Читать книгу: «Фантом Я», страница 4

Шрифт:

Напряжение этих дней стало моей молитвой, моим ритуалом. Я творил.

Ночью, во сне пришел Свет. Внезапно залило оглушающе белым вокруг меня. Я спал со Светом, и проснулся. И лежал утром, нежась в Свете, пока не открыл глаза.

Как будто все новое стало в комнате. И я видел ее в первый раз. И настроение поднялось на вершины скал в синем небе, когда я создавал себе чашку бескофеинового кофе. К тому же был очень ясный, очень солнечный, очень ранне- осенне-прекрасный день.

Натура моя не переносит тени. Тень приводит меня в ужас. Я впадаю в депрессию. При солнышке я живу и чирикаю.

Я сел за перевод (теперь я зарабатываю переводами и на русский, и на английский) и запорхал пальцами по клавишам компьютерной доски. Перевод казался мне не то чтобы легким (это нелегко когда кто-то пытается выразить себя, неповторимого, языком вычурным, с собственным изобретением слов на родном русском, на другой язык, как на другую планету переселить). Но работалось весело, и чужое индивидуализирование собственной личности не казалось непередаваемым на английском.

Свет надо мной. Надо было помнить и держать его там. Ибо пару раз какая-то тень, со всегдашних, крутящихся в голове пленок воспоминаний (чего? да всего, что может заставить вздрогнуть от отвращения и страха) попыталась настичь меня, и за ней другая. Еще немного и дошло бы до цепочки. И тогда, Светом разгоняя их, я, под звук щелчков клавиатуры, уловил скрытую идею рассказа, который переводил. Кто-то творил по-моему. Кто-то хотел, чтобы вещь создавала саму себя после первоначального толчка. Жила пульсировала с напряженными нервами, забрав у меня, как ребенок, ткань и кровь в необходимом ей количестве. Когда больше с меня взять нечего, все заканчивается.

Я вдруг осознал, что «Галати-2» в моей голове закончена.

Я также понял, что «Губка» не только не закончена, но будет прорастать сквозь меня с болью еще так же много лет, как прорастала до сегодня. Пока не отряхнет ладошки где-нибудь у могилы и скажет: «Из тебя больше ничего не выжать».

Идея. Приключенческий роман на английском – мечта о финансовой безопасности. И я не знаю куда он идет, сюжет сам из себя. И если бы у меня хватило выдержки держать себя в потоке постоянно, то он был бы закончен так же легко и быстро, как живет и пульсирует поток. (Моя «Атлантида»).

Появилась ночная бабочка, моя белоокая, с точками черных зрачков Роберта. И минуты не прошло как началась перепалка. С ее обвинений, выложенных ею с важностью прокурора: опять один? И никто тебя знать не хочет?

Ах ты гадина. Да знаешь ли ты, что я настолько не имею тренировки разговоров с людьми… да имеешь ли ты, вся жизнь коей состоит из трепотни по телефону и без, с утра до вечера, в общении со всем миром без разбору… Имеешь ли ты хоть идею (о том) как трудно мне общаться, до какой степени я забит миром, какая пытка для меня сказать с миром слово, а тем более попросить. – Конечно я привожу тысячу и одно оправдание, чтобы попросить что-нибудь простенькое. Да, героиня нью-йоркской ночи, да, любимица рас и народов, мне кажется необходимым придумать оправдание, чтобы поклянчить у человечества маленькую услугу безвозмездно. Ты, героиня, не понимаешь, что к вашему товарообмену, на коем ваша так называемая дружба строится: ты мне, я – тебе, я не имею дара и у меня нет достоинств и товара на обмен. Я, Роберта, когда-то родился с предрассудком: делаешь добро – делай ради самого добра, а просишь взамен, тогда – торговля. Я, героиня, не рыночный человек. Я – ископаемое. Я раздражаю рынок своей бездарностью (неумением торговаться о цене за себя) и тем, что сбиваю цены на услуги, потому что не прошу расплаты. Я за это перед рынком извиняюсь и расшаркиваюсь.

И опять пришло это в голову, как однажды уже не раз. Я сказал вслух: «Пора начать выкобениваться».

Позвонил Коке: «Я пришлю тебе рукопись. Сохрани. Если можешь». Смиренная скромная просьба.

Сегодня мне показалось, что так и помереть можно, бесследно. Пусть хоть «Отражение» – моя любовь, сохранится. Все-таки девять лет восстанавливал. По кусочку, как мозаику.

Теперь пора, наверно, выйти из подполья, теперь можно, теперь хрен с вами, берите. Лепите, уничтожайте.

Еще есть какие-то годики до смерти? Еще не все здоровье сгорело в пожаре тайных стрессов. Вот теперь, бля, теперь можно, хрен с вами, когда удалось спасти «Отражение». Теперь я – человек. Остальное – ваше. Читайте, идентифицируйте. Smooth out. Заравнивайте.

Дайте рукописи выжить. Хотя бы ей. Оставшееся время до физического уничтожения жизнью. Громите уникальность, хрен с вами, нате. Наконец-то можно сдаться. С моим восторгом и удовольствием. Всегда мечтал. Только, по примеру Архимеда: рукопись пожалейте.

Иногда я писал письма Коке, но не отправлял их.. Одно было таким:

«Знаешь, когда меня раньше, бездомного, всякие ведьмоподобные социальные работницы запихивали жить в шелтера, я шел. Я думал, что меня отправляют в тюрьму, и шел, чтобы не дать им стереть мое лицо в порошок. Я так считал нужным. Мое великолепное, неповторимое, индивидуальное лицо. Я даже им не объяснял почему я им разрешаю над собой творить такое. Ни в коем случае. Это могло нарушить всю игру. Рассекретить мой секрет – зачем мне нужно быть постоянно уничтожаемым, хотя на каком языке до них могло бы стать понятным такое. И кто воспринял бы всерьез мой лепечущий, бессвязно и прерывно пытающийся звучать для них понятно, из крохотного горла в спазме вылетающий, голос вопиющего в пустыне мудреца-недоучки. Что если бы тогда они, поняв, по злобе и зависти и из неожиданного прозрения, лишили бы меня шанса быть распятым?

Нет, им доверять нельзя. Они на все способны. Они бы и это учинили.

Лишить меня моих агоний! Такого им разрешать было нельзя. Пусть наслаждаются своей значимостью в моем уничтожении.

Мне понадобилось прописаться в этом наркотичном, пистолетном, бескислородном, клоачном и вонючем черном месте жительства. Был риск задохнуться, ужаснуться и забыть от отчаяния и отвращения к себе зачем туда пришел. Зачем разрешил макбетовским безмозглым ведьмам пихнуть себя в котел.

К ужасу своему, не нарочно, постепенно погружаясь в (эту) клоаку, я разрешил сознанию угаснуть, отупеть и умереть, забыв как меня зовут, и в каком городе и в каком году живу, чтобы от последней искры надежды воскреснуть, обратившись в последних, оставшихся на дне памяти словах из человеческого языка, к Богу, с просьбой воскресить и дать вспомнить зачем все это было. И Бог услышал, и сжалился, и дал вернуться из отупения и смерти сознания.

И много лет мне пришлось вспоминать, и выползать из ямы, полной вонючих живых трупов, чтобы отрыдаться и начать робко радоваться и луне ночью, и солнцу днем, и вернуть мозг к действию. Сегодня я не только помню, сегодня я восстановил то, что помню – отобранное у меня, потерянное мной в странствиях и переездах. А то, что уничтожил, выбросив, много страниц в разное время, то и ладно. Я воскресил что необходимо было. И на то ушло девять лет – по крупиночкам, в минуты способности к такой работе, а в моем случае, с моим синдромом, в минуты полнейшего отчаяния, когда я и творю. Я разгребал груду пепла, и подумать только, воскресил только то, что и стоило воскрешения, и прошло проверку этими страшными годами, включая свой собственный разум.

И вот она, моя любимица —повесть. Мое ранение. Моя петербургская свирель. Я столько лет ковал себя как инструмент в несчастьях, чтобы извлечь из горла мелодию по имени «Отражение».

Теперь – ладно, можете меня (добивать?). Теперь можно перестать сдавать себя во временное уничтожение. Теперь я сам, добровольно, сдам «позицию», то, на чем держался раньше – на непохожести на вас, на друговости. А теперь – Бог с вами. Буду у вас учиться. Из-за хлеба. Чтоб отдали причитающийся мне кусок. Чтоб не гнали от стаи. Чтобы дали умереть «как все». И в церкви отпели.

Не может быть! Это я-то? Не пустят. И после смерти не пустят. Мне в компании отказано и после гибели. Синдром такой. Я его не открывал, и он меня тоже. Я им болен. Мы сосуществуем давно и прочно».

Пришел еще в одну русскую редакцию. Притащил рукопись.

За компьютером сидит Вася корректор, расспрашивает меня обо мне. Редактор должен вот-вот откуда-то подойти. Вася задает сакраментальный вопрос: «А почему вы не хотите работать (пропустил, замявшись слово «честно») в офисе и получать получку?» Неандерталец позавидовал бы простоте мысли и прямоте выражения. Я потерялся.

А что если выдать такое: «Я никого не надуваю. Я развиваю свои высшие психические центры, чтобы провести через себя луч космического откровения. Работа безымянного солдата вселенной. Не сваливайтесь пожалуйста со стула, может оказаться больно».

Вернулся домой не солоно хлебавши. Редактор так и не появился. Я оставил рукопись корректору Васе – образцу для подражания и мерилу правильности.

Как хорошо, как естественно дать себе волю и рыдать и ругаться, под давлением изнутри, почти физическим. Давлением отчаяния.

Нет прежней голодной, наглой уверенности. Есть тоскливое озлобление, даже отчаяние мое – уже привычно-ленивое. Безысходность становится манерой жизни.

Как медленно скручивает меня, непреклонного, несгибаемого, в пружину.

Ave Maria

По общему мнению, это был один из лучших родильных домов в городе. Многие женщины спорили – не был ли он самым лучшим. Те женщины, которые отказывали дому сему в преимуществах, отстаивали первенство другой знаменитой больницы, существующей, как и эта, в честь, во славу и во имя женского предназначения продолжать род людской.

Как всякая знающая себе цену больница, Снегиревский роддом, или Снегиревка – так фамильярно называли ее не раз побывавшие здесь женщины и, следом за ними, первый раз побывавшие – имела свой строгий устав.

Врачи, броненосцами вплывавшие по утрам в палаты дородового отделения для обхода, имели вид такой неприступный, что женщины более робкие и не осознающие всей серьезности момента, начинали чувствовать свою вину и сомнение в праве на свое пребывание здесь.

Устав предусматривал не входить в обсуждение с тяжело переносящими последние месяцы беременности женщинами подробностей их недомогания. Так что только немногие женщины решались тревожить докторов вопросами. Во всяком случае Марья Павловна была из тех, кто не решался.

Устав строжайше запрещал информировать больных, какие именно лекарства им прописаны. И когда старшая медсестра в назначенный час развозила по палатам столик с лекарствами, женщины старались догадаться, что именно они принимают: просто ли витамины, препарат ли, долженствующий облегчить дыхание и освободить беременных от сердечных приступов, или обезболивающие таблетки.

Строгий порядок диктовал старшей сестре раз в неделю отправляться в аптеку за лекарствами. И она отправлялась. И возвращалась менее чем с половиной выписанных на отделение лекарств. Более половины выписанного в аптеке не было.

Тимка и Марья Павловна собирались рожать. Но поскольку у обеих у них беременность была признана опасной для жизни как будущей матери, так и ребенка, их заперли в одной палате изолированного дородового отделения на последнем этаже, куда даже посетителей не пускали. Здесь Тимка и Марья Паловна, приписанные к койкам напротив, вполне нашли друг друга.

Знакомство, при самых противоположных характерах, доставляло им большое удовольствие.

Когда Тимка впервые вплыла в палату вперед животиком, в приспущенных ниже халата чулочках на самодельных круглых резиночках – никакой другой одежды женщинам не разрешалось – и, обнаружив новенькую, спросила, кивнув на точно такой же формы животик Марьи Павловны:

– Ну и как?

Марья Павловна сообщила в тон:

– А, нормально!

Они почуяли друг в друге эту редкую в больничных палатах возможность похихикать с ближним по свойственному каждой из них чувству юмора.

И они использовали свой шанс Они хихикали с утра до вечера над всем, что поддавалось в их жизни улыбке или насмешке: от романтической юности до разочарований семейной жизни, отводили душу в стенах изолированной от мира больничной палаты для «особо тяжелых», где никто из тех, с кем были связаны их рассказываемые друг другу юмористические или вызывающие смех сквозь слезы истории, не мог их настигнуть, поймать с поличным – на предательстве, на рассказе о своей персоне первому встречному, да и вправду они были едва знакомы, не имели общих друзей-компаний и могли не опасаться друг друга.

Итак, Марья Павловна и Тимка хохотали в одеяла и чувствовали себя друг с другом свободно, без границ и потому радостно. Тимке скоро предстояло кесарево сечение, и из больницы ее должны были выписать намного раньше Марьи Павловны, и, может быть, им не суждено было больше встретиться.

На второй день знакомства, открыв в натуре друг друга склонность к авантюризму, они предприняли вылазку в ближайшее открытое отделение, где разрешалось общаться с внешним миром.

Скользя животиками по стене, чтобы не быть замеченными встречной медсестрой, они пробрались в пустую в это время родилку на лестницу между двумя отделениями, спустились на этаж ниже и пристроились в нише возле батареи парового отопления, с восторгом больничной скуки наблюдая всегда оживленную здесь суету.

На лестнице шла бурная жизнь. Вдоль всего лестничного пролета до дверей хирургического кабинета расположилась очередь бледных от страха абортниц. Их впускали в роддом вечером накануне рокового дня, не допускали в палаты, а укладывали спать по коридорам. И утром, измученных бессонницей и нервной дрожью, сгоняли на подготовку к аборту и затем в очередь у хирургического кабинета. И здесь они теребили друг друга вопросами, на которые никто из них не знал ответа:

– С обезболиванием делают?

– Говорят, что только некоторым.

– Это у кого срок большой?

– Кто кричит больше.

Больница экономила анастезирующие препараты.

– Бросьте вы, кто по блату – того и обезболивают.

– По блату – не по блату, а все равно за плату.

– Интересно, сколько они берут за аборт со своих?

– В обиде не остаются.

– Ох, и грубые они здесь.

– Не грубее, чем где-нибудь. Вон, на Лермонтовском с женщинами как обращаются: орут, когда уже на столе, и по заду бьют – «Женщина, не вертитесь!», а обезболиванием и не пахнет.

– Да уж, Лермонтовский славится хамством.

Тимка вспомнила какую-то грустинку биографии и решила разделить ее с Марьей Павловной:

– Вот уж Бог спас от абортов. Зато первые роды у меня были такие, вспомнишь – и содрогнешься. После родов вся из себя выпадала. И ребенок маленький у меня на руках, и маму мою парализовало. Муж у меня – золото. Недаром я его своей первой и последней любви предпочла. Так и сказала всем вокруг себя потрясенным: тот, которого люблю, замучает. А этот будет хорошим мужем. Не ошиблась. Но мужик есть мужик. Все равно все тяготы дома на бабе. И пришлось после родов еще раз ложиться на операцию. Обеды, стирки, уборки, скорые помощи для свекрови, ее один раз подымешь – и ложись в больницу, все выпадающее подшивать. Кто только не стоял возле меня на операции. Знаешь – как в хорошей еврейской семейке – каких только знакомств не найдется. Сам Ходаков оперировал. Сказал: мол, теперь с любовью осторожней. Мужу скажи. А надо будет аборт делать – приходи ко мне. Просто так в больницу не ложись, угробят. А мне и не надо. У меня муж золото. Сказано – нельзя, значит – нельзя. Умница! Недаром я его своей первой любви предпочла. Все поразились. А я сказала: этот надежней. Этот будет хорошим мужем. И права оказалась.

Марья Павловна хмыкнула, ибо представляла собой отнюдь не такой практичный типаж «бабы», и все свои беды, вплоть до физических уродств, причиняемых женщинам в больницах, она завела от лирики и беззащитности своей бабской натуры, и пройдя через беды сии и прочие мирские, разрушила доставшуюся ей хрупкой и ненадежной нервную систему, отчего и лежала сейчас в Снегиревке с периодическими двумястами ударами сердца в минуту и завидовала Тимкиной трезвости натуры и Тимкиному спокойствию накануне грозной операции.

– Как же ты, после такой операции, отважилась на второго ребенка? – спросила Марья Павловна Тимку.

– А вот так. – Тимка как всегда была бодра. – С этими бабьими недомоганиями хвост вытащишь, голова завязнет. Прихожу к врачу, говорю, мол, вот такие-то у меня и такие-то нарушения. Жалуюсь. То и то. Он мне: у вас, говорит, гормональная недостаточность. С мужем живете – предохраняетесь? А как же, говорю, он у меня умница, как скажешь – так и сделает. А теперь, доктор говорит, живите с мужем без предохранения. Гормоны вам как воздух. Ладно, раз как воздух – живем. И нажили! Муж-то у меня умница, как скажешь – так и сделает.

Прихожу к врачу: что теперь? – спрашиваю. Выясняю: рожать мне можно только с кесаревым сечением, а аборт уж никак нельзя. Как я обрадовалась! Вместо родов – операция под наркозом, никакой работы, курорт!..

Марья Павловна позволила себе выразить некомпетентное сомнение:

– Сколько я об этом слышала – это страшная операция.

Тимка взбодрила и ее и себя:

– Не страшнее, чем я рожала.

У Марьи Павловны не было Тимкиного опыта, и Марья Павловна Тимке поверила.

Дни шли в больничной рутине. Тимка отсчитывала числа до назначенного врачами срока операции и лечилась от сильного кашля. Почему-то ей понадобилось перед самой отправкой в больницу вымыть двойные окна в квартире.

Марья Пвловна задыхалась по ночам от сердцебиений и спазмов сосудов, теряла сознание, и Тимка мчалась по холодному коридору, кашляя и чертыхаясь, разыскивая задремавшую где-то сестру, нянечку или хоть кого-нибудь из обязанных оказать первую помощь и требуя для Марьи Павловны врача, кислорода и манны небесной.

Прибегал врач, просматривал историю болезни. Удивлялся. Из множества выписанных в карте лекарств ничего, кроме поливитаминов, в аптеке не было, но больному об этом знать не полагалось. Истощенную Марью Павловну шесть раз в день кололи витаминами, и была Марья Павловна уверена, что подвергается активному лечению. Марья Павловна удивлялась, что лечение не действует, продолжала задыхаться и, как последнее средство, прижимала руку к бешено колотящемуся перед обмороком сердцу.

Тимка тоже безуспешно лечилась от катара дыхательных путей. Сильно действующих средств от кашля в аптеке не было. Раздраженные медсестры подвального отделения физиотерапии тащили на шестой этаж аппарат УВЧ, грели Тимке нос и сильно ругались, что из-за какого-то насморка нужно тащить тяжелую штуку на высоту опального отделения.

Тимка и Марья Павловна, одна из-за своих сердцебиений, другая из-за простуды, подлежали осмотру и лечению единственного на огромную больницу терапевта. По больничному плану врач-терапевт посещала их отделение раз в неделю, а именно во вторник. Слушала стетоскопом Тимку, потом Марью Павловну. Заглядывала в истории болезни, выписывала новые лекарства, удивлялась что старые не помогают. Тимка и Марья Павловна пожимали плечами. Старшая сестра не успевала делать пометки в папках историй болезни. И потому терапевт не знала, чего именно нет в аптеке. А что именно выписывалось – того не знали Марья Павловна и Тимка.

Марью Павловну терапевт уговаривала укоризненно:

– У вас не сердце, у вас нервы. Вам бы дома лежать. Что вам делать в больнице? Покой, голубушка, вам только покой нужен.

Марья Павловна знала, что покой после всего, что творилось у нее в доме, есть только в больнице, да и то, пока Тимка лежит на кровати, что напротив, и весь остальной контингент палаты как бы и не существует вовсе и не тревожит, а значит, не раздражает, вздыхала, молчала, не возражала и чувствовала себя симулянткой.

Тимка наблюдала с кровати, что напротив, улыбалась в наволочку, утверждала:

– А ты, Марья, откройся, бывает, что и понимают.

Иногда, с хитрецой в голосе и забавной мимикой, Тимка запевала песенку на чьи-то стихи:

 
Как бы любили губы такие, Аве Мария, Аве Мария,
Как бы ласкали руки такие, Аве Мария, Аве Мария…
 

К общительной Тимке терапевт относилась с большим вниманием. Она похлопывала Тимку по плечу, изрекала:

– Двадцать пятого вам на операцию. Давайте, давайте, кончайте с кашлем. Отложить операцию не можем. Роды не должны начаться сами.

Наклонялась к Тимке, шептала:

– Вы знаете, сколько именитых знакомств уже приглашены присутствовать на операции? Случай тяжелый. Сам Ходаков обещал прийти. Вы не подкачайте. Если не пройдет кашель, у вас швы разойдутся после операции.

Тимка честно обещала с кашлем покончить и старательно пила слабенькую микстурку из аптеки, в которой не было самого главного компонента – кодеина. Потому что его не было в аптеке.

Давно уже Марья Павловна улавливала «комментарии» соседок по душной и переполненной палате к их с Тимкой беседам «за жизнь». Казалось Марье Павловне, что говорят они только вдвоем с Тимкой и никто не слушает, но и остальным тринадцати делать было нечего. И раздраженная Марья Павловна на пике беременной нервозности услышала общественное мнение, отчего пришла в невысказанную ярость: «Ну, у той, что Тимка, муж есть, каждый день передачи приносит, снизу передают. А вторая нагуляла, видать, не приходит никто».

И потому, после ухода терапевта, Марья Павловна отреагировала на вопрошающую и сочувственную Тимкину улыбочку, которой та пыталась вывести Марью Павловну из молчания, и вдруг гордо ответила:

– Он мне действительно муж, – сказала Марья Павловна. – Но и не муж тоже. Потому что раньше хотел ребенка, а теперь не хочет. Я имею в виду, что мы расписаны, —унизительно пояснила Марья Павловна, боясь, что не разберутся в ситуации и Тимка, и слушающие от безделья остальные.

– Так, – сказала Тимка, и чуть руки в бока не уперла.

– Так, – сказала Марья Павловна, передразнивая Тимку. – Не у всех бывает так славно, как у тебя.

– Ладно, дорогая, – отмахнулась Тимка, – я, когда своего мужа своей первой любви предпочла, всем изумленным отрезала: «Этот будет хорошим мужем». И, ты знаешь, не ошиблась. Муж у меня – золото. Как скажешь, так и сделает.

– А я тебе вот что скажу, Тимка, – объявила Марья Павловна в запале и громко. – У нас женитьба как женитьба.

– Так что ж ты, рыжая, лежишь брюхом в потолок, и никто тебя на свидания не требует? – взвилась Тимка. По этому поводу остальные тринадцать кроватей дружно фыркнули, и Марья Павловна ощутила болезненный укол в сердце. Тимка ухитрялась находить уголки в больнице для тайных свиданий. Марья Павловна тоже не могла не засмеяться на Тимкину вулканическую вражду к ее замкнутости.

Марья Павловна, придержав рукой живот – мешал смеяться (Вот-вот, – сказала Тимка, – держи его, держи) – сказала Тимке:

– Я сама в больницу попросилась. И так – чтоб не достал никто. Мне ребенка спасти надо. Вот сюда, в изолятор, и определили. И хорошо. А будут доставать – и не будет у меня ребенка. Не приспособленная я к доставаниям.

– Не приспособленная! – возмутилась Тимка, спуская ноги с кровати в чулках на круглых резиночках. – А к чему ты приспособленная?

Марья Пвловна сказала угрожающе:

– Если ты будешь меня доводить – ты знаешь, что со мной будет.

Тимка хватанула воздуху в разгоне, хватанула еще, и улеглась обратно в постель, сверкнув на Марью Павловну голыми ногами промеж халата и круглых резиночек.

Марья Павловна сказала, радуясь как выходу:

– Лучше спим.

После того, как свет в палате был погашен сестрой просунутой рукой в дверь, без предупреждения, они обе ворочались, воюя с духотой, возбуждением и бессонницей. Тимка вздыхала полной грудью, как перед началом тирады. Но Марья Павловна так вздыхала в ответ, что Тимка злобно и укорительно молчала.

По правилам к ним не допускали посетителей. Но в исключительных случаях, для настойчивых мужей, мам и пап, вроде Тимкиных родственников, вызывали вниз, в кабинет заведующей отделением. Родственницы же ненастойчивых, или не желавшие никого видеть, не покидали шестого этажа.

В узком крохотном коридорчике отгороженного от остальной больницы отделения чинными парами кружили беременные женщины. Тимка, захватив место для себя и для Марьи Павловны на единственном в коридоре диванчике, считала круги пар и при этом картинно крутила головой – так быстро в крохотном пространстве пара делала круг и начинала новый.

– Голову закружишь, – сказала Марья Павловна. – Пошли путешествовать.

Тимка и Марья Павловна продолжали свои вылазки в те часы, когда родилка пустела. Они пробирались темнотой через родилку туда, где кипела нервная жизнь абортниц, и Марья Павловна шипела на Тимку, чтобы та не кашляла:

– Заметят нас, поймают, кричать будут.

– Что же я могу сделать? – огрызалась Тимка.

– Не понимаю, как ты с такой дыхалкой собираешься идти на операцию?

– Повезут, – утверждала Тимка.

– Не очень-то полагайся, – сомневалась Марья Павловна. – Они повезут, им не трудно. Только с таким волчьим кашлем, как у тебя, швы не то что новые, старые разойдутся.

– Не боись! Все предусмотрено. Во-первых, завтра мать передаст кодеин. Семейство не дремлет. Все раздобыли. Во-вторых, все светила к моим услугам. Ходаков оповещен. Приедет. Будет и еще кое-кто. Я ведь не то что ты, беспризорная. За меня, лапушку, болеют.

Марья Павловна молча согласилась и не согласилась, снова ощутив укол в сердце. Строго настрого запретила Марья Павловна свекрови своей, вызвавшей скорую, сообщать мужу, пребывавшему в долгой разгульной отлучке, и даже кому-либо из знакомых, в какую больницу ее, Марью Павловну, определят. Марья Павловна знала – не родить ей ребенка, если не окажется она чудом на необитаемом острове. Неожиданно повезло Марье Павловне – отправили ее в «тяжелый» изолятор. Никого сюда не допускали без особого разрешения заведующей отделением, с вызовом вниз, на второй этаж, в ее кабинет. Свекровь не домогалась, оскорбленная неудавшейся женитьбой сына, и свято соблюдала, не без удовольствия, завет Марьи Павловны не давать ему адреса больницы. Никто не приходил к Марье Павловне: раз в неделю свекровь присылала передачи и мягкие, на кошачьих лапах, письма. Больничный рацион был скуден, и Марья Павловна, не страдавшая Тимкиным аппетитом, считала, что зато и веса лишнего уж никак не накопишь. Рожать будет легче.

Марья Павловна и Тимка, между тем, благополучно пробрались на лестницу и вторглись в запретную для них территорию. Лестница бурлила событиями. Эта лестница соединяла обширное и шумное отделение с двором больницы. По ней приносили обеды из дворовой кухни, выносили больничные отходы. Вечером дверь во двор не запиралась, персонал ходил редко, и сюда, через лазы во дворе, пробирались мужья лечимых женщин. На лестнице состоялись тайные, запретные свидания.

Марья Павловна и Тимка, усевшись на теплую зимнюю батарею парового отопления, наблюдали запретную жизнь.

По ступенькам вверх нетвердо карабкался чей-то пьяный муж и решительно требовал: «Позовите Люду из десятой».

Те, кто не был занят на лестнице запретными свиданиями, а лишь «болел» за других, пошли в десятую палату, вызывать Люду и вернулись возмущенные.

– Люда эта только вчера с хирургического стола. Ночью был жар. Лежит – себя не помнит. А он свое – позовите, мол.

А он действительно твердил свое. В пьяной лирике бил себя в грудь, утверждал интеллигентно морщившим носы женщинам: «Я без Людки, падлы, жить не могу!».

Пошли звать Люду из десятой новые сочувствующие. И появилась сама горячо обожаемая Люда – идя по стеночке, спотыкаясь и пошатываясь, с яркими от жара худыми щеками. Муж ее обрадовался несказанно: «Это моя Людка!». Но она, добравшись до него, повалилась ему под ноги, без сознания. И в суматохе всполошившихся на лестнице женщин его голос выделялся надрывно и слезно: «Ты что же это, а? Что это ты?».

Появилась старшая сестра, в праведном на всех гневе. Большинство женщин бросилось вон с лестницы, боясь возмездия. Остались жертвующие собой ради благополучия повалившейся на каменный пол Люды из десятой. Супруг ее бестолково протягивал им поношенное пальто, упрашивая: «Подстелите вы ей, как можно? Простудится ведь», – пока не встретил гневом горящие очи, и гренадерской бранью разверзлись уста главнокомандующей отделением.

Тимка зашептала Марье Павловне:

– Пойдем быстрее. Нас, брюхатых, увидят, влетит больше, чем им всем.

Крадясь позади толчеи вокруг Люды, Тимка и Марья Павловна переживали страх быть опознанными. Последнее, что ухватила Марья Павловна краешком глаза, обернувшись, – уносимую на потрепанном пальто мужа четырьмя сочувствующими женщинами Люду из десятой. И плетущегося вниз по лестнице в пьяной обиде и удивлении верного ее супруга.

Еще шли дни, сменяя однообразие однообразием.

Тимке передали кодеин. На радостях Тимка, воинственно настроенная против своего кашля, глотнула огромную таблетку с супердозой. Вышла в коридор, ободренная надеждой. И через пяток минут, что называется, вползла обратно, бледнее полотна, и улеглась наискосок койки, не в силах подобрать ноги на кровать.

Марья Павловна бросилась искать дежурную сестру.

– Не надо, – остановила ее у двери Тимка. – Кричать будет, что сами лекарства принимаем.

– Тебе необходимо, – огрызнулась Марья Павловна и рванулась в коридор к столику дежурной медсестры.

Сестра попалась мягкая. Встретила Марью Павловну наредкость несурово. Взглянула, что с Тимкой, выяснила тайну кодеина, вернулась с историей болезни. Впервые за много дней там были внесены пометки старшей сестрой – каких лекарств нет в аптеке. Так Тимка и Марья Павловна окончательно раскусили, отчего не слабеют их недуги. Дежурная сестра, в нарушение устава, выдала Марье Павловне и Тимке полную информацию. Еще и возмутилась: «Да ну их. Разве можно не говорить больному, что прописано». Тимке дала совет: «Не принимайте кодеин большими дозами. Наркотик. Разделите таблетку на части и пейте постепенно». Марье Павловне посоветовала: «Напишите домой. Может быть, кому-то из ваших родных удастся достать эти препараты».

Марья Павловна, осознав, что все это время только воображала себя лечимой, задыхалась в эту ночь особенно сильно. Тимка, глядя на нее, прослезилась:

– Позвонила бы ты мужу. Телефон в коридоре. Помрешь ведь от переживаний.

Марья Павловна призналась:

– Он у бабы живет. Я бы позвонила, да телефона не знаю.

Марья Павловна написала письмо свекрови и поискать препараты попросила.

Через пару дней после инцидента с кодеином, в свой всегдашний вторник, появилась терапевт. Она не пошла к окну, с двух сторон которого стояли койки Тимки и Марьи Павловны. Она присела на стул у койки вновь прибывшей в многолюдную палату женщины, что, по правилу обычного обращения с новенькими, помещалась у двери. Устав гласил, что каждая новенькая должна подвергнуться осмотру терапевта. Пока эта новенькая «подвергалась», Тимка и Марья Павловна притаились у окна. Тимка старалась не кашлять. Терапевт осматривала женщину, слушала ее стетоскопом. Между делом терапевт сказала от двери:

Бесплатный фрагмент закончился.

250 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
09 июня 2024
Дата написания:
2014
Объем:
350 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-90670-585-3
Правообладатель:
Алетейя
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают