Читать книгу: «Короткий век Украинской Державы. 1917—1918. Воспоминания последнего в истории гетмана», страница 4
Явился я туда и сел в толпе. Все, что говорилось, носило вполне умеренный и приемлемый характер. Между прочим, председательствовал тогда еще вполне дисциплинированный штабс-капитан Шинкарь, впоследствии бывший командующим войсками Киевского военного округа, а затем крайний левый, предводитель Звенигородского восстания. Через некоторое время кто-то из ораторов, узнавши, что я тут, приветствовал меня. Я принужден был выйти из своего угла и ответить, затем, оставшись еще некоторое время и прослушав своих представителей, которые несли что-то несуразное, все больше, конечно, насчет штанов, да оно, положим, и понятно, так как в корпусе не было их, я ушел, вынося самое лучшее впечатление о виденном. Большинство из заседающих были социал-революционеры, немного социал-демократов и очень мало самостийников, кажется, всего четыре, потом все это переменилось. Меня они приветствовали лишь потому, что я командовал Украинским корпусом, так как всегда и каждому я заявлял, что я не социалист.
В тот же день я уехал из Бердичева на автомобиле с женой и дочерью, которые приехали ко мне на несколько дней в Меджибуж из Орла, а теперь возвращались обратно. Черницкий также меня сопровождал. Чудная осенняя погода, прекрасное шоссе сделали это путешествие очень приятным. Снова мы обедали у Франсуа в Житомире и поздно вечером приехали в Киев, где остановились в единственно свободной тогда гостинице «Универсал».
На следующий день, будучи в Секретариате, я получил через Скрыпчинского телеграмму о том, что 6 октября в Чигирине на Всеукраинском казачьем съезде я единогласно избран атаманом всех вольных казаков. Об этих казаках я до той поры слышал очень мало.
В скором времени после начала революции у некоторых из украинцев, воспитанных на старинных преданиях, явилось желание возобновить казачество. Одновременно в нескольких местах об этом толковали благодаря настоянию моих, если можно так выразиться, приверженцев. Как бы там ни было, в Генеральном секретариате мое избрание произвело чрезвычайно неприятное впечатление, это я сразу заметил. На мой вопрос Скрыпчинскому, что это избрание означает, он мне сказал, что это так себе, почетная должность, не сопряженная ни с какой деятельностью, что подробности они могут сказать только тогда, когда вернется Полтавец, которого они командировали в Чигирин. Я обождал прибытия Полтавца и, когда он на следующий день приехал, поехал к нему узнать, в чем дело. Тут я и познакомился с ним. Он на меня произвел хорошее впечатление, рассказал всю подноготную деятелей в секретариате, сообщил мне подробности казачьего движения и навел меня на мысль, что это движение может, если его суметь захватить, явиться тем здоровым течением, которое спасет Украину от того развала, сильно дававшего уже себя чувствовать не только среди войск, но и в кругу мирных обывателей. Я был избран, оказывается, атаманом, он моим помощником, Василий Васильевич Кочубей начальником штаба. По старинной казачьей терминологии, Полтавец был генеральным есаулом, Кочубей – генеральным писарем.
Я сообщил Полтавцу, что, пока я занят созданием корпуса, я в казачьи дела вмешиваться не буду. Отправив благодарственную телеграмму председателю съезда Шевченко, я сказал Полтавцу, чтобы он пока всем заправлял сам, а там через некоторое время посмотрю, буду ли я в состоянии фактически принять должность или нет. Так и порешили.
В Генеральном секретариате я лично набрал порядочное количество старшин офицеров и решил ехать обратно. В этот мой приезд, благодаря, оказывается, моему избранию атаманом, Союз землевладельцев выставил меня своим кандидатом для избрания в члены Всероссийского Учредительного собрания. Хлеборобы предполагали, что, поместив меня в свои списки, казаки будут голосовать за землевладельческий список. Хотя я аграрным вопросом никогда не занимался, решил, что отказываться мне не следует, и согласился на помещение моей фамилии в списках. Это было крайне легкомысленно с моей стороны и со стороны помещиков недальновидно, так как моей точки зрения по аграрному вопросу они совершенно не знали, никогда меня об этом не спросив, а, как оказалось позже, я диаметрально с ними расходился во взглядах. Для моего же прямого дела, т. е. для влияния в корпусе, это очень мне испортило, так как эта кандидатура дала пищу и Генеральному секретариату, и всяким крикунам в корпусе говорить, что я совсем не иду с демократией, что я крупный помещик и только сочувствую интересам богатых людей и т. д. Кроме того, это было излишне, так как, кажется, за списки землевластников было очень мало голосов и, наконец, самое главное, как известно, Учредительное собрание не состоялось.
11 октября я благополучно приехал в корпус. Володченко сдержал свое слово: снабжение, благодаря его нажиму на интендантов, начало появляться. С этой стороны дело в корпусе как будто пошло лучше. Но тут началась новая беда: 2-й Гвардейский корпус со страшными грабежами, предавая все помещичьи усадьбы огню и мечу, прошел с фронта через всю Подольскую губернию. Известия о массовых бесчинствах, совершаемых частями, входящими в состав этого корпуса, я не знаю, каким образом доходили до сведения моих полков, и главное, что их прельщало в этих сведениях, это грабежи винокуренных заводов. На мое несчастье, корпус занимал район, где заводское производство спирта процветало. Когда командиры частей доложили мне, что в некоторых частях есть брожение на почве стремления разгромить подобный завод, я, желая предупредить безобразие, приказал выпустить спирт. Делалось это с ведома командующего армией. Но тут-то и началось безобразие: когда спирт выпускался, безразлично куда, в реку ли, в навозную ли кучу, все местное население бросалось с ведрами и умудрялось доставать спирт, но в каком виде! Впрочем, для них это было безразлично. Ставились караулы, но редкий из них был на высоте положения. Помню, раз, когда мне пришлось самому наблюдать за выпусканием 50 000 ведер спирта, я наткнулся на такую картину: от завода была прорыта канава в реку. Желая ночью произвести выпуск так, чтобы не заметили его селяне, команда инженерного полка начала проделывать отверстие в чанах, поставлены были часовые вдоль канавы, начался проток спирта. Я наблюдал за часовыми. Стоят смирно, никто не шелохнется. Думаю, хорошо. Поблагодарил их. Через некоторое время прихожу, стоят, но как-то дико уставились глазами в сторону протекающего спирта. Ничего, думаю, стоят – дисциплина есть. Через некоторое время прихожу и вижу: один из часовых стоит, как загипнотизированный, смотря на спирт, вдруг, не далее шагов десяти от меня, с криком: «Была не была!» – подбегает к канаве и прямо так и бросается на нее, начиная жадно пить. Это был сигнал. Весь караул последовал его примеру. Их оттащили и предали суду. При этом я убежден в том, что это были хорошие люди, один из них потом мне говорил: «Сам знаю, что нехорошо, но сил нет, глядя, как пропадает такое золото!» Потом уж я отказался от выпуска спирта, а охранял его, но ничего не помогло. Все население и части были обильно снабжены спиртом, результатом чего пошли грабежи и пожары помещичьих усадеб. Обыкновенно бабы натравляли на поместье солдат, те начинали, а затем уже все село грабило. Кое-где части не поддавались соблазнам, но в общем усадеб пятнадцать было разгромлено. К счастью, не было убийств. Я считал, что единственным средством для спасения корпуса оставалось елико возможно скорее его вывести на фронт.
Приблизительно в это время произошел переворот в Киеве, когда власть от Временного правительства перешла в Киеве в руки украинцев и большевиков. Обе партии в то время только готовились к борьбе между собой. До меня со всех сторон стали доходить сведения, что среди младшего офицерства идут толки о том, что на фронт идти не надо, что необходимо спасать Киев, что великороссы «знищать рщну матку-Украшу» и т. д. Собственно говоря, в это время проповедующие эти лозунги руководствовались исключительно шкурными интересами, просто боялись окопов. Затем, помню, как в половине октября командир 611-го полка мне доложил, что прапорщик Кожушко, возвратясь из Киева, распространяет слухи, что Центральная рада хочет заключить сепаратный мир с немцами. Это было единственное сведение об отношении Центральной рады к немцам, которое дошло до меня за весь период моего командования корпусом, я ему не придал никакого значения. Через некоторое время я узнал, что между Генеральным секретариатом и некоторыми влиятельными группами корпуса существует постоянное сношение, что из Киева приезжают всякие господа, убеждая офицеров и солдат не идти на фронт. По произведенному расследованию оказалось, что эти требования исходили от Петлюры, бывшего тогда Генеральным секретарем, т. е. министром.
Я получил приказание с 5 ноября быть готовым к выступлению. Всюду части как бы раздвоились: одна половина была за то, чтобы исполнять приказания и идти на фронт, другая часть, преимущественно молодые офицеры, страшно агитировали, чтобы не идти. Петлюра же подсылал всяких господ убеждать идти в Киев, мне же присылал бумаги, наоборот, о необходимости спешно выступать на фронт.
Тут, кстати, произошел еще такой инцидент: вдруг вечером я получаю секретную бумагу «в собственные руки», открываю. Оказывается, какой-то революционный исполнительный украинский комитет мне приказывает изготовить корпус для выступления по получению от него приказания и немедленно двинуться на Киев. Я, кстати, так никогда и не узнал, что это был за комитет. На следующий день вечером мне докладывают, что прапорщик Биденко (такой действительно служил в 153-й дивизии, очень глупый, нахальный и большой путаник, но почему-то его выбирали все комитеты, хотя он там и слышал иногда горькие для себя истины), в сопровождении двух каких-то личностей, желает меня видеть наедине. Я принял их наедине в пустынном мрачном зале замка.
– Что вам угодно?
– Мы, пан атаман, явились к вам для того, чтобы вам доложить, что, по требованию Петлюры, вам надлежит немедленно вести корпус пешим порядком в Киев.
– Я исполняю приказания главнокомандующего и такого распоряжения не получал, да, вероятно, и не получу, так как вести теперь корпус более трехсот верст пешком – это значит окончательно его дезорганизировать.
– В таком случае к вам будут применены особые меры принуждения, – вдруг заявляет мне солдат лет тридцати пяти, длинный, худой, болезненного вида.
– Как вы смеете говорить мне такие вещи? Я в течение четырех лет не раз был в смертельной опасности, а вы вздумали меня пугать. Кто вы такой?
– Я кандидат Киевского университета, доктор прав Сорбонны, член такого-то и такого-то научного общества, – одним словом, целое извержение каких-то научных титулов, – Макаренко.
– В таком случае меня еще более удивляет, как это вы, интеллигентный человек, предлагаете мне такие вещи!
Потом я с этим Макаренко поближе познакомился, оказалось, безобиднейший человек, ярый украинец, идеалист, чахоточный, еле дышащий на ладан, бросил какую-то выгодную службу и пошел в солдаты за пять рублей в месяц, когда узнал, что разрешено украинизировать, кажется, 10-й корпус или какие-то в нем части. Как выяснилось, эти господа были посланы тоже каким-то комитетом для того, чтобы предложить мне принять высшее командование над всеми украинскими частями, формирующимися на фронте, и идти с этими частями отстаивать Киев.
Я наотрез отказался и поехал к главнокомандующему просить его принять меры к тому, чтобы прекратить эту вакханалию, которая происходила у меня в корпусе из-за присылки ко мне Петлюрой всяких агитаторов, убеждавших идти в Киев, а не на фронт. В тот момент, когда я садился в автомобиль, приехала еще с таким же предложением депутация от Богдановского полка. Всем я им ответил, что предварительно должен получить приказание от главнокомандующего, а тогда уж посмотрим.
Это было 2 ноября. Главнокомандующий, тонкий, видно, политик, не желавший ссориться с Радой, предложил мне поехать сговариваться с Петлюрой.
Поехал в Киев. Петлюра уверяет, что он не посылал ко мне агитаторов, наоборот, он сторонник того, чтобы я шел на фронт, в доказательство чего он мне послал телеграмму с лучшими пожеланиями в моей будущей деятельности на фронте. Я видел, что он уклоняется от истины, но думал, что после моего разговора такое подстрекательство не повторится. Для меня, в сущности, безразлично было, идти на фронт или в Киев, даже последнее было приятнее, так как это совпадало с взглядами некоторых кругов и областного Союза землевладельцев, предполагавших, что мой корпус все же лучше будет охранять от грабежей. Я не хотел лишь, чтобы в моем корпусе была какая-нибудь другая власть, кроме моей, а эти присылки подпольных агитаторов Петлюрой вконец убивали всякое понятие о порядке.
Вернулся к главнокомандующему в Бердичев. Туда же на следующий день приехал и Петлюра, и тут, после громадного торга, несмотря на мои протесты, решили 153-ю дивизию послать в окрестности Киева, а 104-ю на фронт, мне же ехать со штабом на фронт.
Я вернулся к себе совершенно разбитый нравственно, понимая, что в такое время полного развала и отсутствия элементарных понятий о дисциплине такая мера окончательно губит корпус, что пойдут сейчас толки о том, что это начальство выдумало для того, чтобы разъединить корпус, потом совершенно его уничтожить, что 104-я дивизия не захочет идти на фронт, начнутся скандалы. Так все и случилось.
Началось ужасное время: командиры частей ежедневно докладывали мне о начинающихся беспорядках, комитеты настаивали на отмене приказания идти на фронт, приходилось ездить по полкам убеждать; внешняя дисциплина кое-как поддерживалась, но внутренняя была совершенно утеряна. Я это чувствовал все более и более. А тут, с одной стороны, Петлюра продолжал разлагающую деятельность: так, например, он помимо меня дал разрешение батальону остаться в Летичеве и не идти на фронт, тогда и остальные батальоны этого полка отказались выступать. С другой стороны, в мое отсутствие, когда я был у главнокомандующего, депутация Богдановского полка, подосланная, как видно будет впоследствии, тем же Петлюрой, сформировала революционный комитет, самочинно назначила своих представителей из числа сочувствующих в полках офицеров и начала распоряжаться. Положим, что, когда я вернулся от главнокомандующего, одним из первых моих дел было распустить весь этот комитет и предложить богдановцам немедленно удалиться, что они и сделали. Но все же зло уже проникло в массы.
Видя, что такое положение долго продолжаться не может и что, если не принять какого-нибудь решения, разложение может дойти до геркулесовых столбов, я телеграфировал главнокомандующему (копию Петлюре), что, ввиду того что Петлюра продолжает свою пропаганду в полках помимо меня, и не имея никаких сил с этим справиться, я прошу главнокомандующего освободить меня от командования корпусом. Главнокомандующий мне ответил, что вполне понимает мое положение, что он примет все зависящие от него меры, но что меня он просит пока остаться.
Но кроме Петлюры с его пропагандой, армейский комиссар тоже начал делать мне всякие пакости. И без того положение осложнилось до крайности со всеми великорусскими элементами, которые должны были быть переведены из корпуса. В этом отношении главнокомандующий, несмотря на все мои просьбы, ничем мне не помог; все обещания, данные мне относительно улучшения положения этих офицеров и солдат, канули в воду. А комиссар, очевидно из желания сделаться популярным, начал давать им всякие обещания, которые шли вразрез с приказаниями строевого начальства. Тем самым недовольство этих элементов в корпусе направилось против меня.
Вообще, этот период командования корпусом был для меня сплошным кошмаром. Мое нравственное состояние ухудшалось еще тем, что начальники штаба, а их у меня сменилось уже два, хотя и были уважаемые и достойные люди, тем не менее, как великороссы, не пользовались доверием среди украинских масс. Приходилось самому разбирать все мелочи. Первый из начальников штаба был полковник П., человек чрезвычайно способный, энергичный, до крайности самолюбивый, честолюбивый, видимо, служил в штабах, где начальство не вмешивалось в дела, и поэтому все делал сам. У меня же ему приходилось исполнять мои приказания; это ему не нравилось, раздражало его, и на этой почве у меня с ним выходили пререкания. Со своими подчиненными он почему-то не ладил. Мне казалось смешным то раздражение, которое он проявлял, замечая, что никакого успеха у комитетов не имеет, тогда как ко мне они относились с уважением. П. был приверженцем крайних социалистических взглядов. Я же, во всяком случае, не сочувствовал всем новшествам в армии, например, в вопросе о комитетах мы с ним совершенно расходились. Он считал, что комитеты хорошее дело, а я на них смотрел как на величайшее зло, от которого не мог отделаться. Он действительно страдал, когда видел, какие глупости творятся в комитетах, шел к ним и часто с ними спорил, а я ничего путного от комитетов и не ждал и потому старался все их бессмысленные постановления обезвредить, не входя с ними, в большинстве случаев, в пререкания. П. возмущало, что комитеты часто занимались улучшением собственного благополучия, а меня это устраивало: пока они просиживали целые заседания над вопросом, как добиться того, чтобы члены комитетов могли ездить на автомобилях, которых, кстати, у нас почти не было, я был доволен, так как они мне не мешали. В результате комитеты П., социалиста и убежденного их сторонника, возненавидели, а меня слушали. Меня П. почему-то считал аристократом, хотя я ему никогда не высказывал своих политических убеждений, а в простоте обращения со всеми даже мои злейшие враги не могут найти данных для того, чтобы укорять меня в чванливости. Из-за всех этих мелочей он решил перевестись в другой корпус. Как боевого помощника мне было его жалко, как человека я его не жалел. В нем было что-то озлобленное, постоянное какое-то недовольство, причины которому я найти не мог.
Заменил его полковник, впоследствии генерал, Сафонов, очень симпатичный, толстый добряк. Его большинство офицеров в штабе очень полюбило. Я с ним жил хорошо. Он терпеть не мог комитетов, и потому все сношения с ними остались на мне. В нем был только один очень крупный недостаток: он очень легко при мало-мальски сложной обстановке терялся, но для меня в этой мирной обстановке это не являлось опасным. Я не решаюсь сказать это с полным убеждением, но мне кажется, что бедный Сафонов погиб из-за этого своего недостатка. Он всегда слепо исполнял все мои распоряжения, и мне очень было жалко, сдавая корпус, расставаться с таким честным, добросовестным работником.
Насколько, с одной стороны, разрасталась пропаганда не идти на фронт, настолько же с другой – беспорядки в частях усиливались. Они были далеко не всеобщие, мне вполне ясно было, что зло не в солдатах, а в окрестном населении, которое их подбивало. Бывали случаи, когда части не поддавались уговорам местных жителей, но все же в общем картина была отвратительна.
Как известно, в ноябре Керенский пал, в Петрограде водворился большевизм. Хотя у нас на фронте он сразу не прививался, тем не менее все элементы беспорядка сильно подняли голову. Я был в несколько лучших условиях, благодаря командованию Украинским корпусом, но в других корпусах творилось нечто ужасное. В защиту своих украинцев скажу, что те же прапорщики, которые испортили мне немало крови, определенно стали против большевизма, скорее против большевизма российского, потому что те беспорядки, которые у меня в корпусе происходили, мало чем отличались от вакханалий, которые захватили всю Россию.
В начале второй половины ноября было окончательно приказано выступить корпусу. В полках начались митинги, но на погрузку пошли. Первоначально стали грузиться части 104-й дивизии. Но тут произошло следующее: некоторые эшелоны входили в соглашение с украинскими железнодорожными комиссарами и направлялись не в сторону фронта, а в Киев. Таким образом были направлены два полка, причем кто давал распоряжения по дорогам о пропуске этих эшелонов, несмотря на расследование, произведенное штабом фронта, не выяснилось. Штабу моему приказано было двинуться с последними полками, отбывающими из Меджибужья прямо на фронт.
В местечке все было настроено уже более или менее большевистски. Когда мы прибыли туда около 15 ноября ночью, слышу, стрельба, крики, бешеная скачка. Оказывается, погром, устроенный украинцами. Но слава богу, силами штабной команды и некоторых частей инженерного полка, расположенного в самом Меджибужье, удалось его прекратить без кровопролития, хотя все еврейские лавки были разгромлены. У меня, на счастье, сохранилась дивизионная унтер-офицерская школа, унтер-офицеры которой были вполне дисциплинированными, и я мог решительно подавлять вспышки таких безобразий. Но этот разгром Меджибужья, в связи с переходом власти к большевикам, был ярым показателем окончательно ухудшившегося положения.
В это время я начал получать телеграммы с распоряжениями Крыленко. Главнокомандующий Володченко ушел, его место временно занял генерал Стогов. 22-го я со штабом поехал грузиться. Помню то отвратительное душевное состояние, которое мною овладело в этот день. Я понимал, что корпус мой, теперь разрозненный, затертый между другими частями, на фронте окончательно будет распропагандирован. Фронта, собственно говоря, в это время уже не было: окопы все были брошены, все дерево уже давно вытаскивалось оттуда на топливо. Были лишь части, скорее сборища солдат и офицеров, которые стояли в ближайших от фронта деревушках и занимались митингами. Положение начальства было самое дикое, да оно почти всюду отставлялось комитетами и заменялось всякими проходимцами. Мне рисовалась отвратительная картина того ближайшего будущего, которое предстояло пережить. По приезде на станцию Деражня я узнал, что 2-й Гвардейский корпус, пройдя с фронта, как я уже выше говорил, Подольскую губернию под предводительством агитаторши Бош10, весь сосредоточился у Жмеринки и что ходят слухи о том, что он собирается идти на Киев.
Я невольно призадумался над создавшимся положением, когда даже некому стало защищать Киев от большевиков, и пришел к решению, что я к Крыленко на фронт не пойду, а двинусь энергично на Киев с тем, чтобы быть в состоянии преградить доступ 2-му Гвардейскому корпусу в город.
Решение это мне далось нелегко. Мы с начальником штаба, генералом Сафоновым, гуляли по платформе. Поезд уже был подан, ждали лишь его отправки. Я заявил Сафонову, что я корпус не веду на фронт, а решил пробиться на Казатин, Вапнярку, тем самым я не дам 2-му корпусу разгромить Киев. Сафонов, очень дисциплинированный генерал, мне говорит:
– Но как же, ваше превосходительство, мы же получили определенное приказание от главковерха?
– Да вы, Яков Васильевич, бросьте, подумайте, кто теперь главковерх!
– Да, верно-то верно, но все-таки…
Несмотря на всю нелогичность заявления Сафонова, мне и самому трудно было ослушаться данного мне приказания, хотя бы такого господина, как Крыленко, но все же главковерха, настолько у нас, военных, привито чувство необходимости исполнения приказаний начальства. Помню, как трудно было мне решиться, но я все-таки стоял на своем, понимая, что, идя на фронт, я ничего не сделаю и окончательно сведу корпус на нет, а тут я могу принести реальную пользу. Я немедленно позвал украинского комиссара и, рассказав ему задачу, спросил его, может ли он мне помочь вытянуть мой корпус на Казатин. Он согласился с восторгом и поступил в мое распоряжение. Это был прекрасный человек по фамилии Шоппа, энергичный, преданный делу до самозабвения, чрезвычайно находчивый, ярый украинец в хорошем смысле и ненавидевший большевиков, он мне был очень полезен. С места он дал распоряжение по линии, паровоз в моем вагоне перецепили на другую сторону. Из предосторожности я свой корпусный комитет, чтобы он не мешал мне, посадил во второй штабной поезд.
Погрузил всех и все, что мне в то время не было нужно, и отправил их, не меняя маршрут, на фронт. Сделал это я, так как боялся, чтобы комитет не пересилил и не начал бы агитировать, чтобы мы шли в самый Киев, а не останавливались в Казатине. В то время мой хороший председатель корпусного комитета ушел, а его заменил какой-то безвольный, глупый прапорщик, по фамилии Головинский, который являлся игрушкой в руках всяких демагогов.
И вот на следующий день, 23 ноября, мы начали прорываться на восток. Тут ко мне посыпались телеграммы самого убийственного свойства от Крыленко и его сподвижников. Меня он предавал революционному трибуналу, отрешал от должности, чуть ли не предавал публичной анафеме. Бедный Сафонов ужасно волновался, все меня спрашивал: «Что с нами будет?» Стогову, очень приличному человеку и хорошему генералу, я посылал донесения в самой корректной форме, он молчал, видимо не зная, что ему со мной делать.
Одновременно с этим я послал телеграмму в Киев Украинскому Войсковому секретариату, в которой, указав на ту задачу, которую я взял на себя, просил их сговориться со Стоговым, чтобы я был передан в распоряжение секретариата для защиты Киева. Но ответа не получил. С величайшими затруднениями, с остановками по несколько суток на маленьких станциях, с продолжающимися проклятиями Крыленко, я, наконец, через 8 суток добрался до Казатина, прочно его занял, и тут только получил телеграмму от Петлюры, что я передан в распоряжение Генерального Украинского секретариата и что на меня возложена вся оборона Правобережной Украины с подчинением всех частей (украинских и неукраинских), с передачею в мое распоряжение Сечевого украинского корпуса, выделенного из 6-го корпуса.
Я немедленно занял всю линию от Гневани до Казатина частями 153-й дивизии, а также линию Шепетовка – Вапнярка – Казатин. Очевидно, мое решение было правильное, и это мне удалось. Уже через два дня после того, как я занял Казатин, из Жмеринки начал двигаться 2-й Гвардейский корпус по направлению Киева, 4 или 5 декабря тронулись два эшелона Волынского полка, чистейшей воды большевики. Я двинул навстречу им Стрелковый Украинский дивизион и команды добровольцев-железнодорожников, и в ту же ночь в балке, невдалеке от Винницы, волынцы были захвачены врасплох, обезоружены, немедленно посажены в поезда и направлены на север, в Великороссию. Части, находящиеся в тылу и оказавшиеся большевистскими, были также обезоружены. В Казатине комиссар, очень энергичный и стремящийся к порядку человек, просил меня избавить его от кавалергардов, которые вместо того, чтобы охранять станцию, грабили ее. По произведенному мною подсчету выяснилось, что они в течение месяца присвоили себе всякого добра более чем на 300 000 рублей. Как мне ни было тяжело, прослужив свою молодость в Кавалергардском полку, я приказал два казатинских эскадрона расформировать и водворить их на север.
Эшелоны Кексгольмского полка, кажется, подверглись той же самой участи. Вообще, я без всякого преувеличения могу сказать, что если большевики появились в Киеве лишь 21 января 1918 года, а не в ноябре, то причиной тому мой корпус, который занял указанные выше железные дороги и решительно противился появлению вооруженных частей большевистского направления на этой линии.
Чем больше я живу, тем более убеждаюсь в том, насколько оценка деятельности различных лиц начальством и общественным мнением несправедлива. Я наблюдал это явление и по отношению к другим, и на себе испытал не раз. Хотя бы по отношению к себе: и в мирное время, и особенно за время, проведенное мною в войсках, я часто получал отличия, меня хвалили за дела, которым я лично не придавал никакого значения, в то время как за действительно удачные решения, где требовалось и присутствие духа, и сметливость, а главное, где это удачное решение помогло общему делу, мне не только не говорили спасибо, но бывали даже случаи, когда давали выговоры. Я совершенно не хочу сказать, что я считаю себя обиженным, обойденным похвалой начальства или общественного мнения, наоборот, в этом отношении, без всякого желания рисоваться своими добродетелями, я утверждаю, что слишком награжден и орденами, и похвалами, но я просто констатирую факт, что награды, будь то начальство, дающее ордена, или общественное мнение, воспевающее в прессе всевозможные панегирики данному лицу, далеко не есть доказательство, что именно это лицо действительно отличилось или что подвиг, совершенный им, наиболее заслуживает похвалы из всей той работы, которую он совершил на пользу обществу или Родины. За мою жизнь было несколько таких случаев. Хотя бы один эпизод на Дубиссе в 1915 году, во время командования 3-й дивизией. Положение было очень трудное, мои части, стоя на фланге общего боевого порядка корпуса, дрогнули. Я перешел с одним полком в контратаку, некоторые части примкнули ко мне, и я восстановил порядок и перешел в наступление. Дело было не крупное, но все же начавшееся беспорядочное отступление могло грозить гибелью не только моим войскам, но и крупным частям пехоты, на фланге которой я стоял. Покойник Орановский и еще начальник штаба Залесский, оба, что бы там ни говорили, все же выдающиеся генералы, не только спасибо не сказали, но еще вечером за какие-то пустяки я получил от них выговор. Так бывало часто. То же самое и в данном случае: не прими я быстрого решения, 2-й Гвардейский корпус оказался бы в Киеве еще в ноябре. Настроение же у него, под командой знаменитой Бош, было далеко не из миролюбивых, а, между прочим, мне пришлось потом не раз за эти мои действия от некоторых лиц слышать критику.
Для меня этот период моего пребывания с корпусом был очень тяжел в смысле работы, но доставлял нравственное удовлетворение, так как я видел, что приношу пользу. Кстати, с момента отбытия корпуса из Меджибужа и движения на Казатин все комитеты затихли, вся пропаганда в первое время тоже прекратилась. Части жили в вагонах, даже не в теплушках, так как Киев не давал нам печей, и, несмотря на стужу, никакого ропота не было. В особенности в первое время все беспрекословно исполняли мои приказания и очень охотно вступали в бой с большевиками.
Весь штаб мой с места был отправлен в Белую Церковь, я ездил в вагоне по линиям и руководил частями, но главное мое местопребывание было в Казатине. Безоружных солдат мы пропускали в поездах, стараясь последние не отправлять на Киев. На станции я имел возможность наблюдать безобразнейшие сцены среди этого контингента солдат. Порядок не нарушался лишь на станции, занятой моими частями, но стоило отойти в местечко, чтобы иметь возможность убедиться, до чего русский солдат, при всех его положительных качествах, может терять человеческий облик, когда он чувствует, что все, что бы он не предпринял, сходит для него безнаказанно.