Читать книгу: «Белые лилии», страница 8

Шрифт:

Глава 8. Ненавидь меня – говори со мной

«Совсем как неживая», – подумал Максим.

Он смотрел на женщину и думал о том, как бы он назвал её, если бы осмелился открыть рот? Как звучит её суть? Какая она на звук? Максим разглядывает складки длинной, широкой юбки, которые полностью прячут её ноги, и только колени остро выпирают под тканью одежды, словно остов, сожженного дотла, дома. Мама? Нет. Она права – мамой она никогда не была. Он смотрит на тонкое, тщедушное тело, на ткань кофты, буквально ввалившуюся внутрь её тела – даже отсюда, в нескольких шагах от неё, кажется, что там, под одеждой, остались только кости. Может быть, по имени? Но он не может вспомнить её имени, потому как его присвоил себе отец: он единственный, кто произносит его, но делает он это так тихо, так интимно, что никому, кроме них двоих его не слышно. Он смотрит на бледно-серые кисти рук и непроизвольно сравнивает их с лапами мертвых птиц. Значит она просто… женщина? А так бывает? Максим разглядывает хрупкое существо в инвалидном кресле и впервые в жизни ему в голову приходит грубая, мерзкая, жестокая мысль – теперь она и женщиной быть не захотела. По крайней мере, в основополагающем, для женской физиологии, смысле. Максим слышал разговор отца и дяди Коли: врачи сказали, что пришлось вырезать абсолютно все – матку, оба яичника, бо́льшую часть влагалища. Она разодрала в клочья все, до чего смогла добраться. Они удалили это, не задумываясь, ведь без репродуктивной системы женщина может жить, а вот без кишечника… Полметра тонкого, и небольшая часть толстого кишечника. В какой-то момент они уже не надеялись выцарапать её с того света, ведь она должна была умереть от потери крови еще до приезда «скорой». Максим смотрит на человека в инвалидном кресле и чувствует, как желудок превращается в ледяной ком: у неё внутри огромная дыра. Поэтому она так скрючилась, сжалась – она прячет её в своем теле, словно теперь, когда дело сделано, она стеснятся своего поступка.

Она поднимает стеклянные шарики невидящих глаз… Её лицо стало узким и сухим: щеки ввалились, пергамент кожи обтянул остов лица, и теперь скулы и нижняя челюсть стали острыми, словно бритва. Она смотрит на него своими огромными глазами и Максим видит, что сталь покинула радужку – они превратились в полупрозрачную мутную акварель. И вот тогда рождается цвет: сердце мальчика взрывается алым. Красная любовь быстрыми толчками от сердца к периферии – ему так жаль её. Алыми завитками нежности, по венам и нервным окончаниям, тонкими побегами любви к совершенно чужому человеку (я хочу помочь тебе), заполняя нутро сладостью с послевкусием горечи на губах, заставляя бессильно сжимать кулаки…(Как тебе помочь?)

Она смотрит на маленького человека, а затем её веки, тяжелые, налитые свинцом, медленно опускаются, чтобы с огромным усилием снова подняться наверх – её взгляд медленно и лениво ползет от лица к груди, запинаясь и срываясь, спускается по животу, ногам и упирается в пол. Максим бросает взгляд на столик: там все пестрит и рябит разноцветными надписями коробочек и бутылочек. Там, словно грибы после дождя расцвела яркая поляна непонятных слов: на картонных пачках и пластике, на бутылках и блистерах – ничего из написанного Максиму не знакомо, но одно ему ясно – в данный момент она почти ничего не соображает. Почти…

Она поднимает глаза и смотрит куда-то за спину: секунда, другая, и вот каменное лицо еле заметно озаряется светом – белесые, бесцветные глаза вспыхивают металлом. Она обращается к пространству за его спиной:

– Привет.

Максим оборачивается. Позади него переминается с ноги на ногу Егор. Бледный, напуганный, он стал белым и почти прозрачным от страха, его взгляд мечется между братом и человеком в инвалидном кресле, а губы еле заметно дрожат:

– Я пришел за тобой, – едва слышно шепчет мальчишка брату. – Ты пропал…

– Я сейчас приду, Егор, – отвечает Максим. – Возвращайся в комнату…

– Нет, нет! – человек в кресле оживает скрипучим голосом, и оба мальчика поворачиваются к ней. Она впилась стеклянными глазами в Егора и скрежещет, словно старые дверные петли. – Подойди.

Егор не слушает её – он вопросительно смотрит на брата. Как и всегда. Каждый раз, когда он не знает, что делать он спрашивает Максима: «Скажи, что мне делать?» Вот и сейчас, не словами – одними глазами, губами, раскрытыми в немом вопросе, он спрашивает: «Что мне делать?» Максим сомневается, Максим боится, Максим болеет дурным предчувствием – алая любовь в теле огибает сомнения, как вода огибает поваленное дерево на пути русла реки, но глубоко, где-то в животе рождается знакомое темно-синее…

Человек в инвалидном кресле машет иссушенной рукой, подзывая Егора к себе, а Максим судорожно ищет правильный ответ. Внезапно он вспоминает: «Посмотри на неё, Максим. Кого она может тронуть? У неё нет сил даже на то, чтобы сидеть ровно…» Дядя Коля не станет врать. Он никогда его не обманывал, он всегда был на его стороне, и раз он говорит, что она не опасна…

Максим поворачивается к Егору и кивает. Тот быстро подбегает к брату, становится рядом с ним и хватает его руку. Максим сжимает крохотную ладошку и чувствует, какая она холодная. Она оба переводят взгляды на человека в инвалидном кресле, а она… Медленно, очень медленно поднимает трясущуюся руку, заносит её над столиком и берет пластиковый бутылек. Открывает и: одна, две, три… Немного подумав, она вытряхивает еще две таблетки. Ожившие глаза женщины смотрят на Егора, не мигая, а раскрытая ладонь, сухая, как ветка мертвого дерева тянется к мальчику.

– Хочешь витаминки? – спрашивает она Егора.

Дядя Коля врать не станет.

– Они полезные, – говорит человек в кресле.

(Посмотри на неё, Максим. Кого она может тронуть?)

– От них маленькие мальчики растут большими и сильными… – шепчет она.

Дядя Коля никогда не обманывал…

***

Моргаю, щурюсь, закрываю глаза и тру веки с такой силой, что становится больно. Потом снова открываю: нет, не показалось. Мой взгляд снова перескакивает со стены на дальний край кровати, где лежат джинсы и свитер. Эта идиотская песня… Я снова поднимаю глаза и смотрю на стену.

Собаки мертвы.

Меня пробирает до костей и не только от холода, но все же… Поднимаюсь с кровати – слишком резко – голова идет кругом. Замираю, закрываю глаза и жду, пока земля не перестанет вертеться. Становится легче, и я подхожу к окну и закрываю его. Лучший будильник – настежь распахнутое окно. Особенно, если человек в одной футболке, а одеяло мокнет в ванной. Я смотрю на мир за стеклом и не могу разобрать – ранее утро или вечер? «Панацея», будь она не ладна, выветривается очень плохо: остается в крови долго и покидает её с большой неохотой, вцепляясь в тело, как натасканный бойцовый пес. Я снова поворачиваюсь к стене.

«Собаки мертвы», – так там написано. Не кровью, слава Богу – маркером. Белой краской-карандашом на темно-синей стене: «Собаки мертвы».

Мне полагается радоваться? Я сплясать должна?

Вспоминаю, что мне холодно и возвращаюсь к кровати. Нижнее белье – не ахти какое, но новое и мой размер. Кто-нибудь, вырубите звук! Протягиваю руку и вижу, как еле заметно дрожат пальцы. Вижу дрожь, но не чувствую – это «панацея». Вот она, родненькая. А ведь это только её «хвост» – бо́льшая часть уже выветрилась. Стаскиваю с себя футболку и облачаюсь в нижнее белье, а вот джинсы…

Это мои джинсы – мои старые джинсы. Те самые, в которых я была в «Сказке» впервые. Я удивлена? Ни фига я не удивлена! Я просто напяливаю их на свой зад и мечтаю, чтобы кто-нибудь вырубил эту пошлую попсу. Не удивлена я по той же причине, по которой не чувствую тремора рук – мерзкий хвост панацеи все еще вьется по моим венам и делает меня тряпичной куклой. Куклой, которая спокойно застегивает молнию джинсов, пуговицу и флегматично протягивает руку, подцепляя тонкий «мышиный» свитер. Он тоже мой, и тоже привет из прошлого. Привет, от которого мне ни горячо ни холодно… пока. Я снова бросаю взгляд на стену – вот что меня действительно удивляет, вот прямо сейчас, даже под анестезией «панацеи», так это то, что и правда поверила, что Максим был со мной. Честно. Я была абсолютно уверена, что проснусь, а он рядом: жестокий, полный ледяной ненависти, шелковый мальчик, беззащитный под моими руками, теплый ото сна… Ухмыляюсь. Интересно, женщину, которую ничему не учит время и опыт, можно просто дурой называть или все-таки есть какое-то конкретное, специализированное определение? Надо будет загуглить… Если будет возможность гуглить.

«Now baby

Are you sure you wanna leave?…», – выводят колонки голосового оповещения.

Хотелось бы… Звук тихий лишь потому, что в спальне их нет, но я точно знаю, что когда я выйду из комнаты…

«…Cause when I play, I usually play for keeps»

… будет громче.

Я в последний раз перечитываю написанное на стене, и мысль, рождающаяся в голове, такая мерзкая, что даже сквозь пелену «панацеи» на моем лице проступает отвращение – злобный клоун. Ладони – к лицу, вот дерьмо… Оказывается, королевская блядь – не та, что спит с королем, а та, что обслуживает его свиту. Стою и беззвучно скалю зубы, прячусь за ладонями. На стене почерк не Максима, и вообще везде не его почерк. Вырубил бы уже кто-нибудь звук, а то что-то уж очень быстро закончился день подарков. Обхожу кровать и пересекаю комнату, открываю дверь.

В коридоре – громко, гораздо громче, чем в комнатах. Гостиная пуста, и, глядя на неё сверху, я не спускаюсь – я с сомнением осматриваю гостиную, где ни души. Медленно перехожу из комнаты в комнату: открываю двери, заглядываю в кладовки и ванные комнаты, словно ищу вредителей, а не людей.

– Вика… – зову я.

Еще одна закрытая дверь раскрывает передо мной зев – там никого. Закрываю, оглядываю второй этаж, а затем иду к лестнице.

– Псих? – кричу я. – Олег? Где вы?

Огромная квартира молчит. Ни единого голоса, ни единого шороха, да я бы и не услышала, даже будь они – колонки заглушают детали звуков. Меня это напрягает еще сильнее, и я начинаю просыпаться – верчу головой, кричу все громче, и все чаще моя рука поднимается к лицу, чтобы забраться в волосы, пройтись по заспанному лицу, пряча нарастающее… что? Во мне куча всякого хлама, и я уже не понимаю что чувствую – остатки «панацеи», выгоревшая обида, кастрированное самолюбие, искалеченная, разодранная, как попало сросшаяся любовь и…

Страх.

Я встала в проеме кухне.

Ужас.

Сердце мгновенно взорвалось – забухало, загрохотало, полезло прямо в горло, оглушило грохотом крови в ушах.

Твою мать!

Руки затряслись, спину окатило ледяной испариной – я еле слышно скулю…

Олег на полу кухни.

Я отшатываюсь назад, закрываю глаза, прячу лицо в ладонях. Нутро завязывается узлом.

Господи…

Руки и ноги, безвольно раскинутые в стороны. Я пячусь назад. Неподвижная грудная клетка. Я упираюсь спиной в стену. Дыра в голове.

Я скулю, как побитая собака (собаки мертвы).

Колонки поют о прощании, а я задыхаюсь, хриплю, и где-то на заднем фоне сознания расплывается подступающая темнота. Пытаюсь дышать, но выходит рваный хрип (собаки мертвы).

Где Псих?

Срываюсь с места и бегу в гостиную. Я пытаюсь звать Вику, но выходит приглушенный вой и сиплая истерика. Я мечусь по гостиной, я бегаю из угла в угол.

«No need to justify

That this love had died…»

Я в панике: трясусь, задыхаюсь, скулю. Мне нужно проверить остальные комнаты. Господи, я не смогу…

«…Just say you sweet goodbyes…»

Я обезумела и ничего не соображаю – от стены – к стене, из угла – в угол. Я затравленно смотрю по сторонам, зажимаю руками уши.

«…Farewell if you think the love is gone»

Музыка впивается в мою голову, врезается в уши тонкими иглами… Стало громче?

Замираю.

«If you think the love is gone»

Закрываю глаза.

«If you think the love is gone»

Вдох, выдох…

«If you think the love is gone»

Вокруг витают переливы нот и голоса: музыка заполнила собой все. Открываю глаза, опускаю руки. Источаемая колонками, мелодия смешивается с пустотой и отражается от стен, улетает под потолок. Я оглядываюсь – сквозь гибкую материю музыки отчетливо слышу свое дыхание – быстро, судорожно, поверхностно. Слова приливами окатывают огромную, пустую квартиру.

«If you think the love is gone»

Все громче и громче.

Быстрыми шагами пересекаю гостиную, подхожу к двери: рука – на панель биометрического датчика. Тихий щелчок…

Я открываю дверь, и первое, что бросается мне в глаза – мои старые кроссовки, и лишь мгновением позже я вижу карнавальную маску. Я наклоняюсь, поднимаю картонную дешевку, разрисованную на манер кошачьей морды, переворачиваю: «Спускайся вниз, – говорит картонная кошечка, – без тебя скучно». Переверчиваю маску, и снова на меня смотрит рыжая морда, а я опускаю глаза на пару обуви, которую не видела несколько лет, и чувствую тошноту – ком к горлу, тело мерзко окатывает волной пронизывающего холода.

Открытое окно, надпись на полу, Олег, лежащий на полу кухни, ледяной, как сама смерть, музыка, и вот теперь…

Рваный вдох, подношу ладонь к губам. У меня есть выбор?

Пора бы уже привыкнуть. Грохот крови в ушах. Пора бы, Марина Владимировна. Язык скользит по сухим губам. Никак не получается – снова, как впервые… я принимаю приглашение – обуваюсь в старые, поношенные кроссовки. У меня нет выбора. В моих руках дрожит картонная маска, а я соглашаюсь с правилами игры – пересекаю короткий холл. Палец к сканеру. Двери лифта открываются. И началась самая увлекательная из охот… Внутри – музыка, снаружи – музыка, повсюду – несложный попсовый мотив, и он ведет меня из лифта в коротенький холл, а дальше: коридоры лестница и снова лифт. И все это время надо мной реет голос, поющий о потерянной любви. Я вхожу в лифт, который послушно везет мою маску, мои старые кроссовки и все, что во мне – истерику, ужас, подступающие слёзы – туда, куда скажут. Я снова переворачиваю маску, и мое лицо кривится: всхлипываю, ладонь – ко рту. В горле клокочет страх, обесценивает все, что осталось от меня – я всхлипываю, втираю нос рукавом и смотрю на надпись:

«Спускайся вниз, без тебя скучно.

Псих и Вика»

Первый этаж. Двери лифта открываются…

Свет, звуки, запахи, люди. Господи, сколько же людей! Я стою в открытых дверях лифта и не решаюсь сделать шаг. Музыка вьется, бьется, сотрясет басами воздух, а тот – яркий, рассеянный, насыщенный, слабый, слепящий и тусклый – у света миллиарды оттенков. Мой взгляд ловит каждый штрих, может, от страха, может, от неожиданности, картинка буквально впечатывается в сетчатку, прожигает в ней память о том, что прямо сейчас видят мои глаза – весь спектр света раскрывается передо мной радужным веером лучей, и здесь: красный, который рассыпается бликами от бледно-розового, до насыщенного бордового; желтый, то отливающий золотом, то переходящего в зеленый, а тот искрится оливковым, травяным, изумрудным, холодным мраморным и хаки; здесь синий – то лазурь, то сапфир, то ультрамарин; белый, оранжевый, все оттенки шоколада, лиловый, розовый, бежевый… Шагаю в роскошь цвета, и меня тут же окружает океан – океан людей. Они непринужденно болтают, смеются, и меня омывает звуками их голосов. Волна звуков лижет мою кожу ласковым приливом, и сквозь эту нежность, как сверло – песня, которой нет конца. Она поставлена на бесконечный повтор и, похоже, никого это не заботит. Вклиниваюсь, вливаюсь в толпу. Я прохожу мимо разодетых женщин, и меня касаются нежные нотки туалетной воды, духов. Я прохожу мимо улыбающихся лиц, разодетых и обнаженных спин, порхающих запястий, идеально уложенных локонов длинных волос и улавливаю легкие волны ароматов укладочных средств. Вокруг меня звери: тигры, львы, газели, пумы, ласки, обезьяны… в обличии людей. Я прохожу мимо, я вглядываюсь в декорации лиц: маски до середины лиц, а дальше – помады, пудры, румяна, улыбки, ужимки, смех… Все, что на виду – ложь, все, что истина – спрятано.

Собаки мертвы.

Я пересекаю холл, я продираюсь сквозь людей в карнавальных костюмах, и мне до того страшно, что я едва дышу – поперек горла встают их беззаботные улыбки, тонкий перезвон бокалов, и очень хочется заорать во все горло: «Вас не смущает труп бывшего мэра наверху?» или «Как вам тело бухгалтера-юриста у подъезда? Красочно, не правда ли?» но все эти слова застревают в горле, так, что и не продохнуть – комок колючей проволоки, приправленный битым стеклом в моем горле. Может, от этого так тяжело дышать? Я поднимаю голову, я оглядываюсь, верчу головой и разглядываю декорации. Огромные куски ткани – шелк, тюль, бархат – обрамляют холл отпетого клерка и теперь он, одетый в разноцветные портьеры и шторы, стал похож на трансвестита. Я иду вперед, рассекая галдящую толпу, словно воду – легко и непринужденно. Улыбки, восклицания и смех, приглушенный свет внешнего освещения, и яркие огни свечей: здесь их так много – подчеркнуть интимность момента, так сказать. Все это так… Я подхожу к одному из столов, который заставлен закусками, и буквально захлебываюсь слюной. Я смотрю на еду и не верю собственным глазам – яркая, аппетитная, легкая и невероятно вкусно пахнущая… но я беру тонкий бокал с водой и крошечную салатную вилку. За моей спиной гудит толпа, надо мной витает музыка, вокруг меня – свет и цвет, а все, чего я хочу – залпом осушить стакан и взять следующий. Выпить и его, а потом – еще один, и еще, и еще. Но я прикладываю прохладное стекло к губам и делаю крошечный глоток. Рот сводит: что-то под языком стягивается и пронзает болью. Еще один глоток – крошечный, терпеливый, за которым следует еще один. Выпиваю стакан и прислушиваюсь к судорогам в животе. Все мое тело кричит о еде, но я беру вилку и прижимаю зубец к подушечке большого пальца. Давлю. Вжимаю метал в свое тело, до тех пор пока боль не становится такой яркой, что затмевает собой все, и в этот момент поворачиваюсь и снова смотрю на карнавал. Нет, это не «панацея». Это – правда. И в этом контексте все становится еще ярче…

Свет, звуки, запахи, люди…

… движение, тепло, вибрация и течение воздуха, прикосновения, звон стекла, смех и болтовня, вкус воды на языке.

Я срываюсь с места и бегу к выходу. Там, за портьерами жуткого театра уродов, прячется настоящее. Я одергиваю одну, другую, третью складку тканей, навешанных по всему периметру холла, и оказываюсь перед двумя огромными створками входных дверей. Все же это утро, но такое пасмурное, что не отличишь от вечера – черные клубы туч заволоки небо от края до края, и лишь несколько фонарей делают видимым то, что было сказано.

Собаки мертвы.

Тела бухгалтера-юриста уже нет, а вся площадь перед зданием усеяна трупами животных. Разноцветными, разнокалиберными. Меня тошнит. Вода собирается выходить обратно, но я стискиваю зубы и закрываю глаза. Ну что ты как маленькая, Марин? Тебя же по-честному предупредили. Закрываю рот рукой, часто и быстро дышу. К этому нужно привыкнуть. Нужно смотреть. Сейчас, сейчас… еще минутку. Открываю глаза и смотрю. Те собаки, что ближе ко мне отчетливо видны, и я могу рассмотреть вываленные синие языки, морды в засохшей пене и плюхи блевотины на земле. Их отравили. Я смотрю на побоище и вспоминаю, что «Сказка» никогда не гнушалась убирать неугодных самым быстрым и эффективным способом. А вот это представление – карнавал, «панацея», это – для избранных. Мне оказали честь. Мне и еще четверым, так что мы должны быть признательны. Берусь за ручку двери и тяну на себя.

Дверь открывается.

Мысли-стрелы полетели в голове с той сумасшедшей скоростью, что не позволяет их воспринимать.

Собаки мертвы. Дверь открыта. Карнавал. Маски.

Так, еще раз: собаки мертвы…

Я свободна? Собаки мертвы, дверь открыта. Я могу уйти?

Карнавал. Маски.

Я переворачиваю картонную морду кошки в своих руках, читаю надпись.

***

…наглая, бессовестная дура!

Осознание простой истины снизошло как озарение. И, как и любое озарение, это – ударило… махом руки – он выбил из ладони таблетки, и они с дробным стуком рассыпались по полу. Будь он постарше, он бы использовал «сука», «тварь» или, может быть, «шлюха». Но он только и мог, что бессильно сжимать кулаки и плеваться безобидными прозвищами. Он смотрел, как она тянула бескровные губы в улыбке, видел, как сверкнула острым лезвием сталь её глаз. Ожила. Как только Егор протянул ей ладошки, она словно бы и не умирала вовсе. Он не знал, что это за таблетки, но точно знал, что все, что ей прописали, детям давать нельзя. И в этот момент он понял…

– Никого тебе не жаль, – прошипел Максим.

Она подняла на него стеклянные глаза, в которых отражалось его оскаленное, перекошенное гневом лицо, и, глядя в это бездушное зеркало, он чувствовал, как ломается самая элементарная аксиома – взрослые ненавидят. Дядя Коля – себя, отец – всех, кроме неё, а она – весь мир. Выдумывая причины, обрастая доводами, они изобретают замкнутый круг – карусель порока. Бесконечная цепь изобретательной ненависти, и ни конца, ни края ей нет, ибо она замыкается на саму себя. И тут не столько корысть, сколько неумение общаться по-другому – ненависть – такой древний, такой понятный язык, что постижение грамоты этого языка делает малоэффективными все остальные. Это заложено на генетическом уровне буквами инстинктов – на языке ненависти свободно говорят все народы мира. Он всем понятен. И воззвать к ненависти очень легко – найти, где тонко и нажать посильнее. И вот темно-синяя, клубящаяся, она растет внутри Максима – ненависть поглощает, разрастается, заполняет собой, сметая все на своем пути. Она пожирает красное – уничтожает алую любовь и учит маленького человека безжалостности. Ненависть понятна всем. Он вспоминает, как много раз слышал это от его отца, его матери. Тогда Максим не смог понять смысла слов, и они показались ему глупыми, наверное, поэтому так врезались в память: «Ненавидь меня – говори со мной».

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
19 мая 2019
Дата написания:
2019
Объем:
230 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают