Читать книгу: «Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926», страница 6

Шрифт:

В отныне, как я шутил, историческую дату 19 февраля состоялось мое освобождение.

После убийства Шингарева и Кокошкина мои московские друзья решили во что бы то ни стало добиться моего освобождения. Все та же неутомимая госпожа X. взялась за это трудное дело и немало прожила для этого в Петрограде, обивая пороги власти. Оказалось, как я и предполагал, никакого дела обо мне не было, кроме ареста по декрету 28 ноября. Наконец ей выдали ордер на мое освобождение. Но она его не взяла, опасаясь, что солдаты Петропавловского гарнизона меня убьют, как Шингарева и Кокошкина. Она добилась, чтобы меня вызвали якобы для допроса в Чрезвычайную комиссию и чтоб освободили оттуда, лишь бы не из крепости.

После обеда меня вызывают для допроса в ЧК, во дворец Николая Николаевича, куда я иду с молодым солдатом с винтовкой, совершенно не знающим Петрограда. Дворец совсем близко. Подойдя к Троицкому мосту, иду к нему. Солдат останавливается и говорит, что ему объяснили, что надо через мост идти. «Да куда же вы меня ведете?» – «Да где была Дума, а теперь Совет». Пришлось идти через мост. Показываю ему дорогу через набережную и Шпалерную.

Петроград еще больше опустился и в эту первую мою после заточения прогулку произвел удручающее впечатление. Улицы в ухабах, занесены снегом. Многочисленные афиши о танцульках, между прочим в бывшем Дворянском собрании.

Госпожа X. меня ждала в ЧК, она увидала из окна, как мы подошли к мосту и свернули на него. Она заподозрила что-то недоброе. На мосту она увидела толпу. В это время резали лед на Неве и толпа смотрела. Кто-то из служащих, тоже смотревших в окно, привлеченных испугом госпожи X., сказал: «Не сбросили ли они его с моста?» Убийство Шингарева и Кокошкина было еще у всех на памяти. Можно себе представить состояние бедной госпожи X. Она умоляла послать кого-нибудь, сама хотела бежать, но ее не пустили, говоря, что хуже будет. Так боялись даже в ЧК неподчиняющегося автономного гарнизона крепости. Телефонируют в крепость. Ответ: «Долгоруков отправлен четверть часа тому назад к вам». Оказывается, и там тоже всполошились, начали звонить, разыскивая меня.

Между тем мы подошли к Таврическому дворцу. Входим. Знакомый швейцар, с которого Трубецкой лепил Александра III, приветливо встречает. На вопрос конвоира, где здесь ЧК, оказывается, что здесь ее нет. Советую солдату телефонировать в крепость. Телефон тут же. Вокруг, в загрязненной до невозможности комнате, снуют люди, как мне показалось, дегенеративного типа. «Ну и кабак же у вас», – говорю я громко швейцару (вроде того, как В.А. Маклаков выразился про 2-ю Думу). Швейцар оглянулся и отошел от меня с опаской.

По телефону выяснилось, что идти, конечно, надо было во дворец Николая Николаевича. Тогда же из крепости телефонировали в ЧК, что я нашелся в Таврическом дворце. Говорю солдату, что я устал, пешком не пойду, сядем на трамвай. Он говорит, что ему денег не дадено. Я отвечаю, что у меня есть. На Шпалерной не садимся. Мне захотелось побаловаться и зайти к двоюродной сестре на Сергиевскую. Объясняю, что это не попутный трамвай. На Сергиевской звоню у подъезда. Солдат говорит, что не полагается. Я его убеждаю, что тут двоюродная сестра, которая у меня бывает в крепости, что мне только сказать, чтоб зашла. Выходит служащий и с удивлением смотрит на меня. «Скажите госпоже У., что она давно не была у меня в гостях, что я ее жду». Я и не подозревал, что не вернусь в крепость. Идем далее и садимся на Воскресенской в трамвай с пересадкой. Я мог бы моего солдата завести куда угодно и легко мог бы скрыться. На пересадке на Инженерной пропустили вагона четыре, все были переполнены, висели грозди людей, преимущественно солдат, на ступеньках. Наконец я втискиваюсь на площадку первого вагона, а солдат попадает в прицепной! «Не забудьте сойти, как переедем Неву!» – успеваю я крикнуть моему охранителю. Переехав мост, соединяемся с ним и уже в сумерки подходим к дворцу.

Солдат меня сдает под расписку. Меня ведут наверх по лестнице, украшенной трофеями великокняжеской охоты. Поднимаемся на третий этаж. Последние служащие расходятся по окончании присутствия. В одной из комнат, к моему удивлению, вижу госпожу X. Ничего не понимаю. Она указывает пальцем на рот, чтобы я молчал: «Молчите! Вы свободны!»

Садимся в темный угол, и она мне все объясняет. Она была уверена, что подвела меня на смерть, когда я исчез на Троицком мосту, и более часа томилась, пока из крепости не телефонировали, что я нашелся. Потом опять более часа ожидания. Она приносит мне откуда-то чаю. Оказывается, служащие приняли в ней горячее участие, успокаивали ее, давали пить воды, угощали чаем. Теперь уже служба кончилась, но какой-то Николай Николаевич и три-четыре машинистки специально из-за нее остались по окончании службы, чтобы вывести меня, когда совсем стемнеет, так как к моменту выхода служащих, когда легко было выйти с толпой незамеченным, я опоздал. Всего мы просидели часа полтора. Так они опасались крепостного гарнизона! Подошел Николай Николаевич. Шучу с ним: «Это ваш дворец?» Машинистки интересуются моими впечатлениями в крепости. Одна из них, когда заговорили о гарнизоне, воскликнула: «Звери!» И тут я столкнулся с двоевластием: ЧК охраняла мою жизнь от красноармейцев! Правда, это был первый год власти большевиков.

Наконец, когда уже все залы были пусты и было совершенно темно, мы стали спускаться по черной неосвещенной лестнице с электрическим ручным фонарем, который гасили на двух площадках и внизу, где дремали солдаты и матросы. «Кто идет?» Николай Николаевич называл себя, и нас пропускали.

Я шел посередине, окруженный тесным кольцом моих ангелов-хранителей – чекистов. Еще наверху они посоветовали мне не идти на мост, так как если солдаты крепости спохватятся, узнав о моем освобождении, то могут устроить на мосту засаду. Мы сердечно поблагодарили Николая Николаевича и милых чекистов, которых госпожа X. готова была расцеловать, и пошли направо по Каменноостровскому.

На углу Архиерейской у больного двоюродного брата жил посещавший меня Акерман, который был крайне удивлен моему появлению. Горячий ужин впервые после трех почти месяцев, хорошее вино, ванна, мягкая постель. Совершенно измотанная в этот день госпожа X. хотела идти в университет на Васильевский остров, где она остановилась, но Акерман уговорил ее остаться, уступив ей свою комнату. Ужин и утренний кофе были очень веселые.

За вещами своими я предпочел не ехать, а для безопасности просил съездить Акермана, швейцарского гражданина. В коммуну нашу я послал икры и других гостинцев, описание моего освобождения и добрые пожелания. Помощник коменданта прислал мне с вещами немного денег и вещи, отобранные 28 ноября у Шингарева и Кокошкина, которые они не успели взять при выезде в больницу.

Глава 5
В большевистской Москве. 1918 год

В Петрограде я остался дня три. Настроение тогда было на улице антибольшевистское, власть большевиков как-то сдала, и можно было громко критиковать ее. Помню, на другой день после освобождения наткнулся я на углу Надеждинской и Литейной на митинги. Я был поражен, как на них ругали большевиков, и даже сам выступил с критикой их. Один господин, оказавшийся петроградским кадетом Новицким, узнал меня и, отведя в сторону, убедил меня из осторожности не выступать, так как большевики могли меня узнать.

Выехав в Москву во втором классе, встретился случайно с Родичевым, отпустившим большую бороду и изображавшим из себя итальянца. В Любани наш вагон испортился и нам прицепили третий класс. Когда утром Родичев зашел ко мне в купе, то ехавший со мной господин спросил, не Родичев ли это, очень он на него похож. Я ему сказал, что это обрусевший итальянец.

На Масленицу я съездил в последний уже раз в деревню в Рузу и ел даже там блины с икрой. Весной и летом уже ехать туда не мог, и в Москве приходилось скрываться и жить нелегально. Из нашей чудной старинной усадьбы мы вывезли лучшие портреты французской работы – Lebrun, Lampi, Roslin, – которые дали на хранение в Третьяковскую галерею, а также вывезли письма Екатерины II Долгорукову Крымскому и кое-какие исторические и ценные вещи, которые, вероятно, теперь погибли. Уже за границей мне попался большевистский художественный журнал, в котором описывался попавший в Румянцевский музей мой альбом с 52 рисунками старых мастеров – Рубенса, Дж. Беллини, Карпаччо, Сарто и других из коллекции известного английского коллекционера Уэльполя с его ex libris. Рад, что эта художественная ценность сохранилась.

Верх нашего большого московского особняка самовольно заняла броневая команда. С лестницы было слышно, как они наверху пели, вероятно пировали, барабанили по «бехштейну»8. Мы помещались в двух нижних квартирах. Когда министерства стали переезжать в Москву, то дом был назначен под Морское министерство, но броневая команда, считая себя автономной, отказалась очистить помещение и даже выставила на дворе броневики с пулеметами. Долго ее уговаривали, но и Троцкий, военный и морской министр, ничего не мог сделать. Наконец, когда им отвели дом Манташева на Ходынке, они переехали. Морское министерство заняло сначала верх и часть флигеля, потом понемногу стало нас выживать, сначала заняло одну нижнюю квартиру, а к осени стали зариться и на мою половину, в которой мы уплотнились.

Впоследствии, как я узнал из немецкой газеты, переданной мне Гучковым, в нашем доме помещался университет имени Маркса и Энгельса с библиотекой в 500 тысяч (?) томов.

Пасху, как и в прошлом году, встретил в Кремле. Но какая разница. Закрытый для публики Кремль для пасхальной ночи открыли, но народу было очень мало. Нарочно ли, случайно ли, но электричества на площадях Кремля в эту ночь не было и было совсем темно. На колокольне Ивана Великого горело несколько плошек. Совершенно просторно было на темной площади с редкими огоньками свечек во время крестного хода; свободно было и в соборах. Ничего общего с обычной торжественной светлой кремлевской пасхальной ночью. Казалось, колокола звучали как-то глухо. Было мрачно и зловеще.

До мая я жил у себя дома беспрепятственно «под сенью броневых штыков», а затем – матросских. Когда я вернулся в Москву, стал формироваться Национальный центр, который потом в Москве и на юге России получил большое развитие. Не настало время подробно говорить о деятельности и деятелях Национального центра. Многие его московские члены, мои политические и общественные друзья, в 1919 году были расстреляны. Национальный центр сразу принял надпартийную платформу, аналогичную лозунгам Корнилова и Алексеева, как и впоследствии за границей Национального комитета, всегда стоявшего на надпартийных лозунгах армии и поддерживавшего ее.

Часто виделся с принимавшим деятельное участие в Национальном центре Д.Н. Шиповым, моим долголетним сотрудником и приятелем по Московскому земству. Он сильно страдал головными болями, постарел, но сохранил удивительную энергию. Он умер в Москве, когда мы были на юге. Упомяну еще о Н.Н. Щепкине, расстрелянном со многими другими членами НЦ в Москве, и Червен-Водали, тверском нотариусе, командированном впоследствии с Н.К. Волковым Национальным центром из Екатеринодара с Сибирь к Колчаку и расстрелянном там большевиками. Приезжал из Ростова М.М. Федоров. Национальный центр впоследствии развил свою деятельность по сношению Москвы с Колчаком и Добрармией.

Как и ранее, в Москве формировались все политические группировки. На Мясницкой начинал действовать Торгово-промышленный союз, с которым у нас было тоже постоянное соприкосновение. Собирались и умеренные правые, монархисты, среди которых были многие приехавшие из Петрограда (князь Алексей Дмитриевич Оболенский, Гурко). Среди правых господствовала немецкая ориентация, которая сильно была распространена в петроградских бюрократических сферах.

На ту же ориентацию перешел в Ростове и Милюков, решивший уклониться от Учредительного собрания, в которое был выбран и уехавший прошлой осенью с чужим паспортом на юг. Многие наиболее активные члены Центрального К.-д. комитета в Москве стали работать в надпартийном Национальном центре (о Правом центре упомяну впоследствии).

Но и партийная жизнь продолжалась. До мая действовал кадетский клуб в Брюсовом переулке. В начале мая состоялась последняя партийная конференция с приезжими иногородними членами, подтвердившая союзническую ориентацию партии и высказавшаяся против соглашения с немцами.

18 мая, когда в клубе было какое-то совещание, часа в четыре нагрянули большевики и арестовали до 60 членов Центрального комитета, городского и некоторых провинциальных комитетов. Их на открытых грузовиках повезли и заключили в ЧК на Лубянке. Очевидно, разгром клуба произошел с одобрения, если не по настоянию немцев, так как мы все значились не только в большевистских, но и в немецких проскрипционных списках. В тот же день было произведено несколько обысков и арестов на квартирах. Я в это время был на заседании в Художественном театре, пайщиком которого я состоял и куда мне телефонировали о разгроме клуба и чтоб я не ходил домой, где происходит обыск. Я оставался долго в театре, беседуя с двоюродным братом А. Стаховичем и артистами, и лишь под вечер пошел к себе.

Иду с Волхонки переулком – шестилетняя девочка идет навстречу и, не останавливаясь, говорит: «Не ходите!» Тогда у ворот нашего дома я заметил каких-то людей. Я как ни в чем не бывало вошел в соседнюю гостиницу «Княжий двор», откуда потом и ушел обратно на Волхонку. Оказывается, у меня была устроена засада, и служивший у меня в конторе отец многочисленного семейства разместил своих детей по трем переулкам, окружающим дом, чтобы меня предупредить. Таким образом, шестилетняя девочка спасла меня от засады и ареста, что не удалось 28 ноября нашим кадетам в Петрограде у дома Паниной. Потом у меня было произведено еще несколько безрезультатных обысков. Ничего компрометирующего я, конечно, у себя не держал.

Из арестованных в клубе товарищей некоторых отпустили через несколько недель, но многим пришлось сидеть долго, а некоторым до Рождества. Теперь уже я посылал провизию госпоже X., так как она была в числе арестованных. На свидание же не мог ходить. Раза два я ходил по переулку, примыкающему к Лубянке, куда выходило большое окно комнаты, где заключены были Кишкин, Комиссаров, госпожа X. и другие мои партийные друзья, с которыми я и раскланивался с улицы.

Но как-то раз я решился добиться свидания. В день свиданий я пришел в приемную ЧК на Лубянке. Много знакомых, родственников заключенных, которые ужаснулись, что я пришел, и гнали меня вон. Но я подаю листок с просьбой о свидании, жду часа полтора, и наконец мне отказывают, кажется, как не родственнику. Тогда я из передней прохожу в боковую дверь, где стоит часовой, намереваясь форсировать препятствия. Часовой спрашивает пропуск. Я принимаю начальнический вид и тон и спрашиваю: «Нечто не знаешь, кто я? Я сам даю пропуска!» Когда я прошел, то обернулся и сказал ему, что я скоро выйду, чтоб он запомнил меня. Поднимаюсь наверх, где по расположению окна, я предполагаю, находится комната заключенных приятелей. Но в массе коридоров запутываюсь. Решаюсь открыть одну дверь. Оказывается, следователь разговаривает или допрашивает кого-то. «Что вам нужно?» – «Где камера заключенных таких-то?» – «Не здесь, сюда вход запрещен», – говорит он сердито. Спрашиваю у какого-то солдата, потом у женщины и прислуги. Говорят, что в другом корпусе. Отсюда нет хода. Пришлось возвращаться без результата. Едва нашел дорогу. Когда я выходил, часовой как раз сменялся, и когда новый хотел спросить у меня пропуск, то старый узнал во мне «начальство» и сказал пропустить. Опоздай я на полминуты, может быть, меня задержали бы.

С мая началось кошмарное для меня лето. После прекрасного нашего подмосковного имения и прохладного дома в Москве со сводами и большим садом пришлось нелегально ютиться все жаркое лето в пыльном городе по чужим квартирам. Бюро Центрального комитета К.-д. партии собиралось очень часто в маленьких душных комнатах, преимущественно в переулках в конце Пречистенки и Остоженки и на Девичьем поле. Два раза состоялись и пленарные комитеты с кое-кем из петроградцев. Графиня Панина жила все лето в Москве и работала с нами.

Когда я не мог вернуться к себе в дом из-за засады, я прожил у знакомого в мезонине особнячка в глухом переулочке у Зачатьевского монастыря недели полторы. Но как раз в день, когда должно было у меня собраться бюро Центрального комитета, меня хозяин квартиры предупредил, что утром, когда меня не было, заходили два подозрительных субъекта, якобы от санитарного надзора. Он просил не собираться, а меня съехать. Наскоро нашли место для заседания в другом конце города, а после заседания я со свертком вещей отправился ночевать к А. Стаховичу на Страстной бульвар. И хорошо сделал, что съехал, так как ночью в домике, где я жил, был обыск, открывали шкафы, шарили на чердаке, в подвале: очевидно, искали меня.

У Стаховича, с которым я был в близких родственных отношениях, я переночевал на диване лишь одну ночь. Он нервничал и на другой день, ссылаясь на домовый комитет и возможность подвести кого-то, сказал, что мне тут оставаться опасно. Он был очень деликатный человек, но не из храбрых. Еще в революцию 1905 года, когда я свободно ходил по улицам, он с артистом А.Л. Вишневским заперлись в меблированных комнатах на Неглинной и просидели в форте «Шаброль», как я смеялся над ними, около недели. Стахович, замечательно милый и способный человек, страдал наследственной хандрой. В 1919 году он удавился в этой же квартире на дверной ручке. Когда я в Ростове узнал о его смерти, то показывался фильм с его участием. Странно и грустно было видеть это посмертное выступление…

Когда утром выяснилось, что надо съезжать от Стаховича, то я, выйдя на улицу большого города, в котором прожил полвека, не знал, где преклонить голову вечером. К счастью, я встретил приятеля графа Д.А. Олсуфьева, который мужественно приютил меня у себя в Мерзляковском переулке без всякой прописки, где я прожил до поздней осени, до отъезда из Москвы, так что, очевидно, риск для него от моего пребывания был немалый. Я очень был ему признателен. Немного спустя я стал днем заходить к себе в дом, где у меня на квартире жили племянник с женой, просто так или чтоб разбираться в вещах.

Английский клуб был уже закрыт, в большие рестораны, еще действовавшие, мне было опасно ходить, да и цены уже были недоступные. Лишь два раза меня угощали в «Эрмитаже» и в «Праге». Ходил же я по маленьким неважным столовым, часто вегетарианским, которых расплодилось очень много.

Раз в такой столовой подходит ко мне элегантный молодой человек. Не узнаю. «Авксентьев», – шепчет он мне. Он был неузнаваем в нелегальном виде со сбритой бородой.

В Москве росли, как грибы, антикварные и комиссионные магазины. Старая Москва распродавала свою старину. Многие представители и представительницы общества сами торговали в открываемых ими сообща магазинах.

Я много играл в шахматы. Устраивались шахматные турниры (князь А. Оболенский с сыновьями, граф Олсуфьев, граф С.Л. Толстой, граф Б.С. Шереметев и другие).

Последнее пленарное заседание Центрального комитета К.-д.9 с приездом петроградцев состоялось в конце июля. И это заседание мы должны были отложить на два дня и перенести в другое место, потому что нам сообщили, что большевики узнали о нашем заседании. Незадолго перед этим подтвердился слух об убийстве 3 июля царской семьи. Открывая заседание, я сказал по этому поводу следующее: «Хотя мы и стеснены временем и условиями нашей работы, я считаю себя обязанным в самом начале заседания посвятить несколько слов подтвердившемуся слуху об убийстве бывшего государя. Мы во многом не сочувствовали его способу управления Россией, наша партия была в оппозиции к назначаемым им правительствам, как нелегальная организация. Но совершенно независимо от нашего к нему отношения как к человеку и монарху, независимо от того, республиканцы мы или монархисты, мы друзья Кокошкина и Шингарева и по-человечески не можем не ужаснуться этому зверскому умерщвлению узника и его семьи, а равно и с государственной точки зрения, так как узурпаторами власти убит человек, бывший до своего отречения законным носителем верховной власти в России. А потому эта новая, всероссийская жертва выделяется из тысяч жертв русской революции и все русские, не потерявшие совести и государственного разума, должны содрогнуться, узнав об этом злодеянии. И мы, по существу и по форме стремившиеся быть «оппозицией его величества», обязаны почтить сегодня память этого несчастного русского монарха».

Молчаливым вставанием мы почтили память государя Николая П.

Когда через год, 3 июля 1919 года, в Екатеринодаре в № 143 «Свободной речи» я привел эту мою речь, то какая-то социал-сепаратистская кубанская газетка высмеяла нас, и в окне какого-то местного пресс-бюро была выставлена моя статья, обведенная красным карандашом и с таковой же надписью: «Вот они, кадеты-царисты!!!» Так политические и партийные страсти бушевали в двух шагах от Ставки Деникина!

Почти ежедневно происходили всякого рода заседания в душных комнатах маленьких домов. Только два раза я, деревенский житель, вырвался за это лето из Москвы.

Провизия страшно дорожала, часто был недостаток продуктов, огромные хвосты у лавок. Москва питалась мешочниками. В конце июля по приглашению Шнеерзона, к.-д., бывшего черниговского раввина, а теперь организатора каких-то кооперативных учреждений в Рязани, выдающегося по энергии организатора, я, госпожа X. и еще двое поехали в Рязань за продуктами. На железных дорогах была мука тогда ездить, и мы решились поехать на пароходе. До Рязани по железной дороге езды часов пять-шесть, а на пароходе двое суток, так что, оставаясь в Рязани лишь от утра до вечера, мы всего проездили более четырех суток! Но какая прелесть была эта поездка на маленьком пароходике, вырванная из московского лета!

Старые московские монастыри с башнями и бойницами, историческое село Коломенское с его шатровой церковью-пасхой, барские усадьбы в старых парках, шлюзы по Москве-реке, знаменитые бронницкие заливные луга с рядами косцов, Коломна с монастырями, церквами, лесистые высокие берега Оки. До Коломны сутки, и сутки до Рязани. Все время по Москве-реке запах скошенного сена с близких берегов, а ночью – таборы и костры косцов. От пристани до Рязани мы прошли поемными лугами пешком.

Мы закупили при посредстве гостеприимного Шнеерзона чуть не за полцены против московских цен много муки, крупы, окороков и прочего и провезли все благополучно в Москву, несмотря на два обыска парохода из-за преследуемого мешочничества. Мы дали продукты запрятать пароходной прислуге. Почему-то конфисковали только флакончик с одеколоном.

Другой раз я поехал с графом С.Л. Толстым на два дня к графу Д.А. Олсуфьеву, в г. Дмитров. Он жил в хорошем доме с тенистым садом покойного своего брата, дмитровского предводителя. В городке много зелени. Граф С.Л. Толстой хороший музыкант, много играл на рояле. Мы много играли в шахматы. Познакомился со стариком Кропоткиным, который снимал комнаты у Олсуфьева в виде дачи и приехал на следующий день из Москвы. Он очень мирный и национальный анархист.

Конечно, велись и политические разговоры. В Москве тогда был очень влиятельной особой германский посол граф Мирбах и немецкая ориентация все более развивалась. Преклонение перед немецкой силой, растерянность и отсутствие национального достоинства у правых заходили очень далеко. И тут граф Олсуфьев, член Государственного совета от саратовского земства, горячился и упрекал меня, что мы, к.-д., худшие враги России (тоже «враги народа»!), что, если бы мы не упорствовали, Мирбах уже давно привел бы войска и прогнал бы большевиков и т. д. Я спокойно возразил ему, что по моральным соображениям мы не хотим изменять союзникам, хотя в международной политике моральные соображения еще не играют пока надлежащей роли; но и по соображениям чисто практическим, по данным стратегического, политического и экономического характера, мы убежденно стоим на союзнической ориентации, имея в виду будущий мирный конгресс и неминуемый разгром германского милитаризма. Присутствовавшая при споре дама потом пожала мне руку и сказала, что ее покойный отец был бы всецело на моей стороне. Это была графиня Милютина, дочь военного министра, который еще при Александре II предвидел пагубность для России германофильской политики.

Графиня Милютина, друг дома графов Олсуфьевых, жила в своем доме рядом, построенном на той же усадьбе.

Но Олсуфьев не унимался и договорился до следующего: «Пусть немцы, освободив нас от большевиков, превратят Россию лет на пятьдесят в германскую провинцию. Какое благоденствие наступит у нас! Они покроют Россию сетью шоссе и железных дорог…» и т. д.

Но, несмотря на политику, поездка в Дмитров тоже оставила хорошее впечатление свежести и зелени. Помещиков в Дмитровском уезде еще не трогали, а в свою Волынщину, Рузского уезда, я уже не мог ехать. В середине лета многие уездные наркомы стали выселять помещиков и их управляющих. Постановили выселить моего одного знакомого помещика. Но он был в хороших отношениях с местными крестьянами, и волостной совет отказался это выполнить. Тогда приехал из уездного города комиссар, бойкий еврейчик лет 18—19 с понятыми, увез его от больной жены и детей за 40 верст в город, где он и просидел в тюрьме недели три. Как у человека нервного, у него отнялись ноги, и в Москву он приехал совсем больной. Он человек прогрессивного направления и отнюдь не шовинист, стал с ненавистью говорить о «жидах». Так воздействовало непосредственное участие евреев в причиненных бедствиях на обывателей.

Наша Волынщина разгромлена не была, и впоследствии, говорят, там было коммунальное хозяйство.

В Москве я еще раз был арестован. Когда к осени большинство наших арестованных в мае было выпущено, а обыски у нас и, в частности, у меня прекратились, я часто бывал у себя на квартире и даже спал по нескольку ночей подряд дома. Только что я раз лег в постель в 2 часа ночи, раздается стук в окно и голоса. Я встал, но не зажигаю электричество. Стук и голоса усиливаются. Приходит встревоженная племянница. Я все не отвечаю. Через несколько минут звонок из передней и стук в дверь. Входят для производства обыска красноармейцы в сопровождении моего бухгалтера, который был председателем домового комитета, мною же назначенного, так как дом наш был особняк. Требую ордер на обыск. Показывают. Подробно осмотрели всю квартиру, перерыли мой письменный стол и бумаги; всего часа полтора провозились. Как всегда, фуражки и шапки набекрень, папиросы в зубах, неистово курят мои папиросы. Горничная племянницы дрожит, стучит зубами. «Что, – говорю я, – боитесь? Вон сколько женихов понаехало! Такие же русские люди, небось не обидят». Ухмыляются: «Конечно, такие же люди, к чему обижать!» – «В отдельности, – говорю, – каждый из вас хороший парень, а как в толпе, да натравят вас начальники ваши, то своих же русских убиваете, как зверей». Забрав бумаги, еще кое-что, кошелек с монетами, оставшимися от заграничных путешествий, между прочим египетский золотой и несколько золотых луидоров и фунтов, приказывают садиться и объявляют, что я, племянница и камердинер арестованы, и выводят нас на двор. «Где же, – спрашиваю, – автомобиль? Я привык в автомобиле в тюрьму ездить». – «Да вам тут же, рядом». Оказывается, нас повели в соседний особняк Соловых, где помещалась военная контрразведка.

В сводчатой комнате старого особняка уже сидело несколько мужчин и женщин, потом подвели еще нескольких, между прочим аббата Абрикосова. Мы всю ночь продремали сидя, и на допрос нас стали вызывать лишь после обеда. На обед нам дали какой-то бурды. Племянница ничего не ела, я ел только черный хлеб, а служащий наш съел все три тарелки супа.

Следователь допытывался, имел ли я отношение к какой-то экспедиции Абрикосова на Мурман. Так как ни я, ни племянница ничего не знали и ясна была наша полная неприкосновенность к этому делу, то следователь нас сейчас же отпустил. Я требовал было указать, по чьему доносу я арестован, но он, корректно в общем себя ведший, отказал. Так я и во второй раз при аресте не узнал, за что арестован. Думаю, что разыскивали моего племянника, который, к счастью, накануне выехал в Добровольческую армию. Через несколько дней вернули все забранные бумаги и вещи, даже иностранные деньги. Не возвратили лишь «оружие» – дамское ружье племянницы – и мою предводительскую шпагу с клинком, вывезенную мной из Толедо.

К осени положение в Москве сделалось для нас невыносимым. Приведу здесь выдержки из воспоминаний моих в «Свободной речи» (20 декабря, № 17) о политической деятельности нашей за это лето.

«Когда я из Петропавловской крепости в феврале вернулся в Москву, то Центральный комитет К.-д. партии уже высказался по поводу Брестского договора, за нерушимую верность союзникам».

«На последней партийной московской конференции в мае резолюция о верности союзникам была вновь принята единодушно (после блестящего доклада Винавера). Сейчас же после конференции последовал разгром партии (60 арестованных в клубе, обыски и аресты по домам), очевидно, с одобрения немцев. Затем наступило кошмарное лето…» (Уже описано у меня.)

«Киевский один приятель, когда я бежал в Киев, сказал мне: «Вы там были лишены возможности заниматься реальной политикой, а реальное дело делали мы здесь, на Украине. История покажет, кто на самом деле вел более реальную политику».

«Мы считали, что делаем большое национальное дело, и московское сидение, думается, займет должное место в истории нашей партии.

Изгнанные из дач и имений, занесенные не только в большевистские, но и в немецкие проскрипционные списки, мы должны были все лето, из-за опасения ареста и расстрела, вести в Москве кочевую жизнь, в поисках ночлега без прописки, опасаясь доноса швейцаров и дворников, постоянно меняя местожительство. Собиралось два-три раза в неделю лишь бюро Центрального комитета, человек 5 – 6 все лето по разным душным квартиркам на окраинах.

Москва изнемогала под большевистским гнетом. Германская ориентация делала огромные успехи. Со всех сторон и даже из недр партии нас упрекали в утопичности, в нереальности нашей позиции, требовали призыва нами немцев для введения порядка и охраны имущества. В то же время киевские наши товарищи, разобщенные с нами, учредили автономный главный комитет партии на Украине и повели свою линию, не соответствовавшую тактике, принятой партией. Но еще более нас смутил отход от нашей тактики виднейших наших товарищей по Центральному комитету, ошибка которых заключалась в том, что они, находясь на юге России, более полугода не сообщались с партией через бывшие оказии и, будучи хуже нас информированы, повели самостоятельную политику с креном на немцев. Стали говорить и писать, что кадеты переменили ориентацию на немецкую. Партии грозил раскол, а может быть, и гибель, так как после пережитых страной войны и революции все отделы партийной программы подлежали пересмотру, и при отходе программных вопросов при данных условиях на второй план мы могли быть крепко связаны лишь тактикой.

8.Имеется в виду рояль фирмы «Бехштейн».
9.К.-д. – конституционные демократы, кадеты.

Бесплатный фрагмент закончился.

Возрастное ограничение:
0+
Дата выхода на Литрес:
14 июня 2011
Дата написания:
2007
Объем:
460 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-9524-2794-5
Правообладатель:
Центрполиграф
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают