперь! Это же надо ты вымахал как!

Школа, институт и служба, и армия!

А нынче в мире пиры вытанцовывает сквозняк

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 декабря 2021
Дата написания:
2021
Объем:
150 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают