Читать книгу: «Морана», страница 2

Шрифт:

– И он вас отпустил!?

– Отпустил и благословил. Разве может он не исполнить чего-либо, что я захочу!

Подали обед. Щи с мясом и гречневая каша с тушенкой: железные тарелки и ложки.

Яков Александрович наблюдал за своим добровольцем. Ни тени смущения. Она ела с большим аппетитом. Её не смущала сомнительная чистота тарелок и старые, давно потерявшие блеск, пожелтевшие ложки. Или она была не брезглива, или умела подавить свою брезгливость.

– Ваш отец не призван на службу?

– Милый папочка! Куда ему! Ему шестьдесят два года. Он часто болеет. Но он сказал мне на прощание: «Бог не дал мне сына, который мог бы послужить государю и родине в эту великую войну. Сам я стар, и никуда не гожусь. Иди, Морана, и отомсти за поруганных людей и их земли!» Он мне все и устроил…

– А ваша мать?

Какая-то тень пробежала по лицу Мораны Николаевны, складка опять легла между бровей.

– Она умерла, рожая меня. Я даже не знаю, кто она такая была. Отец никогда про неё не говорил.

Обед был закончен. Свою порцию второго Сулицкий отдал Моране.

– Благодарю вас.

– Не стоит. Разрешите задать вам последний вопрос, так сказать, чтобы удовлетворить мое любопытство. Что у вас за имя такое? Что оно означает?

– Морана – это славянская богиня зимы, увядания жизни и неизбежного конца её, т.е. смерти. Видите ли, мой папочка, после кончины моей мамы, сильно горевал. Очень долго не мог придти в себя, и вот дал мне это имя.

– Понимаю.

– Кроме того, каждое утро она подстерегает Солнце, чтобы погубить его, но всякий раз отступает перед его могуществом. Это все, что я могу сказать вам о своем имени.

Яков Александрович еще раз с грустной и нежной улыбкой посмотрел на Морану Николаевну, будто прощался с прелестной девушкой, а потом, нахмурившись, проговорил:

– Ну, рядовой Йовичич, я должен по приказу моего командира принять вас в роту на правах вольноопределяющегося добровольцем. Буду говорить вам «вы». Это единственное послабление, которое вы от меня получите. Не смею вас больше задерживать, можете идти в роту… Дамир!

– Чего изволите, ваше благородие? – просовываясь в дверь, спросил денщик.

– Проводи господина вольноопределяющегося в роту…

И, не подав руки, поклоном головы отпустил рядового Йовичича.

Долго Сулицкий потом ходил по избе взад-вперед и о чем-то напряженно думал. Затем отворил дверь и приказал Дамиру позвать к себе прапорщика и фельдфебеля.

Глава третья

Рота капитана Сулицкого была особенной и резко отличалась от других рот полка. За ней тянулись и ей подражали другие ротные командиры. Но достигнуть такой дисциплины в слаженности действий, той «ноги» на маршировке, той бойкости, того, что называется «полной отдачи» солдат, никто не мог. В шутку её называли гвардейской, лейб-гвардии третьей ротой. И в бою она всегда была первая. Первая ходила в атаку, последняя уходила, а когда серым стадом гнали германцев, то можно было с уверенностью сказать, что в плен их взяла третья или, как говорили шутя, «лейб-третья» рота.

Да и сами солдаты этой роты серьезно считали, что они особенные, а их капитан заговоренный. Почему они особенные – они не вдумывались и не разбирались, но часто про себя жаловались, что, когда у других был отдых, их гоняли на ученье, и дулись на излишнюю, по их мнению, требовательность молодого капитана.

А был он очень требовательным. В грязных, в глиняных, залитых водой, полных мышей и лягушек, окопах – он требовал, чтобы солдаты всегда были вымыты, по форме подстрижены, имели опрятный вид, бойко отвечали, имели туго подтянутые ремни и чтобы сапоги были начисто вычищены. Каждый новый солдат, поступавший к нему, в первый же день получал пару новых погон с отчетливо напечатанным номером полка. А его шинель, рубаха, штаны, сапоги, фуражка, или папаха – смотря какое время года, сначала подвергались жесткой командирской критике, а потом поступали к ротному портному. А от него выходил так опрятно и строго по форме одетый, как одеты были все в третьей роте. И от этого рота капитана Сулицкого имела свое «лицо», и, надо отдать должное, это лицо было весьма и весьма благообразное.

– Почему, – говорил он своим офицерам, фельдфебелю, унтер-офицерам, или самому провинившемуся, – мы должны ходить грязными чушками, а немцы такими чистыми и аккуратными? Разве немцы лучше нас? Да они нам и в подметки не годятся! Мало мы их били, что ли? Да ведь мы, чёрт вас возьми, русские! Не так, что ли, Живоглядов?

И Живоглядов сконфуженно бормотал: «так точно», но отходил с переродившейся душой и с твердым желанием стать тем особенным русским, русским с большой буквы «Р», о котором постоянно твердил Сулицкий. С желанием перестать, быть небрежной чушкой с девизом по жизни: да ладно и так сойдет.

Иногда в товарищеской беседе кто-либо из офицеров начинал доказывать ему, что победа не в аккуратных номерках на погонах, не в стройных рядах на марше и не в начищенной до блеска винтовке.

– Победа, во всем этом! – резко отвечал Яков Александрович, взглянув так гордо и уверенно, что у собеседника, отпадала всякая охота спорить.

Числом солдат его рота была самая маленькая. Но количеством славных дел, боевых трофеев и взятых в плен противников – самая большая. Потерь в его роте было всегда меньше, чем в других, как-то само сказывалось суворовское правило: «тяжело в учении, легко в бою».

А учение у него было очень и очень тяжелым. Он учил солдат всегда. Встретит своего солдата, небрежно отдавшего ему честь, и начинается учение, поправка, разговор – несмотря на место и время. Иногда в окопах, обстреливаемой артиллерией противника, где люди жмутся друг к другу, он гоняет провинившегося минуть десять взад-вперед, пока не добьется безупречного действия.

Люди его сильно боялись, но так же сильно и любили. Он никогда не бил, никогда не наказывал, не было ни одного случая, чтобы он передавал солдата суду. Он только требовал исполнения до мелочей каждого правила военного устава.

– Почему, голубчик мой, – выговаривал он молодому прапорщику, или рядовому солдату из интеллигентов, – часовой где-нибудь у уездного казначейства, или у дома губернатора – в струну вытянутый стоит и честь отдает, а «все порученное его надзору» свято охраняет. Он не спит, не дремлет, все пространство глазами ест! Одним словом, молодчик да и только. А тот же часовой на фронте и шинель распустил, и винтовку отставил, и дремлет, клюя носом. Первый охраняет какие-то десятки тысяч рублей или стоит для почета, а второй охраняет жизнь сотни людей, сотни жизней своих товарищей! Более того, он охраняет честь своего полка и честь русского знамени!

Или вдруг накинется на своего фельдфебеля, если увидит роту, выведенную на смену в окопы в нечищеных сапогах, в мятой форме, или увидит на ком-либо длинные, запущенные волосы.

– Да вы… – закричит он, – кому вы роту на смотр ведете? Небось, корпусному генералу или начальнику дивизии, перед тем как вывести – вы бы, лично, до блеска каждого солдата вылизали! А если господу богу на великий страшный смотр, то можно вывести кое-как? А ну быстро привести роту в порядок!

Распустёхи, неряхи, замарашки и разини прибывавшие с командами пополнения, живо исчезали. Одних шлифовала, выправляла и меняла сама среда «лейб-третьей», они, как бы, перерождались. Другие заболевали, эвакуировались, переводились на нестроевые должности и уходили из бравой роты. Да такие и не нужны ей. Слава капитана Сулицкого шла за пределы его полка, и такие бойцы старались не попадать в его роту.

Каждый поступавший в третью должен был иметь какой-либо талант. Сама рота этого требовала. Бесталанных не признавала. Взводный унтер-офицер и ефрейтор, пытали новичка, что умеет. Грамотен – хорошо, не грамотен – что тогда знаешь, или что умеешь? Ну, песни пой, или на гармошке… Не можешь? Пляши тогда. И плясать не умеешь? Ну хоть что-нибудь ты умеешь? Чем парнишка ты до войны занимался?… И у каждого что-нибудь да находилось. Одного долго пытали – ничего не знает. Извелся весь взвод. «Да не может такого быть, чтобы ты ничего не умел.»

– Ничего, дяденьки, ей-богу, ничего не умею, правда! И тятька меня за это бил, и мамка ругала. Ну, клянусь, ничего.

Вся рота призадумалась. Каждый что-либо умел. Были художники, были певцы, стихотворцы, гармонисты, сапожники, прачки, плясуны, каждый что-нибудь да умел делать, или на пользу товарищам, или им на потеху!.. А этот вот ничего. Да быть такого не может.

– Ну вот по праздникам-то ты что делал? Или весной до полевых работ? Не все же время скотину пас?

– Птиц ловил, – скромно тупясь, заявил новичок.

Весь взвод одобрительно загудел.

– Птиц ловил, ах, ты! Чтоб тебя! Поди, и клетки делать умеешь?

– Умею.

– Ты как ловил-то? На манку, на петлю, или клеем?

– Голосом подманивал на петельку.

– Ну и красавец! Чего же ты не признавался?

– Так это… Да я думал, что вам надо что-нибудь военное. А это же так, пустяки.

– Пустяки! У нашего командира, знай, пустяков нет. Лови птиц.

И в ротном, полутемном блиндаже окопа защелкали клесты, засвистали снегири, сладко запели зарянки, зачирикали чижики.

Большое удовольствие роте доставлял этот никчемный птицелов. Как жалела его рота, когда его убили в бою.

Когда хоронили его, принесли на могилу всех птиц, что он наловил, и выпустили их на волю. Летите, мол, молитесь перед творцом за его святую душу. И долго штабс-капитан и его солдаты смотрели на отвыкших летать, опьяневших от воли пташек, пестрой стаей усевшихся на ближайшем дереве, торопливо перекликаясь, перед свободным полетом на розыск родного леса. И слезы были у всех на глазах.

Вся рота была как одна хорошая дружная семья. Вечно веселая, никогда, ни при каких обстоятельствах не унывающая.

Её все знали. До командира корпуса включительно. И когда требовалось что-либо трудное, ответственное, свыше говорили, как бы советуя: «пошлите-ка третью. Она сделает»…

И она делала.

Капитан Сулицкий твердо верил в особую, общую душу толпы. Верил в флюиды, излучаемые человеком, передающееся на расстояние и способные влиять на толпу, покорять её. Он не вполне ясно представлял себе все это, хотя и читал по этому поводу специальную литературу. Любил перечитывать Митрофана Лодыженского и его «Мистическую трилогию». Он верил, что что-то есть, и что напряжением воли можно сделать так, что будет «едино стадо и един пастух», что его воля до мелочей будет передаваться его роте. И так муштрой и воспитанием, непрерывными учениями он создавал свою третью роту. Роту особенную. Особенную по внешнему виду, и по своей боевой подготовке.

Впрочем, и сам он был человеком особенным. И не каждому удалось бы сделать то, что он делал. Он был сыном небогатых, но очень образованных родителей, передовых людей. И как все передовые люди конца прошлого века, его отец, не устоял против влияния времени. Он отрицал пользу военной службы, свысока относился к кадетам и считал их недоучками. Хотя и сам был образованным военным, бывшим артиллерийским офицером, ставшим потом офицером генерального штаба и профессором одной из военных академий.

Сына он отдал в классическую гимназию. Он мечтал видеть в нем профессора, математика, или естественника, прославившегося разрешением каких-либо новых проблем, или неутомимого исследователя стран, отыскивающего новые виды растений, животных и насекомых.

Он поощрял дачные поиски своего сына с сачком и с стеклянной банкой, куда он собирал растения и жуков. Поощрял его пытливый наблюдения за тем, как гусеница прячется в куколку, а куколка обращается в бабочку.

Часто, зимними вечерами, его седая голова склонялась вместе с темно-русой головкой сына над стихами Гомера или Овидия. И в плавном, непонятном ему скандированию греческих и латинских стихов с условными ударениями старый профессор военной истории видел особую красоту и умилялся до глубины души, проникая в самую толщу древнего классического мира.

Но, сказался ли тут атавизм, передалась мальчику Якову боевая солдатская душа его деда по отцу, а может и душа его матери, петербургской немки. В которой немецкого была лишь её фамилия, белокурые локоны, аккуратность и умиление перед всеми военными. Возможно так было угодно богу, и, вопреки уговорам отца, сын ушел из шестого класса гимназии в кадетский корпус, с твердым решением сделать карьеру военного.

Отец не стеснял его воли. Хотя ему и было очень больно. Крушение его идеалов, его мечтаний, но, проповедуя свободу, любя и признавая право человека свободно избирать свой путь, он ничего не сказал, и сам, благодаря своим связям, облегчил и ускорил переход сына из гимназии в корпус.

Гимназия с её латинским и греческим языками, с её образцовым порядком, с её свободой – развила мышление и волю Сулицкого. Корпус, а потом военное училище – дисциплинировал его, сделав ловким и гибким его тело.

Незадолго до войны Сулицкий прошел курс офицерской гимнастической школы, перед войною был начальником полковой учебной команды, собирался поступить в авиационную школу, но война помешала. Уже в августе 1914 года, после жестоких боев, в которых полк потерял убитыми и тяжело ранеными командира полка и больше половины офицеров, молодой штабс-капитан Сулицкий принял третью роту. И с того дня, вот уже второй год, командует своей ротой.

Его отец был космополитом. Он мечтал о времени, когда все народы станут братьями и будут говорить на одном языке. К русскому военному искусству он относился пренебрежительно, а профессора Масловского, провозгласившего его, считал утопистом. Он был западником, преклонялся перед Наполеоном, Фридрихом, Морицем Саксонским и Евгением Савойским. Благоговел перед Карлом фон Клаузевицем, последнее время увлекался Фридрихом фон Бернгарди и считал немцев великой, прогрессивной нацией… В душе он как будто стыдился, что он русский-варвар.

Мать, напротив, до слез обижалась, когда её называли немкой, обращая внимание на её фамилию, на её белокурые волосы, на тонкий нос и на тонкие губы. Лютеранскую церковь она не посещала. Ей не нравились там напыщенные речи пастора, и что ей, с музыкальным слухом и недурным голосом, всякий мог прямо в ухо петь псалмы, подпевая не в тон органу. Она почитала иконы, и сама зажигала в спальне лампаду перед ликом святых. Часто ходила в ближайшую церковь и ставила свечи перед образом богородицы. Ей нравились русские люди, она испытывала чисто священный трепет перед великой Россией и её царем.

И вот эта маленькая, худенькая, хорошенькая, как фарфоровая кукла, скромная петербургская немка, гимназистка по образованию, без всяких курсов занималась сама со своими тремя детьми. Она учила их складывать пальцы для молитвы, она терпеливо долбила с ними и сами молитвы. Еще до гимназии учила их красоте великого русского языка и великой русской истории. Их мама – по крови немка, а по религии лютеранка, в душе была русской и православной.

И сын вырос русским. Без показного патриотизма, без самохвальства, без лишней заносчивости, но с глубокою верой в великое будущее России. Со страстной к ней любовью, да такой, что все, кто сходился с ним, проникались этим страстным обожанием России. Родители любили и гордились им. Они не могли налюбоваться им, когда он приезжал к ним в своё увольнение. Как хорош он был в фуражке набок, в изящно сидящем кителе, расстегнутым на груди, и с Георгиевским оружием, за храбрость, на поясе.

Он был женат. Женитьба его была увлечением молодости. Чистой, первой любовью, зародившеюся под пение соловья в тенистой аллее цветущей сирени, при приятном благоухании белой акации и отдаленных звуков полкового оркестра, играющего тоскливый вальс «Берёзка».

Были первые поцелуи, были первые клятвы – чистой, простенькой провинциальной барышни. Уж очень хорош был молодой подпоручик Яков Александрович и очень свежа была Маргарита Олеговна, дочь местного чиновника. Она так радостно выбегала к нему навстречу, когда он приходил к ним в дом. Так наивно и откровенно поднимала спереди юбку, спускаясь с лестницы, показывая тем самым свои упругие ножки в фильдеперсовых чулках, с кончиками кружевных панталонов. И веяло от этих встреч такой чистой непосредственностью, такой невинностью… А вместе с тем пылали жаром её пухлые, как у ребёнка, щечки, так мило, бантиком, складывался её ротик, а пышная грудь в порывистом дыхании так и рвалась из тонкого выреза кофточки, что у более целомудренного юноши закружилась бы голова, а подпоручик Сулицкий был далеко не святой.

Конечно, будь он более опытным, и менее честным, он легко бы сумел сорвать цветок невинности, сделав одной несчастной девушкой в мире больше, и конец. Свобода осталась бы за ним.

Но она ему нравилась своей непосредственностью. Притом он даже в чине подпоручика трезво смотрел на жизнь и считал семью для себя обязательной. Он любил детей, так как рос рядом с младшим братом и сестрой, и сам мечтал однажды стать отцом. Молодому влюбленному сердцу всё казались очень поэтичным. В его голове постоянно мелькали фильдеперсовые чулки и скромная блузка с вырезом, сквозь которую была видна, спускающаяся с шеи на грудь, золотая цепочка с крестиком. Все это трепетало молодое сердце. Он едва дождался 23 лет, сделал предложение и женился.

Проза жизни наступила на следующее же утро после свадьбы. Его Рита лежала в постели и курила папиросу. До этого момента он и не знал, что она курит. За занавеской тявкала её собачка, которая довольно скоро начала раздражать, ибо тявкала она большую часть дня. А всю готовку и уборку, Маргарита Олеговна взвалила на плечи его денщика.

Вместе с семейным счастьем в жизнь Сулицкого ворвалась и вся тяжесть бедной казарменной жизни. Рита показала себя во всей красе очень скоро. Она стала по пальцам высчитывать, когда он будет получать повышения, а значит и большее жалование. Она лежала целыми днями на кушетке и кушала шоколадные конфеты. Это, по её мнению, было идеальной жизнью офицерской жены. Ещё чаще она курила тонкие папиросы и лениво читала приключения Шерлока Холмса. Иной литературы она не признавала.

Вечером, нарядившись во всё нарядное, она шла в кинотеатр или, смотря по погоде, кокетничала с офицерами в городском саду.

Это она называла «флиртовать». Она стала обожать пить пиво и игру в лото. И способна была переставлять бочонки и выкрикивать номера от сумерек до утренней зари.

К счастью, через год, у них родилась дочь. Маленькая Яна поглотила её всю, и мать из неё вышла хорошая. Заботы о маленькой, её кормление отвлекли Риту от флирта с молодежью гарнизона и спасли семейное счастье поручика.

Еще через год она попала в Петроград с мужем, поехавшим туда в гимнастическую школу, и оттуда вернулась с особым тоном и шиком. С тех пор она говорила не иначе, как: «у нас в Петрограде», «когда мы были в Петрограде», «это у меня из Петрограда».

Дома тявкала собака, шипело и пригорало подогреваемое на плите молоко для Яны, пахло стиркой, утюгами, а пополневшая Маргарита Олеговна, в расстегнутом японском кимоно, лежала на кушетке и командовала денщиком. Или, выпив с утра пиво, фальшивым голосом, начинала петь.

Немудрено, что поручика Сулицкого все больше и больше тянуло в роту, а потом в учебную команду, и что за ним так прочно устанавливалась репутация образцового служаки.

Война вспыхнула на шестом году Яны. Рита сразу же после мобилизации умчалась к дяде в Нижний-Новгород. Большого патриотизма на проводах полка и своего мужа, она не проявила.

Это огорчило Якова Александровича. Огорчило его еще и то, что она не сказала ему слов спартанской матери – «или со щитом, или на щите», ну или по-русски – «или с крестом, или под крестом». Но куда ей было, когда от всего курса истории у ней осталось одно воспоминание, что учитель её – душка, а про Пипина Короткого она думала, что это или костюм, или просто неприличное слово.

Но больше огорчало его, что у него не было сына. Маргарита Олеговна, родив и нежно полюбив дочь, тем не менее категорически заявила, что довольно, и что больше рожать она не будет.

Такова была семья Сулицкого, таков был сам Яков Александрович, командир лихой третьей роты, в которую в звании рядового волею судьбы попал Йовичич Моран Николаевич.

Глава четвертая

Тусклый весенний день склонялся к вечеру. По небу кружились тяжелые, серые, наполненные влагой тучи. Они спускались низко-низко, медленно захватывая высокие вершины сосен и елей темного сырого леса. Ветви деревьев, блестевшие от осевших на них водных капель, висели тяжелыми и неподвижными. На деревенской улице стояла непролазная, глубокая, липкая грязь. По колеям тянулась вода, сливаясь на середине деревни в одну большую, темную, отливающую перламутром, глубокую лужу. Но за деревней уже весело зеленели холмы, оживающие после зимы. Робко, бледными иголочками, пробивалась трава, а в окопах, вырытых в прошлом году, было совершенно сухо.

На одном из холмов училась третья рота. Она только что сложила винтовки, сняла шинели и с веселыми шутками и гоготом, строилась по группам на гимнастику. Группы были разными. Одни состояли из людей, умеющие делать самые сложные упражнения под музыку, с оружием и без него. Другие только начинали делать сложные упражнения. А третьи еще ничего не знали, и с ними занимался бравый унтер-офицер Андрей Орлов. Орлов еще до войны служил в полку и заработал унтер-офицерские нашивки. Потом в октябре 1914 года во время тяжелых боев на Висле был ранен, эвакуирован, поправился и добился в госпитале, чтобы его вернули в родной полк. Он во всем подражал своему командиру. Даже в манере одеваться. И носил папаху, заламывая ее по-кабардински, делая плоский верх.

В группе у Орлова находился и доброволец Йовичич.

– Ну а теперь, барин, я займусь с вами отдельно. Уж больно сильно способны вы в этом деле. Настоящий гимнаст из вас получится. Олимпийский!

Йовичича солдаты называли барином, а кто был из южных губерний, звал его паном. Они не догадывались, что он девушка. Его девичью застенчивость, то, что он никогда догола не раздевался при них, они объясняли особенностью избалованного барина, нежностью дворянчика. Подшучивали над этим, но с особой деликатной чуткостью, свойственной совершенно простым людям. Они не сильно издевались над его девичьей стыдливостью и не допытывались до него, чего он такого стесняется. И насколько могли сдерживались при нем от грубых шуток.

С первого дня веселый, любезный, образованный барин Моран Николаевич заслужил любовь и уважение всей роты, приобрел себе множество защитников и покровителей. У него оказалось множество талантов. Столько всего он умел! И пел, и танцевал, и письма, для неграмотных, писал, и роте газеты читал, и про немца рассказывал, да так подробно, что можно было подумать, что он сам немец. А еще он прекрасно умел рисовать. Орлова с его двумя георгиевскими крестами так изобразил, что любо-дорого было смотреть. Портрет, настоящий портрет. Прямо фотография. Орлов его послал домой своей жене, пусть полюбуется. И никогда ни для кого не было отказа. Придет к нему солдат с простой просьбой, Моран свою хорошенькую голову поднимет, улыбнется такой милой, доброй улыбкой, и скажет: – «Хорошо, сейчас.» и сделает то, что его попросили.

Такой славный был этот недавно появившийся барин!

– Так вот, барин, мы с вами вот что попробуем… – говорил Орлов, глядя своими карими глазами прямо в глаза Йовичич, и какая-то усмешка светилась в этих глазах. И от этой усмешки лицо Йовичич заливало кровью, и тревожная мысль молнией проносилась: «неужели догадывается, неужели догадается?»

– Глядите на меня. Первое – пол выпада, руки вверх, пальцы в кулак, вот так. Раз! Второе – поворот налево, руки в стороны. Два! И третье – встать на правое колено, руки на бедра. Три! Встать в положение смирно. Четыре! Начинаем!

Рядовой Йовичич точно и безошибочно повторил все несложные движения Орлова. Ей ли, танцевавшей бальные танцы, ошибиться в приемах орловской гимнастики!

– Чёрт! Ловко. Но на втором движении немного неладно вышло, – говорил Орлов, и опять в его глазах играл не то удивленный, не то насмешливый огонек, который бросал в краску Морану, – На втором приёме – остановка.

Йовичич проделала и остановилась с раскинутыми руками, пальцами, сжатыми в крошечные кулачки, и расставленными в широкий шаг ногами.

– Ну вот! Неверно. Мордочка налево, в сторону движения, подбородок вверх, а ноги чуть шире!

И Орлов своими толстыми, грязными пальцами, пахнущими землей, взял Йовичич за тонкий, изящно обточенный подбородок и повернул голову налево.

– Вот так правильно будет. А кожа у вас, барин, прямо как у бабы, нежная!

Холодные мурашки побежали по телу Йовичич, от самого затылка, по спине, к ногам. «Догадался, он понял, он догадался, – сверлила мысль. – Что теперь будет?… Неужели насмешки, травля, а может быть хуже…»

– Продолжаем! – командует Орлов и показывает новый прием.

Справа бойкими, четкими голосами, сильно звучащими в вечернем влажном воздухе, с ровными ритмичными промежутками раздается:

– Раз, два, три-и!… Раз, два, три-и!…

Там, вслух, уже научившиеся, делают гимнастику с оружием.

От этих криков команд, от этого дружного хорового счета глухая деревушка, утонувшая в лесах и болотах широкого русского простора, кажется густо населенной, культурной, людной и веселой.

После этого будет бег на время. Это то, что больше всего полюбил рядовой Йовичич… Так легко бежать на упругих носках, едва касаясь кончиками пальцев земли, в такт c другими людьми. Так свободно врывается в широкие легкие вечерний свежий воздух, а по всему телу торопливо переливается кровь, и на время забывается постоянный зуд искусанного насекомыми, давно немытого тела. Нежные поры которого уже давно протестуют против этой грязи, этого сна в одежде, на жестком полу, чуть прикрытой соломой, с мешком под головою, накрывшись шинелью, в общей людской свалке, беспорядочно разметающие свои руки и ноги.

Ночи были морозные. И эти холодные ночи были самыми ужасными в теперешней жизни рядового Йовичича. В маленькой избушке, кроме хозяев, пяти беженок и двух стариков, располагалась половина звена второго взвода, в котором находилась и сама Морана, а это целых 12 солдат. На ночь женщины, дети и старики хозяева ложились на печи, на лавках, а так же на единственном столе. А вся половина звена устраивалась на полу. Солдаты раздевались до нижнего белья, а из шинели устраивали койку и ложились тесно один к другому. Едва все улягутся, как старшей звена скупой ефрейтор Карпов гасил лампу. Изба погружалась в непроницаемый мрак. Разговоры утихали. Слышались вздохи женщин, кряхтенье стариков, а немного спустя все это накрывалось здоровым, громким храпом уснувших солдат.

Йовичич не спала. Как не уставала она за день, но её тело не могло привыкнуть к жесткому полу. Она инстинктивно сторонилась от раскинувшихся кругом тел, рук и ног. Её бросало в жар, а затем в пот. И вот в это время она начинала чувствовать, что по её телу ползут насекомые. Они забирались глубоко, вызывали зуд, чесотку и окончательно прогоняли сон. С тоскливыми, неопределенными мыслями в голове томилась Морана. Она ворочалась с боку на бок и чувствовала, как воздух насыщался тяжелыми испарениями людей. Становилось душно и дышать было нечем.

В горле першило, мучительный кашель душил, а голова кружилась.

Она пробовала ложиться у двери. Но от неплотно прикрытой двери тянула ледяная морозная струя, и Морана боялась подхватить сильную простуду. При этом ночью люди часто выходили по нужде. Босые, грязный ноги в темноте касались её лица, наступали ей на ноги, на руки, или спотыкались об неё. Люди были спросонья, и на её протесты они только тупо, по-животному сопели. И сна не было всю ночь.

Теперь она забивалась в самый угол избы, под лавку. Тут по крайней мере никто не трогал её, никто не толкал. Но до глубокой ночи уснуть она все равно не могла. Она слышала людей, разговаривающих во сне, сопение, храп то тихий, то заливистый. Иногда, посреди ночи, раздавался храп настолько сильный, что в прямом смысле дрожали стены. Человек, уснувший на спине, или в неудобной позе, с запрокинутым назад затылком и широко открытым ртом, мог и такое.

Иногда детский плачь, жалобный и беспомощный, перекрывал синхронное храпение спящих. Никто кроме матери не просыпался. Она одна что-то шептала, кормя и убаюкивая дитя. Слышались её вздохи, мольбы и упрёки всевышнему.

Во мраке избы тусклыми серыми квадратами рисовались окна. За ними шумел дождь, хлестал ветер. Или слышался вой собак на полную луну, которая находилась в кристально темном небе в компании ярких звёзд.

Уткнется глазами в эти яркие звёзды рядовой Йовичич, и умчится мыслями в бесконечную даль. В далекое, счастливое прошлое, когда, ещё до всех войн, она жила с отцом и мачехой в большом доме, и была маленькой девочкой Мораной. Когда все вокруг казалось таким светлым, прекрасным и добрым. И находясь в этих мыслях, рядовой Йовичич засыпал. Крепким, но таким коротким сном.

Незадолго до рассвета надо встать и бежать в лес к дальнему ручью, чтобы умыться и сделать свой несложный туалет. От ледяной воды стынут руки, горит лицо, грудь и шея. Появляется бодрость. И рядовой Йовичич чувствует, всем своим молодым и упругим телом, что даже тот коротенький, но такой крепкий сон влил необходимую энергию в её жилы.

В избе уже вставали. Грели чай. В широком устье печи весело пылал огонь, дверь была раскрыта настежь, и холодный воздух, клубами пара врывался в избу. Солдаты потягивались, одевались. Затем приносили воду, доставали чай, сухари и, поровну, разрезали черный хлеб с салом.

После сна говорили мало. Больше кряхтели да почесывались в ожидании чая.

А потом, утренний осмотр на котором, протягивая свои маленькие лапки унтер-офицеру Орлову, рядовой Йовичич, с грустью убеждался, что «траур по китайскому императору», грязь под ногтями, все сильнее и сильнее покрывает когда-то красивые, шлифованные ноготки.

Потом шли учения. Отбивали по песку ногу, делали ружейные приемы, бегали, прыгали, кололи, ложились, ползали, бросали гранаты, быстро надевали противогазы и крались в них на воображаемого врага.

Надо отдать должное капитану Сулицкому, он умел учить своих солдат. Его ученья не были нудными и бесполезными. Он так воодушевлял солдат, что даже ружейные приемы и чеканка шага казалось им необходимо нужными.

Сулицкий не обращал внимания на Йовичич.

Точно и не было этой милой девушки-добровольца в рядах его роты. Точно и не он так кротко разговаривал с ней, выпытывая её исповедь, узнавая самый сокровенный её мысли. Никогда не спросит рядового Йовичича, как он спал, как ел, не устал ли. Нет такого внимания к нему, как ко всем остальным его двумстам двадцати пяти солдатам! Раз как-то крикнул на учении, когда ходили взад-вперед в колонне: – «Йовичич, голову выше и подтяните приклад!» – и все.

Бесплатный фрагмент закончился.

80 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
07 июля 2021
Объем:
150 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785005399588
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
174