Читать книгу: «Дамский преферанс», страница 2

Шрифт:

Марина

Я не хочу хвалить любовь мою, —

Я никому её не продаю!

В. Шекспир, сонет 21

Маша присела за компьютер, но ещё не успела на сон грядущий пробежать по диагонали последние новости, как по скайпу её начала вызванивать Марина:

– Маш, у тебя всё в порядке, что такая расстроенная? Проблемы в университете?

– Да нет, Марина, – нехотя отбивалась Маша, – в целом всё нормально, только устала немножко. Просто с одним однокурсником повздорила. Он, такой дурачок малахольный, на евреях, кавказцах, неграх и православии помешался, а сам ровным счётом ничего не знает, ну, я на него и наехала. Зря, конечно, нельзя убогих обижать, просто под горячую руку попал, а я и отыгралась. Сожалею.

Было видно, как Марина погрустнела и спросила озабоченно:

– А что за неординарные события руку разогрели?

– Да не было ничего неординарного. Всё как всегда. Не первый раз. У нас сегодня Толкунов последнюю лекцию перед сессией читал, а на улице солнце, и зайчики по потолку бегают, и предвкушение близкой весны по всем щелям сочится. Короче, я отвлеклась, а он бдит. Подошёл, спрашивает: «Не интересно?» – я честно и брякнула, что не интересно, а главное, что и он сам мне не интересен…

Марина там у себя, в парижской комнате, всплеснула руками:

– Машка, он же тебя предупреждал, что ты диплом получишь только через его труп. Мне остаётся теперь одно – прилететь и убить его, а потом сразу назад, пока не поймали. Другого выхода нет, – она вздохнула обречённо, – раз сам на труп напросился.

Маша улыбнулась и подумала: «А ведь, приключись со мной что-то серьёзное, Марина точно убьёт виновника, не дай Бог».

Мать бросила Машу, когда ей исполнилось три года. Точно, день в день, упорхнула, улетела вслед за новой любовью в неизвестные края. Спустя годы Маша не могла вспомнить своих отношений с матерью до её исчезновения. Не помнила ни ласк, ни наказаний, ни разговоров «по душам», ни подарков. Ничего не помнила, кроме её спешного исчезновения. Оно время от времени проступало в Машином сознании разорванными цветными пазлами, которые никак не собирались в картинку.

Рано утром мать чмокнула едва проснувшуюся дочку в тёплую и примятую со сна щёку, подхватила туго набитую дорожную сумку, словно не распакованную со времени их недавнего возвращения с моря, где они две недели отдыхали втроём, вместе со светившимся от счастья папой, нежась целыми днями на золотистом песке пляжа, тонкой извилистой полоской убегающего к горизонту, громко хлопнула входной дверью и застучала каблучками по гулким ступеням подъезда.

Маша удивилась отсутствию подарков, которые предвкушала с вечера, и не успела спросить, куда и надолго ли мама уезжает, подбежала к распахнутому окну и увидела, как та появилась далеко внизу, у края тротуара, забросила тяжёлую сумку на заднее сиденье стоящей у подъезда машины и, прежде чем скрыться навсегда, запрокинула своё счастливое, улыбающееся лицо навстречу Маше, приветливо помахала рукой и растворилась в горячих струях июльского утра.

Об исчезновении жены отец узнал только вечером, когда, шумно сгрузив в их просторной прихожей подарки для Маши и продукты к праздничному столу, вошёл в спальню в надежде обнаружить там жену, вместо этого увидел на подушке аккуратно застеленной кровати сложенный вдвое белый лист оставленной для него записки.

Он долго не находил себе места. Неделями, казалось, не вспоминал о Машином существовании, потом вдруг кидался одаривать её вниманием, водить по магазинам, соблазняя покупками, потом вновь сторонился её, как чужой. Именно в те душные, мглистые от близких пожаров торфяных болот дни Маша поняла, как ей следует жить дальше, без мамы.

Маму обязательно забыть, считать, что её просто никогда не было. Это оказалось совсем не трудно. Папу надо опекать: он болен и беспомощен, а она, Маша, может всё.

