Читать книгу: «Футбольное поле в лесу. Рок-проза», страница 2

Шрифт:

– Быстренько, дочурка, побежали!

Жарко, а папа в пиджаке и в галстуке, и руки у него сухие и прохладные, как не у живого существа, а у деревянной скульптуры. От него ландышем пахнет! Или лавандой! Обезьянка ручонками своими вцепилась в папину руку – твердую руку из Великой пустоты.

Пусть скульптору это покажется глупо, но мне сочинить – значит – в глине слепить холодную многофигурную группу и кровью горячей пустоты залить.

«Пусть уж он будет евреем, раз ему так нравится», – думала обезьянка, в троллейбусе тесном стоя рядом с папой и упираясь лобиком в коричневый жесткий пиджак. А ножки сами собой становились то в третью позицию, то в четвертую.

Пустынные залитые зноем и серым асфальтом в трещинах пространства улиц, мостов, подворотен. Серая река слепящим золотом стрельнула сквозь жидкую городскую зелень. И красной кирпичной кладкой, черной бойницей, жестяным кружевным флажком на шпиле взглянула вдруг древность из Великой пустоты и неизгладимый след оставила в душе.

Господи, прости меня и помилуй за обезьянку, и за щенков, и за лошадей, и за волчиц, и за всех описываемых здесь существ – с хвостами и без оных. Все мы у Тебя обезьянки!

Речь, однако, сейчас не обо всех. Речь лишь о той, что с папой своим евреем об руку прошла в подворотню, миновала дворик с деревенской зеленью, даже с бузинным кустом, влагу тянущим снизу, из речки Неглинки (если в этой детали ошибаюсь, прошу прощения). И вот они уже в жарком, но темном коридоре с паркетом, безнадежно затоптанном множеством подошв, так и этак ходивших.

Та толстая рыже-седая со стальными глазами раскоряка в габардиновой синей юбке, что решительно утверждала – «Ножки кривые!», из-за стола поднялась, выпроставшись из тесного кресла, добрым пароходом оплыла стол и перед обезьянкой, обомлевшей присела, а на папу-еврея снизу-вверх смотрела. Холодные эллипсовидные стеклышки очков се зеркалами играли, то люстру бронзовую показывая, то переплет окна и за ним – крышу и небо, то папу головой вниз, а над ними, над стеклышками, из вороха складок, из веснушек и ресничек, из нежного фарфора и прожилок лился на деревянную скульптуру в костюме любовный взгляд.

– Звонит мне Мирон Севастьянович, очень-очень…

– Друг мой и товарищ. Вместе мы с ним…

– Ах ты, Боже ты мой, что делается, ведь скажешь такое про ножки или про плечики – а сердце так ведь и колотится!

– У моей-то дочурки, слава Богу, ножки, что струнки.

– Что струнки! Точно сказано, товарищ Моисей Соломонович! Как отрезано.

– Наоборот.

– Нет-нет, именно так, не отступлюсь! Точно ска…

– Минуточку, товарищ. Со-ло-мон Мо-и…

– Простите великодушно! Ну, разумеется, сначала Соломон, а уж потом Мои…

– Минуточку! И так бывает, и по-другому бывает, все зависит от того, кто отец, а кто сын. Как у всех.

– Как у всех. Верно, товарищ! Затанцевалась! Все сама – и набор здесь, и репетиции, да и концерты тоже. Кому доверить подмостки? Увы…

И потом набежали, на стол ставили, восхищались, и ножки хвалили за прямизну, и один худой и морщинистый обезьян так и сказал:

– Вот ради этого-то зернышка, этого-то таланта, звездочки этакой и весь сыр-бор. С удачей нас всех, друзья!

Обезьянка все с ужасом ждала – вернется то страшное, вернется! Но не вернулось. И забыла она о Великой пустоте, точно и нет ее вовсе, и горечь испытала она удивительную, что нам в радость была бы. Другая обезьянка, маленькая и хорошенькая, с ямочками на щеках и с глазками круглыми, спрашивает в темном коридоре, теперь уже по-сентябрьски неуютном, холодном:

– А у тебя что, нет поманельки?

– А что это?

– Поманелька? Не знаешь? Ой! Вы знаете, Она, оказывается, не знает!!!

И плачет обезьянка, захлебывается слезами. А горе-то вовсе и не горе, а праздник!

Он – полу еврей, она – полу еврейка. Его отец должен бы жениться на ее матери, а его мать должна бы выйти замуж за ее отца. Хрупкий, похожий на деревянную скульптуру «еврейчик» потянулся к крепкой русской девке, «шиксе». А вот его отец – средних лет русский – клюнул на утонченную красоту молоденькой еврейки.

Размышляя на эту тему, он представлял себе, какое потомство получилось бы от этих двух новых браков. Но в результате – так выходило из размышлений – они, то есть новые, «другие», дети, он и она, все равно бы встретились и кровь бы смешалась.

Поторопились родители, соединившись раньше времени на целое поколение, и их детям – полукровкам трудно, даже невозможно соединиться.

Их удел – вечная разлука.

Он подумал, что это и есть предмет его сочинения…

Когда-то придется приступать к описанию еще одного бесхвостого или хвостатого (имеется в виду Кулеш), чтобы того, в пропотевшем пиджаке, поставить на место. Не зря же он едет со мной в промозглом вагоне.

Рапсодии песочные часы воздушным пузырем, туманным от росы, скрывающимся в зарослях кленовых, мерцают среди сумерек зеленых. Дрожаньем струн, смычка шмелиной песнью и россыпью созвучий голубых по лестнице сбегают ноты с вестью: уходит время…

Так вот, Кулеш тогда еще начинался, в тех зелено-золотых тонах. Ярясь и психуя, выталкивал он с футбольного поля в лесу меня да братца моего горемычного. Зверек такой непонятный, волосатый и осипший, впадающий вдруг в истерику и вдруг исчезающий в никуда, в ту самую Великую пустоту.

А ведь ты, Кулеш, действительно какая-то подозрительная личность, и моя мама определила самое основное в твоем облике и вообще существе.

И продолжал.

Вот ты спросил, помню ли я Юру, а я представил высокое крыльцо в тени, морозный горный воздух, мартовские сосульки и нас с Юрой, усевшихся боком на деревянные поручни и попивающих из горлышка пиво и заедающих шашлычком на коротких шампурах. Наши лыжи стоят внизу, прислоненные к потрескавшейся оштукатуренной стене. Стена в пятнах, потеках, кое-где покрыта прозрачными наростами оплывшего льда.

Эта стена навсегда запомнилась из-за бурого пятна, хотя сама она серая, даже голубая, пятна, напоминающего очертаниями фигурку согбенного гнома в свалившемся набок колпаке с помпоном, с длинной и широкой бородой, опутывающей всего гнома, кроме верхней части лица с огромными глазами-пятнами, пристально уставившимися в твои глаза.

Каждый раз я ловил себя на мысли: вот хорошо бы запомнить это пятно, зарисовать в памяти или даже сфотографировать. Но, попивая сладковатое «жигулевское», поеживаясь в тени от холода и глядя на горные склоны, покрытые льдом и ярко освещенные жарким солнцем, с сожалением, вызывающим сентиментальные слезы, говорил себе, что, наверное, уехав отсюда, уже никогда не вспомню странного гнома, хотя сейчас, в данный момент, столь пристально вглядываюсь в него.

Тогда я ошибался, думая, что навсегда теряю гнома с удивительными глазами. Память сохранила его, и, может быть, именно из-за него я и Юру помню в те короткие прекрасные минуты несуетного сидения на крыльце Домбайского буфета.

Это был долговязый парень с худым лицом и глубоко посаженными глазами. Он сутулился, хмурился и поэтому – казалось нам – волком смотрит. Глаза так и сверкали из укрытия, точно из двух пещер. Весь его облик говорил о физической и духовной силе.

Мне такие люди не нравятся, в них мало человечности, способности понять другую личность, мир для них прост, ясен, и, несмотря на цельность, такие люди кажутся мне скучными, и, может быть, даже вообще людьми быть не достойны.

Достойны – не то слово. Что значит – достойны, не достойны?

Точнее сказать, им бы не людьми родиться, а другими какими-нибудь существами – орлами или горными козлами, а может быть, лошадьми Пржевальского. Впрочем, последние слишком уж суетливы в момент опасности.

Итак, Юра, сидящий в кресле возле камина, выставив колени и свесив крупные кисти рук к дощатому полу, застеленному тонким вытертым ковриком, казался мне именно таким существом – примитивным и унылым.

Это был первый вечер нашего знакомства.

Однако же наутро, когда всех нас выгнали из бревенчатого дома на снег делать зарядку, солнечный луч осветил пещеры, и глаза в глубине пещер оказались зеленоватыми, прозрачными, и пестрая радужница камешками чернела в студеной воде. В другой раз мне удалось увидеть его глаза не в засаде, где они у него обычно находились, а, так сказать, в домашней обстановке. Юра лежал на кровати, положив пятки на железную спинку (кровать была ему коротка), и дневной свет, проникающий в распахнутое окно, высвечивал пещеры и затянутые веками выпуклые полушария. Но вот веки поползли вверх, и открылись глаза, теперь уже не зеленоватые, а голубые. Они всегда у него голубые, зеленоватыми же делаются, когда желтый свет солнца или электрической лампы смешивается с голубым. Голубое с желтым дает зеленоватое. Я лично так объясняю изменения цвета Юриных глаз.

Впечатление о примитивности, бездушии разрушилось. Глаза выдали растерянность перед жизнью, а человек, теряющийся перед жизнью, – есть настоящий человек, вернее, истинный человек, ибо, растерявшись, все силы души направляет на то, что бы найти свой путь. Если для достижения этой цели человек тратит все силы души, наверняка путь будет найден, а если не найден, то сами по себе поиски станут для человека плодотворными.

Так я думал тогда и теперь так считаю.

Юра был веселый, но одновременно очень пылкий, даже страстный, и я опасался за постоянство моей девушки. В кровати под простыней, натянутой до подбородка, она напоминала саночницу перед стартом, особенно когда поднимала коротко остриженную голову, словно бы высматривая маршрут предстоящего скоростного спуска, и Юра выпускал на неё из пещер горячие взгляды.

Однажды мы с ним пошли в Теберду.

Мы шагали в расстегнутых пальто и без шапок вниз по горному серпантину. Слева оставалось ущелье, но дну его бежала речка Аманаус. За ущельем в лазоревое небо упирались острые вершины, покрытые сине розовым льдом, матовым, как мрамор. Солнце поднялось, и почти вся дорога была ярко освещена. Лишь иногда мы оказывались в тени, и здесь было так холодно, даже морозно, что уши начинало пощипывать, а за обочиной под снежным настом булькали и журчали натекающие со склона талые воды, и кое-где дорогу пересекали быстрые речушки, разрушившие асфальтовое покрытие. Асфальт, трескаясь, приобретал сходство с засыпанным камнями дном горных речек, состоящих как бы из нескольких русел, сплетенных, точно женская коса, в одно.

Навстречу попался автобус. Он медленно поднимался из Теберды в Домбай с очередной группой туристов. Их глазами я увидел нас с Юрой: два молодых человека, беспечных и свободных, шагают неведомо куда, и они, эти два молодых человека, не чужие здесь, не случайные гости на горной дороге вдали от жилья, а хозяева, властители этих мест – гор и ущелий.

Я с беспощадной ясностью осознавал призрачность такого представления о нас. Такими же призрачными были наши представления о беспечной и живописной компании (вязаные красные шапки с помпонами, нейлоновые куртки и узкие брючки, вправленных в толстые шерстяные носки, и массивные ботинки для горных лыж), встреченной нами некоторое время назад, когда мы в первый день, еще не знакомые, ехали из Теберды в Домбай в таком же (или в том же самом) расхлябанном автобусе, ноющем от натуги.

Громко разговаривая, мы делились самыми сокровенными взглядами на жизнь, знакомили друг друга с самыми важными событиями из своих жизней, каждый из нас, не вслушиваясь, правда, в эти интимные излияния, выложил все о своей единственной и неудачной любви. Впрочем, в наших рассказах неудачная любовь вовсе не выглядела такой уж безнадежной, и даже получалось, что мы, и только мы сами, виноваты в неурядицах и что только от нас, единственно от нас, зависело благополучие этой любви.

Восхитительное заблуждение. Нас послушать, так нет в мире ничего сверхъестественного, а Великая пустота – досужая выдумка художника!

Однако было именно так.

Теперь у меня от Юры осталось лишь внешнее впечатление, я позабывал все его откровения, все подробности его жизни и его чувств. Но осталось впечатление о полной (прозрачной) ясности в отношении его судьбы, его растерянности перед жизнью, что он пытался в себе перебороть.

До сих пор вспоминаю охватившую меня тогда тревогу за него. Как же он жить будет со своей неприспособленностью, да еще и без моей поддержки, хотя я и отдавал себе отчет, что не могу оказать ему поддержку, ибо сам нуждался в крепком плече близкого человека.

И вот сейчас, Кулеш, когда мама вытащила меня из-за письменного стола, и я резко поднялся – смахнув на пол кипу исписанных листков своей безнадежно запутанной рукописи, катастрофически распадающейся и рождающей в душе ужас безнадежности, от чего пот ручьями льется по ослабевшему телу, – чтобы узнать, что же это за подозрительная личность вызывает меня к крыльцу на разговор, упорно отказавшись зайти в дачу, и когда оказалось, что это ты, Кулеш, и ты сообщил о решении провести игру в память о трагически погибшем нашем товарище по футбольному полю в лесу, именно с тем моим домбайским другом я простился навеки, и даже позже, когда я уяснил, что погиб совсем другой Юра, мой Юра, хотя и остался на сей раз в живых, уже был похоронен мною вместе со всеми воспоминаниями, с ним связанными.

Спустившись в Теберду, мы гуляли по странному, непривычному нам горному курортному городку с множеством домов отдыха и туристских баз, расположенных на зеленых склонах (снега здесь никогда не бывает), окруженных деревянными палисадниками, с горянками в темных, точно монашеских, платках, торгующих грубой вязки свитерами, шапками и варежка ми, с чебуречной, чья полупрозрачная крыша накалилась на солнце и, когда мы вошли вовнутрь дощатого строения, своим желатиновым светом создавала впечатление, будто на улице летний зной.

Потом мы стояли на низком – вровень с водой – берегу живописного озера, окруженного деревьями, поднимающими свои ровные коричневые стволы из свежей весенней травки. После многочасового говорения мы оба устали, ноги от длительной ходьбы ныли. Все-таки двадцать километров прошагали… Перед нами стояла проблема, как вернуться в Домбай. Не пешком же в горы подниматься. Мимо озера пролегало шоссе. Мы ждали попутного транспорта – грузовика, автобуса или такси. Последнее было маловероятно. Хотелось домой, в Домбай, выпить пива в буфете, где торговал усатый пожилой горец в замызганном белом халате, натянутом на ватник, и потрепанной солдатской ушанке с оборванными тесемками, так что уши свисали, точно у пса.

– Попьем пивка у гнома, – подумал я вслух. Эти слова сами собой вырвались из моих уст, уж очень пивка хотелось, а в Теберде его не было.

– У гнома? – Губы Юры изобразили улыбку, лицо приобрело самодовольное выражение человека, ни в чем не сомневающегося и не прощающего никому ни малейшей ошибки. – Почему же у гнома?

– Я имею в виду пятно на стене буфета, возле крыльца.

– Так это не гном!

Юра чуть согнул ноги и уперся ладонями в колени, приняв стойку футбольного вратаря, готовящегося отразить пенальти. Я был застигнут врасплох. Это был мой гном, из моего внутренне го мира. Юра понятия о нем не должен был иметь. Однако же он сразу, с полуслова, сообразил, о чем речь.

– Просто бородатый старик.

– А колпак?

Юра опешил. Неприятно самодовольное выражение слетело с его лица, открыв истинную Юрину суть – растерянность перед жизнью.

– Разве он в колпаке? – прошептал он. – По-моему, нет…

– В колпаке, – твердо сказал я. Уж в чем, в чем, а в этом- то я был совершенно уверен. Мог доказать.

Юра ничего не ответил, и, лишь когда мы подъезжали к Домбаю, около часа промерзнув в кузове грузовика среди ящиков пива и консервов для домбайского буфета, он наклонился к моему уху и, перекрикивая натужный рев мотора, заявил, что согласен, там действительно колпак и старик действительно гном.

И вот с тех пор мы ни разу не встретились за долгие годы.

Странно, не правда ли? Такая дружба, такое взаимопонимание, такое сходство в мировосприятии и – не видеться! Объясняю это так: домбайской близости между нами уже никогда не было бы, а иначе мы не могли общаться. Разлука честнее, чем, если бы мы продолжали встречаться в обычных обстоятельствах, требующих не только откровенности, но также и умолчаний, скрытности, а порой и обмана, который мы и за обман-то не считаем.

Нет, Кулеш! Ты, конечно, темная личность.

Не зря про тебя «Бубукин» сказал как-то, в перерыве игры, что тебе на неделю хватает еженедельника «Футбол – хоккей», в день ты осиливаешь по странице текста, не больше.

Подумай, сколько времени ты пытаешься объяснить, что же это за Юра погиб, и лишь только сейчас я понял, кого ты имеешь в виду, когда по случайной ассоциации с тем Юрой, принявшим вратарскую стойку для отражения одиннадцатиметрового удара, вспомнил твоего Юру, который стоял в той же позе, ожидая моего удара. Игра-то закончилась вничью, и победитель определялся серией пенальти. Вратарь стоял на линии ворот, чуть перемещаясь влево – вправо, уставившись на мою ногу в попытке угадать, в какую сторону бросаться. А чего гадать? Я разгоняюсь по дуге и бью примитивно, подъемом правой, так что мяч должен лететь в правую от вратаря сторону. Так и произошло. Юра бросился и на какой-то миг завис горизонтально в воздухе. Мяч мазнул по пальцам и, даже направления не изменив, влетел в сетку.

Я тоже, конечно, виноват, слишком много внимания уделяю внутреннему миру, а внешний использую, как самый обыкновенный потребитель. Надо мне в футбол погонять, прихожу в определенное время на футбольное поле в лесу и играю, а с кем играю – понятия не имею, даже имена путаю. И если по игре надо что-то сказать партнеру, называю человека так, как его другие называют, Лешка, Гришка, «Бубукин» или еще как-нибудь, а после игры забываю, потому что мысли мои снова оказываются в других краях…

Тебя-то, Кулеш, я знаю и не путаю, потому что мы знакомы уже лет тридцать, не меньше. Да что там тридцать! А детские впечатления самые сильные и самые истинные.

Например, как сейчас вижу маленького мальчика без шеи с круглой головой, напоминающей обтрепанный мяч. Длинные сатиновые трусы ниже колен…

…а человеческие имена – это такие ветры. Они прилетают откуда-то и, подхватив безымянных младенцев, несут их со скоростью жизни…

Видел, как Кулеш дрался в детстве с мальчиком, потому что мальчик, рассердившись на него во время игры на футбольном поле в лесу, крикнул:

– Известно, Кулеш, кто твой отец!

У рассерженного мальчика глаза сверкали, и личиком своим он стал похож одновременно на всех тех женщин, да и мужчин тоже, кто именно на эту тему судачили, о происхождении Кулеша. Про него буквально все знали в городке, но это почему-то считалось обидным. Однако все знали и сейчас знают, но со временем, с течением лет и десятилетий этот факт потерял актуальность, и уже многие, кто остался жить в этой местности, готовы согласиться с мнением, что со снежным человеком, случайно попавшим сюда и зачавшим здесь сына, – все это выдумки.

И согласились бы, да никто такого мнения отрицательного пока что еще не имеет и не высказал. Никто до сих пор этого не отрицает, а просто этот факт умалчивается…

– А кто?

Кулеш медленно приближался к мальчику.

– Известно кто!

– Ну! – допытывался Кулеш. – Кто?

– Кто? А вот кто…

Но тут мальчик осекся. Лицо у него стало красным-красным. Через мгновение краска сошла, точно из стеклянной колбы слилась. Лицо сделалось никаким, прозрачным. Сквозь него стали видны деревья, листья, хвоя, синие просветы неба, открывшиеся в серых тучах, пролетающие птицы, золотые паутинки. Все мы, присутствующие, ощутили нечто странное, потустороннее, божественное.

Или, может быть, антибожественное – именно то, что зовется Великой пустотой.

Всех нас это коснулось, кроме Кулеша, ощутившего вдруг прилив энергии, ярости, могущества. И вот уже мальчик корчится в траве. А Кулеш тузит мальчика кулаками, коленками, в живот головой бьет:

– Ну? Кто? Говори! Говори!! Го-во-ри!!!

Они дрались, пока мать Кулеша их не разняла. Откуда она взялась в лесу, на футбольном поле тогда – неизвестно.

Домишко у них покосившийся, нищий, холодный, и нет там достатка. Как-то, придя к Кулешу за футбольными сетками – он у себя дома их хранил всю неделю до субботы, до дня игры, – я застал такую сцену.

– Кто мой отец?! – кричал Кулеш, сжимая кулаки и брызгая слюной.

Он уже был не мальчик, а юноша, носил темно-синий прорезиненный плащ с изнанкой в мелкую клетку по моде тех лет и белый якобы шелковый шарф и кок начесывал, да неудачно – все волосы на лоб лезли.

– Ну! Го-во-ри!!!

А она – молчала – и все. Только губы опущены и в треугольных горестных глазках – слезы стоят.

Сцена эта, не знаю почему, не знаю, соотносится как-то с тобой, моя любимая. Где была ты тогда, в тот пасмурный день нашей юности, вспомни!

Не было хвостиков и у двух разно породных щенков, плетущихся неподалеку в тех же зелено-золотых тонах утреннего лет него детства, когда ты в поманельке и балетных тапочках возле бочки стояла, правда, уже не утро, а четыре часа пополудни.

Два бесхвостых щенка – я и братец мой Борька – заполняли Великую пустоту летнего леса, зеленой поляны, молоденького ельника. И еще эту Пустоту заполняла свора бесхвостых щенков из пионерского лагеря, нахлынувшая в наш лес и вытеснившая нас с нашего футбольного поля.

Рядом с воздушным пузырем, туманным от росы, обнаружил я вдруг исчезнувшего из поля зрения бесхвостого братца, большого и толстого. Комариное тонкое пение лучом лазера притянуло меня к юной елочке, неотличимой от нескольких других таких же. Встав на задние лапы, засунув обиженную мордочку с подпухшими глазками в мягкую хвою, братец мой тихонько, на ультракаких-то там волнах пел комаром, зайдясь в безутешном горе. Не взяли его играть в футбол. И меня не взяли играть в футбол. Мне было горько и обидно, но я не плакал – знал, наверное, что наиграюсь, а вот Борька слезами заливался.

То был перст Божий, указующий лучом солнца в сумеречный зимний день на ту елочку, превратившуюся теперь во взрослую ель.

Два мига, разделенные бездной времени.

Однако, что же это за время такое и где оно проходило? Оно где-то проходило стороной, и каждый его проводил по-своему.

Елочка тоже его проводила. Для этого ей не требовалось менять своего местопребывания. Где была – там и осталась. Но мимо нее, а также и через нее, текло пространство: земля, соки, ветры, облака. (Земля в смысле – почва.) Она ежесекундно умирала, ежесекундно же возрождаясь.

И тот бесхвостый, тот сотрясающийся от детского горя, тоже изменялся и на данный миг был уже вполне взрослым, и уже внутри него произросло нечто заставляющее его воображение считать реальностью.

Странное свойство, не так ли?

Он уже потряс свою маму тем диким вопросом, и уже не которые дальновидные червячки начали подумывать о нем. Своими глазами он, лирический герой этой книги, их не видел и не знает, как они выглядят в действительности. А вот Заболоцкий их видел, и очень даже отчетливо. И Джойс тоже их видел, вернее, один из его Улиссов, раз уж он так отчетливо представлял себе их работу под землей. Кто читал – знает. Что же касается червячков лирического героя, то они совсем другие – тоненькие проволочки, и тело они разъедают очень аккуратно, красиво, под клавесинную музыку, безо всякого гниения и прочей антисанитарии.

Впрочем, это довольно-таки удивительно. Ведь от черепа под скалой, на которую лирический герой вместе с Наташей взобрался и где, вспомните, сошелся клином весь свет, в камнях, торчащих из звонкой гальки крошечного пляжа, так сильно несло тухлятиной, что кое-кто из присутствующих детей сознание потерял. Еще бы – отправиться на камни купаться, а вместо этого натолкнуться на человеческие останки.

Казалось бы, сильное впечатление для мальчика. Ан, нет! Конкретный случай глубоко запал в душу, даже страх смерти породил, но дальше конкретности дело не пошло.

Другие смерти воспринимались им без помощи того далекого опыта – из детства. И не мог он себе представить, что череп его братца, оказавшись в земле, разгрызался в общем-то теми же белоглазыми червяками, что безымянный череп того сдутого со скалы зимним вихрем прохожего, как и трупы из произведений выше упомянутых мистера и товарища.

Вся природа – без чинов – едина, и нет разницы между высокоразвитой материей и гнилушкой. Все – жизнь, и все – праздник.

На белую мраморной желтизны поверхность, на плотный снежный наст, из которого торчали стволы елей, в том числе и той, нашей, елочки, упал снежный луч. Золотое – медовое – пятнышко светилось в сумраке, не отраженным светом, а изнутри, так что ощущалась вся толща снежного покрова, полупрозрачной массы, нежной и прекрасной.

Теперь, обезьянка, любовь моя вечная, к тебе обращусь. Ты об этом должна знать. Ты и так знаешь, однако мне надо, что бы ты это знала от меня. К вам, другим моим сверстникам, то же обращаюсь. Мне надо, чтобы и вы знали об этом.

Итак, вперед!

Когда началась война, нам с тобой было года по три, а когда она закончилась – по семь лет. Что там особенно могло запомниться, особенно в первый год, самый жуткий? Может быть, несколько бомбежек.

За окном – первозданная темнота, такая серая тьма, как при общинном строе или, возможно, при первобытных людях. Серая тьма, в которой нет жизни, нагромождения домов вперемешку с развалинами и просто коробки домов. Таков вид затемненного, ожидающего ночного налета города из окна пятого этажа.

А вот – подземелье.

Лампочка слабого накала, освещающая сама себя под железным, именно военным абажуром – кружок с дыркой – в бомбоубежище с темнотой в углах. Разрывается спеленатый младенец, он кричит, как кошка, а его трясут, укачивают, переворачивают чуть ли не вверх ногами.

Потом – нищий. В сумке от противогаза, в самом низу, что-то есть, что-то с острыми углами, наверное, сахар. Мы все бежим, все остальные, не нищие, за маленьким нищим, и он удирает от нас, в страхе оборачивая заплаканное лицо.

Мы преследуем его и, обезумев, кричим:

– Нищий! Нищий!

Он прячется в подъездах.

Подъезд – священное место. Мальчик знает, что здесь его защитят. Взрослые повыскакивают из квартир, и нам будет плохо. Они – не злые, они нас знают и любят, но, когда мы бежим по лестнице вверх, чтобы загнать нищего на пыльный чердак, и они выскакивают из своих квартир на шум, тогда они вдруг становятся злыми и безжалостными к нам, их детям.

Но мы караулим его во дворе и, когда он, переждав в подъезде, вылезает во двор, начинаем погоню.

Потом он сидит в развалинах на корточках, оголив серую попку. (а хвостика-то нету!) Я стою рядом, грызу кусок сахара из его сумки и смотрю на него и кучку, которую он наваливает. Старые кирпичные стены, ржавые балки, погнутые, закрученные по краям, словно кто-то сильный их разорвал, как нитку, ржавые прутья арматуры с ошметками окаменевшего бетона. Нищий мальчик, тощий щенок с бледной замурзанной мордочкой, в рваных башмаках, в побелевшей от старости черной рубахе, в большом, как пальто, пиджаке на взрослого пса и с новенькой сумкой от противогаза интересен и непонятен почти так же, как интересны и непонятны лилипуты.

Когда же лилипуты успели потрясти трехлетнего ребенка? Чудеса!

О лилипутах следует рассказать. Но не здесь. В этой же книге, но потом. Сейчас автор еще к этому не готов, да и вы не готовы. Скажет, когда будет готов, и вас подготовит. В этом деле спешить никак нельзя.

Теперь – дальше.

Летом я купался, мы все купались в большой луже посреди неровно заасфальтированного двора, точно свиньи.

Да и было ли все эго?

Братец мой двоюродный, странное создание, на год младше меня. Он-то что помнит? Всегда плелся он сзади. Удивительное свойство у моего двоюродного братца плестись сзади и пускать сопли. Разношерстная толпа зверья и животных волочится по тесному желобу зимней дороги в сугробах. Тут и лошадь вышагивает, зорко посматривает, посвистывает сквозь прокуренные зубы – пытается заглушить мерещащуюся жуть Великой пустоты.

Ее нет, этой Великой пустоты, но она и есть… Она, между прочим, только лишь через нас и способна прорваться сюда. Не существует других щелей, других посредников. Так что все зависит от нас самих. Пропустили ее в наши пределы – не на кого пенять!

Волчица в кубаночке, в пальтеце, в валеночках да с муфточкой. С веселой нежностью смотрит, хотя возможен и гнев. Она вышагивает, раскачиваясь, как девочка, меховыми боками задевает сугробы – то с одной стороны, то с другой, а след хвостом заметает.

Тут еще кто-то и – две обезьянки: я да братец мой.

Идти в один ряд со всеми не могу, потому что уже места нет, сугробы пространства не оставили, но я – впереди всех. А вот братец мой плетется далеко позади, почти не просматривается в зимних морозных сумерках.

Помните: – «Дело под вечер, зимой, и морозец знатный…»?

– Так, – произносит лошадь, вздымая голову и стуча мундштуком. – Наш Боря, как всегда, отстал. Ну-ка, марш вперед! Что за манера плестись сзади?

Зверино-животная компания – а тут и жираф есть пятнистый среди нас, и кенгуру – улыбается, обращает внимание на отставшую обезьянку, а та скалится, огрызается, но, подталкиваемая копытами, вынуждена быстро прошмыгнуть вперед и не которое время трусит впереди всех. Впереди неё один только я. И вдруг – что такое? Снова братец мой любезный – сзади, и из мокрого носика сопельки лезут.

Тогда я еще не задавался целью проникнуть в его мысли, узнать, о чем он думает. Сколько мне – лет пять или шесть? Были не до этого, точнее – не до осознания этого. А вот года через три я уже иногда думал так, как – мне казалось – он должен бы думать.

«Почему у него есть отец, а у меня нет? – должен был думать братец, глядя на меня. – Как это, когда есть отец, – хорошо или плохо? Ведь он может наказать и побить. И все же – как, наверное, приятно иметь отца, собственного отца. Почему же у него (то есть у меня) он есть, а у меня (то есть у него) его нет?»

Но так было позже.

Утром я гулял. Вернее, мы гуляли.

Очень красивая лошадка с желтыми волосами. У нее красные губы, тонкие черные брови и ресницы черные с бахромой. Уж не сапожной ли ваксой она их мажет? Когда она наклонилась ко мне (зачем – вы узнаете вскоре), я увидел, как кусочек ваксы упал с ресниц и остался на щеке. Черный кусочек ваксы казался огромным среди мелких кусочков пудры.

Нас четверо. Мы стоим у гранитного подъезда. Гранит гладкий, как зеркало, в него можно смотреться, и я вижу всех нас там, по ту сторону черного гранита, в грозных сумерках. Над домами – большое прохладное солнце в туманном осеннем мареве. Не над домами, конечно, над бывшими домами, над развалинами. Нет слов и звуков. Единственный звук в оглохшем мире воспоминаний – сигнал автомобиля «эмка» с желтоватыми стеклами и лакированным кузовом, запорошенным пылью.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
03 ноября 2016
Объем:
340 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785448339479
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают