Читать книгу: «Залив Большой Медведицы», страница 2

Шрифт:

И даже на малые свидетельства прежнего своего отсутствия в каждом последующем изгибе дороги, он никак не мог наглядеться. Камни и кустарник у обочины; вмороженные в остов снега черты луж; снежные полозья, обглоданные шинами промчавшихся автомобилей и поныне берегущие оброненный ими рисунок пуще зеницы ока – все это приобретало значение и смысл личной драгоценности, сокровища для глаза, готового жадно впитывать детали мелочей и заполнять пустоту зримой статики оставленного дома.

Темнота за окном жила собственной жизнью, дышала и билась в особом ритме, свойственном каждому постороннему сердцу – запаздывая на мгновение, путая дыхание, силуэтами ускользая из пространства, доступного зрению. Детали, выхватываемые из небытия светом фар, оставленные по недосмотру, не иначе, следовать неспешности автобуса, судорожной ненасытности зрения, размытые движением, мельтешащие, с каждым новым повтором обретали все большую вещественность. Слагались в алфавит места. Звучали.

Часть дороги пролегала вдоль береговой линии. Это угадывалось по особым символам, опознаваемым иероглифам. И хотя самой воды было не разглядеть сквозь темень и мокрый снег с остатками дождя, ее незримое и неоспоримое присутствие, тем не менее, явно прочитывалось в нагромождении предметов. Петер следил случающиеся изменения, блеклые, но заметные с берега всполохи у горизонта – разноцветные блуждающие пятна, разбегающиеся от точки соприкосновения воды небесной с водой земной – и ему казалась Земля, с улицы вглядывающаяся в силуэты редких пассажиров, в ровные ряды потертых сидений, тусклые лампы, лица. Вселенная неслась навстречу, белоснежная, необъятная. Заключенная в снежный кокон.

Новый виток – и дорога вновь отступилась от океана, в ребячливой своей дерзости вознамерившись вскарабкаться по крутому склону предгорья. Петер откинулся на спинку сиденья и, прищурившись, принялся разглядывать лицо водителя, отражающееся в зеркале заднего вида. Странно, он всегда думал, что Пер единственный обитатель Большого города, решивший связать свою жизнь с рейсовым автобусом, валандающимся заученным маршрутом между пригородом и деревней. И готов был поклясться, что в деревне вообще мало кто подозревал о самом факте существования еще одного, полуночного маршрута.

Пресытившись, наконец-то, вынужденным одиночеством побережий и отшибов, автобус вклинился в жиденький поток автострады – Петер, ослепленный иллюминацией фонарных столбов, там и тут понатыканных вдоль проезжей части, опешивший от распахнувшегося множества снующих автомобилей, вновь приник к окну, буквально впившись взглядом в разрастающуюся неоновую опухоль предместий города. Дома-великаны – иные разросшиеся в пять-шесть этажей – обступили дорогу и теперь возвышались всей своей серой массой над тщедушным тельцем растерянного Петера, запертого в стальном, полинявшем от времени брюхе.

Бьярне просто сидел рядом и молча поглядывал на своего юного спутника – ему слишком хорошо было знакомо первоначальное очарование города – сколько раз уже он наблюдал этот нелепый юношеский блеск в глазах? – тут не долго и со счета сбиться. Столь же частым было, пожалуй что, лишь запоздалое горькое похмелье, неизменно следовавшее за кажущейся свободой, ради которой многие пускались в самостоятельное странное странствие – без пищи и крова. Безвозвратное путешествие в злую грезу распадающегося на составные части мира. Но в случае Петера было и некоторое отличие, распознать природу которого Бьярне, пока что, был не в силах. Впрочем, времени у них было с избытком, а потому и волноваться не стоило. Бьярне не опасался, что Петер надумает вдруг бежать – складывалась странная уверенность в послушании. До поры до времени. Кроме того, явная очарованость первыми признаками большого города компенсировалась чем-то большим и принципиально иным.

Автовокзал, положенный главной площади, оказался неряшлив и непригляден. Вымершее плато, загроможденное автобусами молодыми и старыми, покореженными временем и пахнущие свеженанесенной на хромированные бока краской. Редкие пассажиры сновали по заданным маршрутам; серые и помятые, они сами были чем-то похожи на автобусы, которые и доставили их к этой конечной точке, отделяющей город от проделанного пути. Дождавшись, когда водитель, наконец, откроет двери, Петер спрыгнул с нижней ступени. Потянул за ручку спортивной сумки, в которой и уместился весь его нехитрый скарб, и легонько качнувшись под ее весом, забросил на плечо. Рука тот час же заныла, но Петер лишь поморщился и поудобнее перехватил ладонью малые ручки.

– Петер, погоди.

Бьярне отсчитал водителю мятые купюры, и теперь копался в собственной сумке в затянувшихся поисках шапки. Водворенная на макушку, шапка тут же ощетинилась мириадом цветастых лоскутков.

Бьярне завязал тесемки под подбородком, в точности как и Петер за мгновение до того спрыгнул на асфальт и широким своим шагом заспешил к приземистому домику у выхода с вокзала. Изо всех сил стараясь не отстать, Петер затрусил следом; при том, он готов был поклясться, что Бьярне заметил явное несоответствие собственной скорости с его походкой, но даже и не подумал подождать. Лишь бросил походя:

– Проголодался? Здесь сносно кормят. Я угощаю.

– Спасибо, я сыт…

Что было ложью. В навалившейся негаданной спешке Петер не то что перекусить, но даже и просто задуматься о еде не успел. За что теперь и расплачивался резью в животе и прескверным настроением.

– Куда мы едем?

– О. Я давно уже жду этого вопроса, а ты все больше отмалчиваешься да смотришь самым настоящим букой. Будем общаться?

– Не раньше, чем вы ответите на мой вопрос.

Бьярне остановился на мгновение, оглянулся на Петера (скорее – единственным взглядом смерил того с ног до головы и обратно). Весело улыбнулся. После – шкодливо подмигнул.

– Не раньше, чем я набью себе брюхо. С самого утра маковой росинки во рту не было. А впрочем, мне начинает нравиться эта игра. Обязательно продолжим ее после завтрака, идет?

У Бьярне были старые руки. А глаза – зелёны той плотной зеленью, что вызывает в памяти листву позднего лета; хмурую, почти что чёрную от частых дождей.

Петер некогда вычитал в дедовых книгах, что ирландцы якобы верили в колдовскую силу, свойственную зеленоглазым и светловолосым. Подобных же взглядов были не чужды и особо мнительные особы, случающиеся по соседству с Бьярне. Его шальная весёлость вкупе с частыми пугающими видениями, оборачивавшимися рано или поздно тысячью историй, большую часть которых растаскивали на сказки и анекдоты, доверия также не внушали. Единственной причиной, по которой выходки Бьярне терпели в детском доме, заключалась в том, что он был прекрасным педагогом и тонким психологом. Но профессиональные эти качества не избавляли от косых взглядов и пересудов за спиною.

С недавнего времени Бьярне исполнял роль выездного инспектора. В его обязанности входило препровождение ничейных детей от места нахождения туда, где им будет оказан надлежащий уход и предоставлено достойное образование без родителей – в интернат. Тонко просчитанная дурковатость обыкновенно по достоинству оценивалась будущими подопечными Бьярне; вызывала, не смотря на зрелый возраст инспектора, доверие. Но Петер очевидно отличался от обыкновенных маленьких постояльцев Бьярне. От сквозившей ярым холодом отстранённости мальчика у Бьярне мурашило кожу. Но, одновременно с этим, настойчивые и непреклонные, нежданно скапливались истории и воспоминания из другой, совсем молодой еще жизни до интернатов, бумаг об опекунстве, наследственной мороки.

Поезд тронулся; заснеженный полустанок с одинокой фигурой смотрителя истончался, ускользая к недостижимой отсюда линии горизонта. Петер во всех красках представил вдруг, как серые заплаты полей и морщины холмов на берегу собираются в барашистые, облачные стаи и скатываются к самым окраинам земного шара, увлекаемые сплошным потоком, шумным, гневливым, следующим единственно известной воле лунного цикла. Сгорбленные спины людей обрывались вдруг на многоточия; суетливыми муравьиными тропками пробирались к оврагам и водопадам, чтобы после оттуда соскользнуть за пределы земного края, достигнуть наконец-то заветного освобождения от плена ойкумены.

А молчание затягивалось; заострённый подбородок Бьярне покоился на сплетенных пальцах, скобка рта изгибалась язвительно, но зелёные глаза вместе с тем смотрели по отечески добро и участливо. Когда он заговорил, ничего в его голосе более не выдавало ту стальную непреклонность, что так напугала Петера на первой встрече на хуторе.

– Я люблю эту землю, пусть даже говорить об этом и глупо. Сплошь снега и камни…, – Бьярне замолчал на мгновение.

– Когда я смотрю на снег, я всегда думаю о смерти.

Петер заглянул ему в глаза. Впервые с момента встречи – с удивлением и недоверием одновременно.

Для самого Петера снег всегда был чем-то изначально чистым. Быть может, большим забвением, чем что-либо иное. Заметив замешательство своего юного спутника, Бьярне улыбнулся. Снова. Открыто. По-детски.

– Нет-нет, мне кажется, ты не совсем верно меня понял. Я думаю не о смерти вообще, как таковой. Я думаю о смерти конкретного человека. И о том, что она дала мне. Мы с тобой в чём-то похожи, знаешь? Я, также как и ты, не застал своего отца. Примерно с одиннадцати лет меня растил отчим. Конечно, наши с ним отношения были далеки от идеальных. И на первых порах мы вовсе не понимали друг друга. Но я уважал его. А он, в свою очередь, делал всё возможное для того, чтобы я стал частью новой жизни, а не зацикливался на собственном прошлом. Это не было простой благодарностью… это была первая действительная отеческая забота о моей жизни. И исходила она от – фактически – чужого мне человека. Но, как оказалось, его старания были напрасны. Конечно, тенью собственного прошлого я не стал. Но и настоящего, к сожалению, признать так и не смог. Поэтому-то детство моё и отрочество прошли в каком-то странном полусне. Спроси меня сейчас о том или ином событии: случалось ли оно, нет ли – я, пожалуй, и не отвечу. Мой отчим умер, когда мне было далеко за двадцать. И это смерть принесла мне несравненно больше, нежели он сам сумел передать при жизни.

Бьярне вздохнул – глубоко, точно в чреве небесной кузницы зашевелились вдруг долго спавшие меха.

– Это странно. Ни мать, ни младший брат до сих пор не могут простить мне показавшегося им в тот день «равнодушия». В том есть и моя вина – отчасти. Я не спешил посвящать их в природу собственных переживаний. Как-никак, всё увиденное было не более чем грёзой. А грёзы на похоронах близкого навряд ли добавили бы радости кому бы то ни было.

Петер поддел носком ботинка заботливо составленную на пол в подножии сидений пустую бутыль. Та опрокинулась и покатилась по вагону прочь.

– Зачем вы мне рассказываете об этом?

Бьярне медленно покачал головой.

– Не знаю. Представь, что мы просто узнаём друг друга… чуть поближе. Мне показалось, что для тебя это может быть важным. Восприятие прошлого, мысли о близких – мне говорили, что ты замкнут до крайности. И любишь читать. Второе прекрасно; первое не очень. Говорю этот тебе, основываясь на собственном опыте. И как твой наставник. Для меня смерть была освобождением. Ты же сейчас в том возрасте, когда подобное потрясение может загнать тебя в такую бездну, что на обратную дорогу и всей жизни не хватит.

Бьярне достал порядком измятую пачку, выбил сигарету, зажал в зубах. Но прикуривать не спешил.

– Мерзкая привычка. Терпеть не могу табачного дыма. Но со вкусом приходится мириться – успокаивает.

Поезд набрал скорость – пейзаж за окном преобразился: снежной равнине на смену пришел густой сосновый бор. Петер прислонился лбом к стеклу, закрыл глаза: кончики пальцев покалывало, будто бы в ладони ссыпали пригоршень сосновых иголок. Мысленный пейзаж в точности повторял пейзаж за окном: блеклый солнечный свет с трудом продирался сквозь путаницу ветвей, занимающееся утро предвещало ясный день – своеобразное прощание с родной землёй.

– Петер, Агата сказала, что ты совсем не плакал на похоронах. Почему?

– Не чувствовал.

– Ты чего-то боялся? Может быть, собственной слабости?

– Я думал о снеге. Путался в мыслях. Но не боялся.

– Это хорошо. Бояться не стоит.

Бьярне протянул руку, очевидно раздумывая взъерошить нечесаные космы Петера – Петер застыл, наблюдая отражения: рука, разом вдруг сделавшись меньше, вернулась в карман пальто.

– Бояться не стоит, – Бьярне помолчал, как бы пробуя вновь произнесённые слова на вкус.

– Как не стоит и смиряться. С судьбой, с обстоятельствами. С самим собою. В жизни случается уйма разнообразных вещей. Но большая её часть всегда остаётся по ту сторону. Это как айсберг. Или неизвестный ландшафт. Если ты действительно хочешь увидеть их, тебе придется во многом переламывать себя – слабости, сожаление, уныние – один из обязательных грехов. Желание поплакаться. В противном случае всё, что останется – сугробы и камни. И вереница дней за ними – сплошною снежной кашей. Да, каждое из этих остающихся мгновений неповторимо по-своему, но всё же… всё же этого слишком мало, понимаешь?

– Вы решили пойти работать в детский дом после смерти отчима?

– Нет. – Бьярне поёрзал, поправил шарф; Петер по-прежнему не отрывался от стекла.

– Это случилось намного позже. После того как я потерял… но тебе такие истории вряд ли будут интересны. Скажем просто: я потерял. И в этой потере была целиком и полностью моя вина… кстати, ты знаком с легендой о Заливе Большой Медведицы?.. хотя, откуда тебе знать её?! Если не возражаешь, её я тебе расскажу. Не сейчас. На подъезде. А пока, извини, мне нужен перекур. Останешься здесь?

Петер не ответил. Бьярне повел плечом – чуть резковато, чем выдал накатившее лёгкое раздражение. Но потом лишь улыбнулся и, поднявшись, уже на ходу обронил: Я скоро.

«Останутся только сугробы и камни… сугробы и камни… сугробы и камни». Ландшафт обретал черты ледника, некогда виденного Петером на картинках в книжке по географии мира – буйная растительность сосняка вновь уступила редкой щетине неприхотливого кустарника, цепкими своими корнями вгрызавшегося в обломки скальной породы. Метущейся мысли оставалось вдоволь пространства меж камней. Но как ни пытался Петер разглядеть пейзажи, спрятанные по ту сторону породы, ему никак не удавалось проникнуть далее пары шагов. Как в вечер отъезда, когда слепой Тьёрд был вынужден топтаться по путанным тропкам мира без света, в одиночестве. Петер откинулся на спинку сидения, расстегнул сумку, рукой нашарил в мешанине белья и редких бумажных пакетов жесткий шершавый корешок книги. Зажмурился крепко-крепко, и попытался в памяти вызвать изборожденное морщинами лицо деда, пепельную его бороду, густую, жесткую; скрипучий голос. Перед глазами резвые заплясали круги; нечёткие пятна мешали краски, но в картину сложиться не спешили. Дед навсегда оставался в прошлом мирке, так и не сумевшем выбиться за калитку хутора; сквозь пятнистую сутолоку проступил отчетливый след, втоптанный в суглинок речного берега – дозволенная степень прошлого, подобно горсти земли в дальнее странствие, увозимой сейчас Петером с собою.

«Ты ещё почитаешь мне сегодня? Да… давно это случилось… рассказывают, что на северном мысе жил человек»

Бьярне вернулся со случайной маленькой ложью – «Похоже, что погода испортится» – Петер знал, что это не так. Он уже чувствовал лёгкие укусы солнца на щеке. И, в ожидании долгого северного света, по-прежнему не открывая глаз, загадывал картины, которые остались Тьёрду с изнанки сделанных шагов; его лицо всплывало в памяти с поразительной чёткостью, словно немая насмешка над должной любовью к родному очагу. Впрочем, материнского в слепых чертах становилось всё больше – в глазах, устремлённых в пустоту явственно маячило лёгкое безумие. Рот беззвучно открывался, выдыхая облачка пара, тот час же складывавшегося во сны и видения. И, должно быть, сам Петер задремал, потому как последовавшие затем слова Бьярне сотрясли его мир до основания, в лоскуты изорвав лицо Тьёрда, оказавшееся вдруг бумажным. Петер смотрел на Бьярне и первое время никак не мог понять, о какой такой благости он снова завёл речь.

А ещё Петеру казалась песня… только слова её не звучали, а как в недавнем сне, складывались в тела материального мира и приходили, и кивали головами в такт мелодии, слышимой лишь им и никому более. И тогда Петер подумал, что Бьярне сумасшедший. И даже капельку испугался, потому как дорога взметнулась вдруг к самим небесам и, дважды опоясав землю, так сильно стянула кольца, что полушария оказались соединены меж собою тонюсенькой прослойкой – в восьмёрку, в бесконечность на манер песочных часов. И Бьярне всё говорил и говорил. А железная дорога все сильнее стягивала свои кольца. Но Петеру было уже всё равно – он наконец-то заснул по настоящему. Без снов и реальностей. Вконец измотанный маленькими совершениями, привычно случавшимися помимо его воли, монотонной предсказуемостью распахнувшегося пейзажа, долгой дорогой, весом слов, казалось, облепивших тело.

Бьярне задержался в слякотном тепле утра: раннее солнце пригревало, его лучи в преломлении слегка запотевших стёкол соскальзывали, перемежаемые буквицей теней, со стен на пол, в грязные лужицы некогда следов. Бьярне сел на скамью, почесал кончик носа. В неспешности без сновидений он считывал прошлые сны Петера, поминутно занося увиденной в ветхий блокнотик, извлечённый из верхнего кармана.

Когда работаешь со снами нужно держать ухо востро – даже самые продолжительные из них, казалось бы, растянувшиеся на часы, дни, а то и годы, извлечённые из привычной среды обитания, как правило, длятся не дольше нескольких секунд. Юркие и стремительные, они так и норовят выскользнуть за пределы зрения, вовсе затеряться во времени. И если зазеваешься хоть на миг, может произойти непоправимое.

Бьярне умело вчитывался в сны – дар, которым по праву можно гордиться. Но в случае Петера всё время оставалось что-то больше… что-то, существующее помимо видимого. Некоторая недосказанность – как ошибка зрения; слепое пятнышко, не позволявшее проникнуть дальше. Досадливо поморщившись, Бьярне поставил точку и захлопнул блокнот. После одними губами произнес: «не волнуйся, Петер, всё будет хорошо». У него оставались ещё две истории. И большая часть пути на то, чтобы их рассказать.

3

На северном мысе жил человек. Назовём его Йоунси. Он был смотрителем маяка и каждый день, утром и вечером, в любую погоду должен был взбираться по винтовой лестнице на самую вершину белокаменной башни, чтобы вести разнообразные хитрые записи и учёты, а кроме того – поддерживать огонь для заблудившихся кораблей. Чтобы дарить уверенность в том, что они непременно вернуться домой. Вопреки расстоянию и штормовому ветру, вопреки льдам и прибрежным скалам смогут отыскать свой путь по сиянию рукотворной звезды на вершине мыса. Детям маяк казался той самой башней из слоновой кости, о которой им втолковывал в своих проповедях приходской священник. Блестели в пряже морской пены отполированные ступени, как и маяк выложенные из белого камня, алел треугольник крыши, заметный с самых удёленных уголков городка. Маршрут Йоунси был неизменен: от порога три ступени, после – по тропинке через двор, к желтой калитке, полсотни шагов до обрыва и дальше по самому краю до белой лестницы, ведущей к двери маяка.

У Йоунси была молодая жена, стройная и голубоглазая. В городе никто не знал, откуда она родом. Оттого-то и чесали злые языки, что, мол, и не человек она вовсе, и Йоунси она приворожила, и с тех пор он с маяка-то своего и шагу ступить не смеет, ведь именно там и заключена душа его. Да что с них взять, с болтунов-то, кроме слов, бессмысленных и колючих? – люди качали головами, делились сплетнями, да вот мало кто им верил, кроме стариков да детей вовсе уж несмышлёных. В остальном, слова так и оставались словами.

Йоунси и вправду долгое время был затворником в собственном счастье. И единственными, с кем он водил хотя бы какое-то общение, были такие же, как и он сам, чудаки и фантазёры: булочник Стефан и местный изобретатель-недотёпа Снэколь. Страстная любовь к небу объединила их. Стефан в часы досуга выбирался на мыс и масляными красками рисовал облака на старой бумаге. Снэколь конструировал чудные механизмы для полётов. Правда, ему до сих пор так и не удалось поднять в воздух никого крупнее домашнего поросёнка в насмешку за малый вес свой прозванного Зубром. Но Снэколь божился, что вот-вот представит публике самый настоящий дирижабль.

Йоунси же, тот просто вглядывался в глубину небес так долго, что уже сами глаза его стали прозрачны настолько, что и при свете солнца в них можно было разглядеть обрывки сновидений.

Вместе они затеяли раз в неделю, по вторникам, спозаранку встречаться у маяка, в котором и проводили большую часть дня (и булочная в это время, естественно, была закрыта), и откуда возвращались уже под вечер, обыкновенно о чём-то споря и ожесточённо размахивая руками. Люди посмеивались: «Опять, небось, дирижабли изобретают». А Йоунси сотоварищи тем временем заходили в дом на мысе, где их уже дожидался тёплый ужин, тёмное пиво и многочасовые истории о чудесах разнообразных на сон грядущий. Иногда жена Йоунси пела – о далёких берегах и воздушных странствиях, о глуповатых королях и коварных волшебниках, о троллях, эльфах и об отважных витязях – пела песни своего народа. И голос её, свободный и лёгкий, парил над землёй, врачуя души. И вот тогда уже город замолкал, словно в сон погружался, и люди жадно ловили каждую ноту, и на мгновение каждому казалось вдруг, что жизнь невозможна вне этих песен, вне этого голоса. Но время шло к ночи, и всё неизменно возвращалось на круги своя. Булочник и изобретатель покидали дом Йоунси, а утомлённый дневными делами город неспешно отходил ко сну.

К югу от мыса Йоунси находилась гора, окруженная лесом, непроходимым настолько, что и до сей поры ни один, даже самый умелый охотник, не мог углубиться в него более чем на сотню шагов. В былые времена о горе этой люди складывали легенды и песни, разнообразные, но одним всё же схожие: мол, живёт на вершине испокон веку старая колдунья, коварная и жестокая. Снедаемая ненавистью ко всему живому, плетёт свои чёрные чары, желая извести род людской. Да только ничегошеньки у неё не получается, потому как в момент крайней нужды появляется герой, которому удаётся ценой собственной жизни разрушить очередной её замысел и подарить жителям деревни краткое время мира и покоя. Но время шло, колдунья не спешила объявляться снова, песни и легенды постепенно стирались из памяти… так продолжалось до тех пор, пока от всей истории не осталось только название горы – Урархорн – за форму её, напоминающую рог, да также позабытую легенду о несметных богатствах колдуньи.

Много было вымысла в придумках прошлых лет, многое было напутано, многое приврано. Но была и собственная правда. Ведь колдунья действительно существовала. И жила она фантазиями и снами, мечтами и страхами – тем доверием, что обыкновенно оказывали люди собственным сказкам. Но, то ли время тому виной, то ли усталость людская, постепенно сказки, точь-в-точь живые существа, начали стареть и умирать. И все реже и реже детские сны возносились над миром; словно иссушенные реки, мельчали песни; от крыльев фантазии оставались лишь редкие перья, самые простые и бесхитростные. Без сказок и песен, без снов и мечтаний, стала колдунья чахнуть. И вот, предчувствуя свой смертный час, она решила вновь спуститься в мир смертных, чтобы найти в нём человека, который смог бы достать для неё с небес свет звезды Алькор; свет, некогда породивший её к жизни, но путь к которому был для неё закрыт.

Смотритель рукотворных звёзд, Йоунси-с-маяка, как никто другой подходил для этой роли.

Выбрав время, когда Йоунси отправился на вечерний обход своих звёзд и владений, колдунья, обернувшись ветром, влетела в дом на мысе и, схватив его жену, унеслась прочь, на вершину Урархорна. После себя оставив голос, который и застал смотритель маяка по возвращении домой. Этот голос ему поведал о наказе колдуньи, о дальнем странствии, что предстоял, вглубь столь полюбившихся Йоунси небес. Об отведенном времени и о двух жизнях, что он может потерять – жены и ребёнка, которому ещё только предстояло родиться; по семь лет на каждого, всего – четырнадцать. И ещё три – про запас – ровно настолько Йоунси предстояло пережить свою семью в случае неудачи.

Напуганный, Йоунси заметался по комнате, не понимая, не осознавая до конца, что именно он может сделать, куда пойти, с чего начать. Как поверить в то, что было услышано только что. Совершенно обессилевший он заснул лишь под утро, и именно из сна, не исключено, что не без воли колдуньи, в нём родилась надежда. Недотёпа Снэколь с его дирижаблем. Конечно же, вот и выход – если ведьмы существуют, то почему бы и дирижаблям не летать к звёздам?

Впервые за долгие месяцы Йоунси спустился в город – километр под гору тропинкой, мощенной старым щербатым камнем. Он нёсся на своём велосипеде, и полы его плаща серыми перьями трепетали за спиною. И погода, путаным мыслям под стать, моросила мелким дождём, по-осеннему колючим. И чужой голос, мерзкий, скрипучий, бухал в мозгу, вторя частому биению сердца.

Дети первыми разнесли по городу весть о том, что чудак Йоунси вернулся. Но даже в их проказливых голосах отсутствовала привычная насмешка – Йоунси, бледный словно сама смерть, ни на кого не глядя, нёсся по улицам. И только ветер, спешивший за ним следом, грохотал пустыми бутылками да шелестел мятой газетной бумагой.

– Снэколь! Снэколь! – изобретатель жил в хлипкой хибаре с башенкой на городской площади, неподалёку от библиотеки.

– Снэколь! – и люди отводили взгляд, расступались. Йоунси влетел по ступеням и что есть силы забарабанил в двери; моргнув подслеповато в дверной глазок, Снэколь отворил. Запахнул халат. Поправил очки. «Бог мой, Йоунси, на кого ты похож? Ты точно призрака увидел…», не дав договорить, Йоунси спешно затолкал его в дом и, преступив порог, суетливо загремел замком, путаясь в ключах и щеколдах. Снэколь топтался по ковру, возмущенно раздувая щеки – еще ни разу не видел он своего друга в столь странном, можно сказать, деструктивном возбуждении.

– Могу ли я, друг мой, законно находясь в собственном доме попросить тебя объяснить, что, чёрт возьми, происходит?

И Йоунси объяснил. Как мог. Снэколь не поверил… одно дело, сказал он, вместе мечтать о небе. И совсем другое – доверяться побасенкам о неведомых колдуньях и полётах к звёздам. И тогда Йоунси сел и заплакал.

В скором времени весть о пропаже супруги Йоунси облетела весь город. И вновь пошли чесать языками злопыхатели и бездельники; да только версии исчезновения были далеко не такими «сказочными», как до её исчезновения. Начиналось всё вполне безобидно: замучил, поди, Йоунси жену своими странностями, вот и сбежала она, собрав вещички к своим родителям. А то еще, чего доброго, и молодца себе какого в спутники-то нашла. И смеялись, и смеялись – а Йоунси бродил мрачнее тучи, враз сделавшись и вовсе одиноким. И не у кого ему было искать помощи. Люди всё чаще стали его замечать полуночничающим у обрыва. И, многие готовы были поклясться, вроде как он с кем-то всё время спорил. С кем-то, кого никто не мог ни увидеть, ни услышать. Тогда-то уже и горожане заподозрили неладное, а Снэколь, решивший поначалу, что друг его вовсе из ума выжил, призадумался.

Миновал месяц. Дни сделались холоднее, погода – ненастнее. Как-то раз заявился Йоунси к Стефану, и попросил у того денег в долг. На перестройку дома. От природы добрый Стефан тот час же без раздумий ссудил Йоунси необходимую сумму (благо, деньгами его судьба не обделила), с тайной надеждой, что наметившееся строительство поможет другу позабыть сбежавшую жену и непрекращающийся трёп по всем околицам.

А Йоунси задумал последнее доброе дело. Потерявший любимых, вознамерился он возвести у маяка на мысе дом для всех потерянных, теша себя надеждой, что, пока он будет в пути, случиться чудо и близкие его вернуться к родному очагу. Где будет, у кого попросить приюта, и, может статься, именно там им суждено встретиться снова.

Но время летит так быстро, быть может, слишком быстро. И Йоунси прекрасно понимал, что строительство затянется не на год и не на два. Тогда он нанял специальных людей, и попросил Стефана о последнем одолжении, в котором тот, скрепя сердце, также не смог отказать.

К январю, точно под новый год, Снэколь закончил-таки свой дирижабль. Во взъярившуюся новогоднюю ночь, когда в натопленных комнатах подавали праздничный ужин, к обрыву вышли трое. Один собирался в путешествие, из которого и не надеялся вернуться живым; двое других, вели под узды упирающихся лошадей, впряженных в телегу, всю буквально укутанную серой материей.

В ту ночь Йоунси исчез.

Тогда-то и родился самый страшный слух. О том, как чудак-с-маяка убил свою жену и нерожденного ребенка, а сам, под покровом ночи, скрылся в чащобе леса у подножия Урархорна. Засуетились власти, собрались люди, отрядили силы на поиски, но ни останков, ни следа Йоунси им найти так и не удалось. Тогда было решено отрядить всю возможную технику и выкорчевать проклятый лес до последнего деревца – уж слишком долго мозолил он глаза честному люду. Вот, уже и с ума некоторые сходить начали, семью свою резать.

Стефан и Снэколь, единственные, кому была известна правда о ночном исчезновении Йоунси, и единственные, кто, с горем пополам, все же решили ему поверить, предпочитали помалкивать на этот счёт. Они достроили дом для потерянных детей и передали его городу. Дом с прилегающей к нему прибрежной территорией назвали Залив Большой Медведицы.

Постепенно город вернулся к привычному ритму жизни. Утихли сплетни. Лес все же решено было оставить в покое – больно накладное это дело оказывается, столько деревьев без толку изводить.

Стефан вновь занялся своими булками. Снеколь – маленькими чудачествами; на большие он, похоже что, решил махнуть рукой. Никто из них с той поры и шагу не ступил на ступени, ведущие к маяку. Забросили они также и свои разглагольствования о небе. Только изредка зыркали воровато, что никому больше никакого вреда не принесло, так что пусть с ними…

Через два года после исчезновения детский дом принял первых своих посетителей…

Поговаривают, что Йоунси всё же не исчез бесследно. Что он всё-таки вернулся семь лет спустя – осунувшийся и сильно постаревший. Лишь для того, чтобы исчезнуть снова. На сей раз окончательно.

Удалось ли ему отыскать путь к Большой Медведице – не известно.

Бесплатный фрагмент закончился.

160 ₽
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
16 августа 2023
Объем:
180 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785006044067
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
181