Светке, которая жила в соседнем подъезде, приходила к ним рано утром убираться, готовить и приглядывать за ней до папиного возвращения, Маша приказала научить её управляться по хозяйству и варить суп. Сначала Светка решила сопротивляться, легкомысленно заявив, что, мол, мала ещё, нос, мол, её не дорос до таких великих дел, но, увидев Машину нешуточную решимость, необходимые уроки дала, правда, приходила к ним в дом по-прежнему, упросив Машу ничего не говорить отцу.

Светка ссылалась на то, что ей остро требуются деньги на жизнь и лишиться работы сейчас никак не с руки, поэтому Маша может ей при желании помогать и тренироваться на будущее, а может и своими делами заниматься – она не в обиде. Светка оказалась настоящим и решительным педагогом, умудрившись справиться с трёхлетней упрямицей и ловко уйти от неизбежного скандала.

Маша дала себе слово, что всего всегда будет добиваться сама. Пойдёт в школу и будет учиться лучше всех. Закончит институт и станет самой лучшей, самой знаменитой… Тут в её рассуждениях возникала некоторая заминка: она не знала ещё, кем она станет: – выбор был ограничен малым знанием мира. Но, собственно, спешное решение по данному вопросу ей пока не требовалось. А что касается знаменитости, то это обязательно, кем бы она ни решила стать. Она будет самой умной и справедливой, такой, что её все, все станут сильно любить и никто в целом свете не сможет без неё обходиться.

Она рисовала себе долгими вечерами, лёжа в постели и дожидаясь как всегда припозднившегося отца, сюжеты, целые драмы, трагедии и комедии собственной будущей жизни. Ночами ей снились какие-то города и неизвестные люди, которых она то поднимала в бой и вела на подвиг, то убегала от них и пряталась в лабиринтах бесконечных незнакомых улиц, то защищала бездомных, несчастных детей, собак и даже птиц, разыскивая их заблудившихся в каменных джунглях родителей. Она отринула все детские капризы и шалости, до смерти напугав этим и без того потерянного отца.

Одним словом, в свои три с хвостиком года Маша стала взрослой.

В день своего пятилетия Маша вместе со Светкой возилась на кухне, давая советы по приготовлению праздничных блюд и пытаясь подавить нарастающее напряжение в ожидании гостей. Именно тогда впервые появилась в её жизни Марина.

Она нерешительно стояла в дверях и умоляющим взглядом смотрела на Машу, как будто просила у неё покровительства и защиты. Отец был бледен, смущён и не в меру суетлив:

– Вот, доча, познакомься, это Марина…

– Она будет у нас жить? – деловито, как и подобает хозяйке, осведомилась Маша.

– Ну да, если ты, конечно, не против, – неуверенно, но с надеждой в голосе пролепетал отец.

– Нет, я не против, – спокойно ответила она и, повернувшись к растерянной гостье, совершенно обыденным тоном спросила: – Ты хочешь быть моей мамой? – и, не дожидаясь ответа, добавила: – Нет, для мамы ты ещё молодая, я тебя лучше буду Мариной называть, согласна?

Марина, не сводя с Маши умоляющих и одновременно переполненных жалостью глаз, опустилась на пол прямо у двери и безутешно заплакала. Маша с папой, у которого тоже глаза были явно на мокром месте, её едва успокоили, проводили в ванную, где Марина долго приводила себя в порядок. Папа всё прижимал к себе Машу и твердил совсем, на ее взгляд, не к месту: «Спасибо тебе, доча, спасибо! Марина – Человек, поверь! Спасибо! Я рад-то как, спасибо!» Как будто Маша сама не видела и не понимала, что папина гостья – человек, а не собака дворовая. Странные эти взрослые – хуже маленьких детей!

А потом всё само собой наладилось.

Марина с радостью проводила с Машей любую свободную минуту. Она читала ей, рассказывала невероятные истории, шила яркие, сказочные карнавальные платья, и они, нарядившись обе, разыгрывали перед папой и обалдевшей Светкой феерические спектакли. Они учили английский и вместе готовили праздники для соседской детворы, мастерили подарки, стараясь угадать, что и кому понравится больше. И, наконец, однажды, когда Маша перешла во второй класс, они начали писать книгу.

Нет, это была совсем не детская книга. И это не была книга для взрослых. Это была книга о жизни, волшебная, философская, только для них двоих. Она была их секретом, их совместной мечтой, которую ни с кем нельзя не только разделить, о ней ни с кем нельзя поделиться. Они писали и шлифовали подолгу каждую фразу, каждую мысль, каждый поворот событий. Они взяли себе в соратники таких (!) героев… Таких, о которых ни при каких обстоятельствах никогда и никому нельзя было бы рассказать. Они проживали над этой книгой долгие вечера и собирались прожить над ней, тесно обнявшись, всю свою жизнь.

Их объятья по вечерам нарушал папа, плюхаясь на диван между двумя своими «любимыми девушками», сгребал обеих в охапку, и счастье так наполняло комнату, что было трудно дышать. Потом Маша находила предлог и шла в свою комнату, чтобы оставить всё это густое счастье только им двоим, и, прикрывая дверь, преисполненная воздушной радостью, видела их лучащиеся лица.

В те вечера, когда папа бывал дома, они читали. Читала обычно Марина. Она была прекрасным, артистичным декламатором, разыгрывала голосом картины так, что все персонажи с их характерами, грустью и весельем, шалостями и гадостями представали образно и зримо, а папа с Машей то и дело бурно откликались на смены сюжетов и настроений, являя идеальный пример фанатичных читателей.

Когда книжный порыв Марины иссякал, инициатива переходила к папе и начинались длинные, не на один вечер растянутые рассказы о его дальних путешествиях, о его друзьях, об их компьютерных экспериментах, которые, по словам папы, приведут ещё к невероятным результатам. Иногда его повествования были с фантастическими сюжетами о борьбе добра и зла, где, как ни странно, добро побеждало далеко не всегда.

Это обстоятельство очень огорчало Машу, которая вступала с папой в острую дискуссию, а Марина выступала арбитром. Папина печальная участь была заранее решена, но он пытался отступить с честью, очистив своей шляпой поле для Машиной победы.

Годы шли, Маша подрастала, семейная любовь и дружба проросли глубокими корнями. И тут неожиданно папа умер. Как-то обыденно, не тревожно, без угроз и симптомов. Просто прилёг вечером отдохнуть на диване с газетой и больше уже не проснулся. «Лёгкая смерть, – прокомментировала соседка тётя Зина, – о такой только и мечтать. В силе, не хворал, не стонал. Раз и всё!». Может быть и так. Только кто же мечтает о смерти в пятьдесят лет?

Маша плакала по папе безутешно и почти не спала все три дня до похорон, мысленно ласкала его похолодевшие щёки, а когда приходил короткий, просто на миг, сон, в забытьи он представал перед нею живым. Вернее, он, совсем на себя не похожий, больной и измученный, поднимался из гроба и успокаивал Машу, убеждая, что это шутка, что он не умер и всё у них хорошо.

Марина словно окаменела. Она не плакала, не заламывала рук, не билась в отчаянии об осиротевшую подушку. Была строга и сдержанна, а когда уже поднесли крышку, чтобы закрывать гроб, наклонилась к мужу и, целуя его холодный лоб, прошептала отчётливо: «Дождись нас, путник, у врат покоя, на том большом камне. Помнишь? На том… дождись. Не уходи далеко. Жизнь конечна…Мы придём к тебе, рано или поздно. Дождись нас».

Даже если бы кто-то слышал этот шёпот, он показался бы ему бредом убитой горем вдовы, но Маша услышала и поняла. Это было из их с Мариной тайной книги. Значит, Марина разделила их тайну на троих? В другой ситуации она сочла бы это предательством, а тут простила. Пожалуй, даже с облегчением. Секрет был не от папы. Он был троих. Простила и забыла. Она быстро забывала любые обиды. Вот только обида на папин «уход без предупреждения» застряла в глубине её существа навсегда.

Оставшись без папы, они ещё теснее прижались друг к другу – не расцепить. Мало-помалу утекало время, обе немного успокоились и смеялись уже почти как прежде, и книгу продолжали писать, обнявшись и вздыхая на наиболее острых поворотах. В общем как-то примирились с жизнью.

И вдруг произошло нежданное. Воскресным утром в дверь позвонили. Маша открыла, не спрашивая, думая что это, как обычно, тётя Зина с традиционными воскресными пирогами, но на пороге стояла незнакомая женщина с уставшим, поблекшим лицом. Маша почти сразу не то чтобы узнала или вспомнила, скорее догадалась интуитивно – мать.

За столом сидели втроём почти молча, ощущая всеобщую неловкость, которая усугублялась неуместными и неестественными восклицаниями нежданной гостьи, пунктиром прерывающими молчание, по поводу того, как выросла и возмужала её дочурка. («Ещё бы не возмужать за шестнадцать лет!» – внутренне злорадствовала Маша). Или о том, какая она красавица. («Ну, а как же не красавица, вся в мать мастью пошла!»).

– А я ведь к тебе, дочурка, насовсем вернулась, – с места в карьер выпалила мать и закашлялась, отхлебнув чая, – Я как узнала, что Алёша умер, так и решила – вернусь. Примешь?

Маша опешила и испугалась, увидев как смертельно побледнела Марина. Помолчала, обдумывая, и жёстко отрезала:

– Оставь нас, уйди! Ненавижу тебя!

– Маша, Машенька, – спохватилась Марина, – что ты такое говоришь, успокойся! – Прижала её к себе крепко, а потом, обернувшись, торопливо сказала: – Оставьте нас ненадолго, Екатерина Ивановна, в другой комнате подождите, я вас позову.

Посидели молча. Марина гладила Машину руку, волосы, приговаривая, чтобы она успокоилась, подумала, всё взвесила, не отказывала «заблудшей овце», испившей из чаши страдания.

– Ты уже взрослая, тебе решать. Она всё-таки твоя мама, а я тебе кто? Тётя чужая, – с нескрываемой болью говорила Марина. – И квартира эта её. Мы ведь с Алёшей за четырнадцать лет отношений так и не оформили официально. Всё собирались, собирались, да попустились как-то… Да и важно ли это теперь?

– Так, – прервала её Маша, как всегда чётко всё расставляя по местам, – она мне мать по крови, гнать не стану. Видно, так её припекло, что дальше некуда, вот и потянулась в родные края. Ты же видела это жалкое зрелище. А ты, Марина, мне мама, запомни это – мама! Никогда больше глупостей не говори. Не оформили отношений! Что мне твой штамп в паспорте? Ты мне и с ним, и без него – мама! Ты что, удумала круглой сиротой меня оставить?

Марина поплакала, крепко прижав к себе Машу, потом смыла под кухонным краном размазанную тушь, попила водичку из поданного Машей стакана и несмело предложила:

– Так, может, пусть тогда она с нами живёт? Квартира большая. Можно кабинет папин ей под спальню переоборудовать, всё равно теперь пустует, – засуетилась Марина.

– Ничего мы переоборудовать не будем! Чего ты разволновалась из-за неё так? На себя не похожа. Успокойся! Жить она будет у сестры своей, у тётки Насти. Захочет – не захочет, её дело, она ей тоже родная. Я мать гнать не стану, пусть приходит, но и в нашем доме ей места нет, – твёрдо отрезала Маша.

– Не примет её сестра, – удручённо вздохнула Марина, – она ведь тогда с Настиным мужем сбежала, окрутила парня в разгар медового месяца. И сбежала с ним. Не примет, – совершенно успокоившись и уже рассуждая здраво, без панических нот за «свою девочку», сказала Марина. – Может, нам всё же лучше оставить принципы – пусть у нас живёт. Прости ты её. Не умирать же ей под забором при родной дочери.

Маша смягчилась быстро, видимо, слишком зримой представилась в её художественном воображении картина умирающей матери под каким-то безвестным забором. Простить не простила, но зажили они вместе на удивление дружно: повзрослевшая девочка Маша с мамой Мариной и матерью Екатериной Ивановной, хотя сторонним наблюдателям было ясно: жизнь такую «душой в душу» не назовёшь. Да оно и понятно.

Через год мать, отдохнувшая от своих скитаний и похорошевшая, съехала от них к новому приятелю – овдовевшему начальнику автобазы, куда её устроила Марина диспетчером. Наведываться стала редко, а вскоре и вообще исчезла, как и не было, разве что изредка встретятся они с Машей на улице, два слова в обмен на улыбку – и разошлись.

Да и они с Мариной как-то с её переездом расслабились, повеселели и стали продумывать, куда бы им махнуть в первые Машкины университетские каникулы. А ещё через год, когда Маша уже закончила второй курс университета, Марина, долго до этого колебавшаяся и сомневавшаяся, уступая Машиному железному натиску, улетела в Париж к неожиданно объявившемуся в «Одноклассниках» другу юности. Звонила по два-три раза на день, звала к себе, тревожилась, слала деньги, и, наконец, нашёлся компромисс: встречаться в каникулы, как и прежде, в путешествиях по необъятным и диковинным земным просторам.

Тогда, в предотъездной сутолоке, когда внизу уже ждало такси в аэропорт, рассовав забытые мелочи по сумкам, они присели на дорожку, Маша спросила:

– Ты его любишь?

– Ты о папе? Такое, Маша, никогда не проходит. Мы все трое – одно целое. Жизнь здесь конечна, а там… Я верю в то, о чём мы с тобой столько лет писали в нашей книге…

– И я верю, – тихо сказала Маша. Она только сейчас осознала, что Марина с детства готовила её к возможным трагическим поворотам судьбы.

Спрашивать о Жене, к которому улетала Марина, уже не имело смысла. Она всё понимала. Но в глубине души ворочался червячок сомнения: «А как же мы будем Там? Разве после Жени можно опять втроём?»

Оставшись одна, она, вопреки тревожным ожиданиям Марины, не потерялась, а начала строить собственную жизнь согласно правилам, которые примерещились ей размыто ещё тогда, в её три года, а в день отъезда Марины Маша сформулировала их и красивым, чётким почерком записала на большом белом листе.

Эти её личные десять заповедей были точны, просты и одновременно торжественны, если не сказать высокопарны, но в тот важный момент жизни они были нужны ей именно такими:

«Ты в ответе за свою жизнь, своё благополучие и успех.

Тебе от рождения дан талант, и ты обязана приложить к нему труд, упорство и ещё раз труд, чтобы он пророс добрыми всходами.

Твори себя делами своими и суди себя по делам своим.

Суждения других о тебе только сигнал остановиться и оглянуться. Никогда не принимай их как руководство к действию.

Живи без агрессии, даже если тебя смертельно обидели. От зла единственный щит – улыбка, единственный меч – слово, иначе зачем тебе дан талант!

Живи с любовью в душе, и твоя судьба найдёт тебя сама.

Береги свободу! Свобода превыше всего!

Люби открыто, но помни: любовь без свободы – рабство!

Не оставляй забот о Марине. Она самая близкая тебе душа!

И в радости, и в горе всегда вспоминай папу».

Маша была вольной девочкой, она написала это и почувствовала, что колонна её жизни обрела базу, как у мраморных пропилей Акрополя, которые не разрушили ни время, ни землетрясения, ни люди. Они с Мариной когда-то оглаживали их в одном из увлекательных путешествий по Греции. Лучшей опоры не сыскать! Лист она сложила в папку из под акварельной бумаги и убрала в верхний ящик письменного стола, но больше так и не открывала. Незачем, всё само собой было живо в её голове и сердце.

Дарья

Надежды нет. Но светлый облик милый

Спасут, быть может, черные чернила!

В. Шекспир, сонет 65

Я злюсь и чертыхаюсь, уже не менее пятнадцати минут пытаясь припарковать машину поближе ко входу. Какой там поближе! Бросай хоть посреди дороги, приткнуться всё одно негде. Ну, просто негде и всё тут, хоть плачь. Всякий раз размышляю: «Вкушаемые нами плоды прогресса – это благо или наказание за грехи?» И вдруг, о чудо! Мне призывно сигналят из отъезжающего «мерса». Приоткрывается окно проплывающей мимо меня машины, и Севка, со студенческих лет закадычный дружок, с весёлой гримасой вещает, что только меня и дожидался, с раннего утра место грел. Рассыпаюсь в благодарностях, паркуюсь и опрометью устремляюсь на заседание кафедры.

Яркие зимние лучи, отражаясь от снежных шапок на подоконниках, играют на расцвеченной по углам и верхушкам шкафов паутине. Горы бумаг на обшарпанных столах коллег стали заметно пухлее – близится сессия. Словно гончая на охоте, принюхиваюсь к затхлому воздуху преподавательской. Не иначе как опять что-то стряслось?

– Давненько что-то, Дарья Сергеевна, вы нас своим присутствием не баловали, – начинает свой извечный монолог профессор Глембовский.

– Алексей Викторович, я, как часы, трижды в неделю без опозданий и прогулов с 10 до 18, минута в минуту! – отчеканиваю я нарочито, как готовая к наказанию провинившаяся школьница. – Всё в соответствии с моими половиной ставки и расписанием, с вами же, между прочим, согласованным.

– Ой, Даша, – морщится Глембовский, – я вас умоляю, оставьте вы эти свои штучки писательские для читательских конференций! У нас работа, нормальный учебный процесс, смею вам заметить. И я хочу общаться с любым сотрудником кафедры тогда, когда мне потребуется, а не тогда, когда вы соизволите мне такую возможность предоставить. И оставьте свою привычку отключать мобильник, когда вас нет на рабочем месте: мало ли о чём надо срочно справиться. А в общем это я так ворчу, настроение, знаете ли…

Далее следует длинная, беззлобная тирада о том, что он как проклятый пропадает в этих стенах целыми днями, прихватывая выходные, а мы, получая законную заработную плату, пальцем не пошевелим, чтобы помочь ему в непосильном труде заведующего кафедрой. Ну и так далее минут на…дцать. Про заработную плату это он, конечно, сильно перебрал. Если бы не вспомоществование Павла, живописание моего материального роскошества было бы весьма унылым. Просто «Завтрак аристократа» какой-то был бы на эти университетские полставки.

– Ну, так-с, – Глембовский приступает к своим чиновничьим обязанностям, – переходим к нашим насущным кафедральным проблемам. Вначале наиболее острые вопросы прошедшей недели, если таковых нет, сразу начнём с повестки дня, во главе которой предстоящая сессия, подготовка к дипломированию и важнейший вопрос о том, как и где зарабатывать дополнительные средства для родного университета грантами и хоздоговорами. Итак, есть ли острые вопросы?

– Есть, – из-за стола поднимается Сан Саныч Толкунов, в аудитории повисает напряжённая тишина, Глембовский опускает глаза и начинает заинтересованно перебирать лежащие перед ним бумаги. – Считаю необходимым вынести на заседание кафедры вопрос о недопустимом поведении студентки пятого курса Марии Савельевой.

Я вздрагиваю: «Неужели опять? Сколько же можно её терроризировать?»

– Не далее как в пятницу упомянутая студентка, в очередной раз саботируя важнейшую дисциплину («Ну да, если твоя, то всегда наиважнейшая, очнись, дорогой доцент!»), заявила мне открыто, что ей мой предмет, как, впрочем, и лично я, не интересен! Это, я полагаю, позволяет мне не допустить её к сдаче экзамена, о чём я и хотел проинформировать кафедру.

Сан Саныч отирает со лба обильный пот. Подмышки вспотели. Редкие волосы растрепались над его ущербной лысиной. Тот ещё типаж!

– Вот те раз! – вступает в дискуссию Федя Проскуряков, самый молодой и перспективный из всей университетской профессуры. – Это на каком же, простите, основании вы, Сан Саныч, в очередной раз требуете не допускать Савельеву к сессии? Интересно – не интересно к делу не относится, важно только одно: знания! Причем, согласно Уставу университета окончательное решение в конфликтной ситуации всегда принимает методический совет. Савельева – прилежная и, несомненно, очень талантливая студентка. Я прав? – Вопрос обращён непосредственно ко мне.

– Да, очень талантливая, – подтверждаю я спокойно, – в области литературного мастерства, разумеется. О других дисциплинах судить не могу.

Сан Саныч взрывается, поворачивается ко мне всем корпусом, стучит по столу костяшками пальцев (мерзкая, раздражающая окружающих привычка) и срывающимся на визг фальцетом выплёскивает мне в лицо:

– Талантливая? Это при вашем непрофессиональном попустительстве, уважаемая Дарья Сергеевна, она считает себя талантливой! Её писанина – бред. Стихи надуманные. Писаны так, чтобы никто ничего не понял, но все считали, что именно это гениально! А проза, а очерки её очернительские? Это что? Это тоже, по-вашему, талантливо? Вас, Дарья Сергеевна, с таким подходом к студентам надо давно гнать с кафедры взашей, поставив вопрос о ваших как педагогических, так и писательских способностях! Вы и как педагог, и как писатель обязаны прививать молодёжи любовь к Родине, гордость за русских людей! Ваш космополитизм в наше время неуместен, он дискредитирует исконные русские ценности! Вы ведёте себя недостойно! Вы же русский человек! – Слюна выступает у него в уголках губ. – А ваш моральный облик вообще достоин отдельного обсуждения!

В аудитории поднимается невероятный гвалт – общественность расчехлила орудия и бросилась на нашу с Савельевой защиту. Мотивация у всех разная, но результат радует.

Почему мне всегда жаль этого угрюмого, закомплексованного идиота? Сколько раз я уже вытаскивала его за уши из множества тяжелейших ситуаций, в которые он сам себя загонял? Он меня поносит, но мне его жаль. А не идиотка ли я сама?

– Ну, ну! Батенька, это вы загнули! Это недопустимый тон по отношению к коллеге, тем более по отношению ко всеми уважаемой Дарье Сергеевне, – Глембовский церемонно отвешивает мне поклон. – А вы, Дарья Сергеевна, не принимайте близко к сердцу, Саша просто сегодня не в духе, не будем ему пенять! – пытается он овладеть ситуацией.

– Да упаси бог, Алексей Викторович, – пытаюсь успокоить я разволновавшегося шефа. – Вы же знаете, я не русофобка, равно как и не русофилка, а Сан Саныч совсем не тот фрукт, который бы мне хотелось съесть. Более того, он даже не директор издательства, чтобы мне взволноваться за свои писательские способности.

– Ага, фрукт. Ещё какой фрукт. Дуриан вонючий, – тихонько ворчит за моей спиной секретарша кафедры Мила.

Теперь уже на мою защиту поднимается профессор Проскуряков. Мы много лет дружны, и оба очень дорожим этой дружбой. Федя своих в беде не бросает, а его защита дорогого стоит: как-никак в глазах многих будущий ректор.

– Я требую, чтобы Сан Саныч немедленно извинился перед Дарьей Сергеевной! – отчётливо, с нажимом объявляет он. – Кроме того, настаиваю на прекращении обсуждения высосанного из пальца «дела Маши Савельевой», как не имеющего оснований для порицания. К сессии, несомненно, допустить и обратиться в методический совет университета с просьбой создать комиссию для приёма экзамена по конфликтному предмету. Полагаю вопрос исчерпанным. Занесите сказанное в протокол, – обращается он к Миле.

«Молодец ты, Феденька, умница, но, как говорится в народе, не на того напал», – по обыкновению иронизирую я про себя, с интересом болельщика наблюдая за развитием очередного кульбита дискуссии.

Сан Саныч, превозмогая зубную ломоту, приносит мне извинения, но при этом просит ещё несколько минут на дополнения по сути поднятого им вопроса. Глембовский неохотно соглашается. Он вообще избегает любых конфликтных ситуаций, что вполне понятно и оправданно накануне грядущей снежной лавины семидесятилетия, готовой смести его с удобного насеста.

– Мария Савельева опять же не далее как в пятницу, – снова начинает скрипеть мельничный жёрнов Толкунова, – покинув аудиторию, в которой оскорбила лично меня, одним этим оскорблением не ограничилась, а в столовой напала на ни в чём не повинного сокурсника, авторитетного студента-общественника Виктора Прудникова! Я лично был свидетелем того, как Савельева оскорбляла Прудникова и даже пыталась ударить.

Это хрупкая Машка пыталась ударить медведя Прудникова? Да его жирную тушу осиновым колом не пробить!

– Она публично обвиняла Прудникова в расизме и национализме и бросала иные унизительные оскорбления, которые я не решаюсь произнести вслух!

«Ах ты, скромник наш, не решается он произнести. И ай да Масяня, как зовут её сокурсники! Молодец! Поставила на место придурка, каковым и является в действительности откровенный нацбол, невежа и невежда, а также безупречный общественник Виктор Прудников», – иронизирую я по-прежнему, про себя, хотя уже, кажется, пришло время открывать забрало. Оказываюсь опять не права – время безнадёжно упущено.

На кафедре снова поднимается невообразимый гвалт. Теперь уже одни орут в защиту Савельевой, другие поднимают на щит Прудникова и его славное дело очищения столицы нашей Родины от гастарбайтеров, от которых уже жизни никому нет.

– Вот, приехали! Жизни вам нет от гастарбайтеров! А где ваша хвалёная толерантность? Я уже не говорю о том, кто помойки ваши разгребать будет? Посмотрим, как вы запричитаете, когда начнёте продираться через мусорные кучи на улицах. Что, не видели по телевизору, как это недавно было в Неаполе? – пытается привести к порядку коллег Глембовский.

Я беру внутренний тайм-аут и в очередной раз борюсь с непреодолимым желанием покинуть навсегда этот гадюшник. Что меня здесь держит? А ведь держит же что-то, коль скоро в очередной раз спокойно наблюдаю подобную свару. Дурища, одним словом, раз держит!

– Что касается конфликта Савельева-Прудников, то без них этот вопрос мы обсуждать не имеем права, – повысив голос, пытается успокоить разбушевавшуюся кафедру будущий ректор Федя Проскуряков. – Их приглашали? Нет? Тогда вопрос закрыт. Более того, на так называемого безупречного общественника, а по совместительству известного скинхеда Виктора Прудникова заведено уголовное дело по статье «Разжигание национальной розни», это пока наиболее мягкая формулировка. А вообще должен вам сообщить, что он подозревается в нападении на гражданина Нигерии, который на прошлой неделе скончался в Склифе от нанесённых тяжких телесных повреждений и травм, не совместимых с жизнью, а также ещё в нескольких трагических эпизодах, – закончил свою речь во внезапно воцарившейся тишине профессор Проскуряков.

Затянувшуюся, почти обморочную паузу прервал приглушённый звук мобильника в кармане Сан Саныча. Он, увидев на дисплее фамилию звонившего, заметно посерел, извинился и попросил разрешения выйти. Вернулся через несколько минут в совсем уже притихшую комнату весь покрытый багровыми пятнами и буквально с порога громко продекламировал невероятное:

– Уважаемые коллеги, прошу считать мои обвинения в адрес Марии Савельевой недействительными, готов извиниться перед ней и принять у неё экзамен с надлежащей степенью объективности. При конфликте её с Прудниковым не присутствовал, а обвинения высказал с его слов. Одновременно приношу извинения Дарье Сергеевне за ненадлежащий в отношении неё тон беседы и нанесённые мной оскорбления.

Свою тираду Сан Саныч выдохнул за один присест. Казалось, он вот-вот задохнётся и упадёт в обморок.

Воцарилась гробовая тишина. Все сотрудники кафедры развернулись к Толкунову и замерли. Его краткая речь выглядела так, словно в утробе Сан Саныча самопроизвольно включилось спрятанное там электронное устройство, помогающее ему выстроить спич в надлежащем порядке. Смысл сказанного был невероятен ни в свете ещё не успевших остыть дебатов, ни в свете его устоявшейся репутации.

149 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
22 декабря 2020
Дата написания:
2017
Объем:
330 стр. 1 иллюстрация
Художник:
Редактор:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают