Читать книгу: «Рано иль поздно», страница 18

Шрифт:

Два длиннющих перегона пролетели, чуть свою станцию не проскочил.

Саша от метро живёт неподалёку. Заглянув в магазин на первом этаже её дома, я загружаюсь бутылкой мартини, ананасом и, на всякий случай, пельменями. Хотел было и цветы в киоске прихватить, но подумал, что буду выглядеть-смотреться нелепо и смешно.

У Саши не был я больше года. Ничего не изменилось. Лёгкий поэтический беспорядок: колготки на спинке кресла, раскрытая книга на диване, бокал с недопитым зелёным чаем на столике рядом с ноутбуком.  Правда, сама хозяйка не в халатике, а в джинсах и красном свитерке. То и дело встряхивает головой, откидывая чёрный чубчик. По глазам вижу – гостю рада. Чуть расслабляюсь. Мне особенно по сердцу, что мужским духом в квартире не пахнет. Впрочем, может, ещё в ванной наткнусь на электробритву или мужские носки…

– Что с тобой? Ты правда на больничном?

– Ну да, сама себе выписала, – улыбается Саша.

Понятно. Как всегда.

– Ты хоть Иванова-то предупредила?

– Да, уж Иванов-то в курсе.

Тон странный, ну да ладно. Вскоре мы сидим за сервированным журнальным столиком. Вино, бокалы, расхристанный ананас. В кухне булькают в кастрюльке пельмени – очень кстати оказались: в холодильнике у Саши хоть шаром покати.

Выпили мартини, смотрим друг на дружку. Какая-то неловкость, сформированная последним годом, никак не растает до конца. Я не могу уравновеситься. Вероятно, мне не стоило приезжать…

– Ну, как впечатления?

Саша спрашивает вроде бы небрежно, покусывая ломтик ананаса, с размытой улыбкой.

– Знаешь, впечатляет, конечно… Но местами наивно, да и, мне кажется, ты чересчур уж откровенна. Ведь это в полном смысле слова интимные письма… Ведь каждый, кто нас с тобой знает, догадается, что переписка подлинная…

– Ну и пускай! Ты же сам говорил: среди женщин нет великих писателей потому, что они не способны быть в своём творчестве смелыми, откровенными и искренними до конца. Ну вот!

– Ты, что же, и правда хочешь это опубликовать?

– А почему бы и нет. Иванову, кстати, понравилось.

– Ты давала читать ЭТО Иванову?!

– Да, он был первым читателем.

Я жалею, что приехал. Сердце придавливает, дышать тяжело. Господи, как мне хорошо жилось весь этот последний год! Моё чувство к Саше тёплым пушистым клубочком хранилось в сердце, мне было так славно ощущать его там, мысленно поглаживать, вызывая воспоминания…

Но, залпом выпив бокал мартини, я вдруг уравновешиваюсь. Действительно, взрослый ведь человек, давно уже всё решил-определил: хватит этих глупых ревностей и обид.

– Саша, – говорю я твёрдо. – Ты не обижайся, но в нашем журнале я это публиковать не разрешу.

– Да кто бы сомневался! – дерзит Саша. – И пожалуйста! Мне Иванов обещал помочь издать отдельной книгой.

Не успеваю я обдумать странную информацию, как настойчиво трещит дверной звонок. Саша с загадочным выражением на лице идёт к двери, открывает, и на пороге я вижу Иванова. В одной его руке распухший пакет с торчащим винным горлышком, в другой – букет цветов.

Немая сцена.

Если кто подумает-решит, что я сразу же ушёл – ткнёт пальцем в небо. Нет, я веду себя вполне цивилизованно. Мы сидим втроём, пьём вино, едим ивановский сервелат и мои пельмени, культурно беседуем. Иванов, чувствуется, поначалу испытал шок не слабже меня. До этого вечера, признаться, мы с ним никогда, помимо работы, особо не общались. Я взял его замом по рекомендации уважаемых мною людей, зная как хорошего добросовестного работника, и он вполне со своими обязанностями справляется. Может быть, впервые в этот вечер я к нему присматриваюсь. Это довольно высокий, хорошо сложённый, лет 50, с густыми светлыми волосами, с белесыми бровями и бритый мужчина. У него вышло штук пять стихотворных сборников, но уже давно понятно и окружающим, и, думаю, самому Иванову, что пиит из него не получился. Может быть, по этой причине самое характерное в его манере говорить – это постоянно шутливый тон… Суждения его всегда резки.

К примеру, в этот вечер заходит разговор у нас о молодом поколении.

– Да, молодёжь нынче измельчала, – вздыхает Иванов. – Ни талантов, ни работать не умеют. Вот уж именно: «Печально я гляжу на наше поколенье».

– Да, ужасно измельчали… – соглашается Саша. – Скажите, Николай Степанович, в последние пять-десять лет был ли у вас в институте хоть один выдающийся студент?

– Ты, Саша, – отвечаю я.

Все эти разговоры об измельчании производят на меня всякий раз такое впечатление, как будто я нечаянно подслушал разговор о своей дочери. Или сыне. Я вспоминаю: чеховскому Николаю Степановичу не нравилось в тогдашних молодых то, что они курят табак, употребляют спиртные напитки и поздно женятся. Господи Боже мой – что изменилось-то? Только то, что раньше всем этим отличались-бравировали именно студенты, парни, а теперь и студентки. Девушки даже перещеголяли парней – процент пьющих и курящих среди них явно больше…

Звонит мой мобильный. Разыскивает-беспокоится жена. Я начинаю прощаться, всячески намекая, что нам с Ивановым в сущности по пути.

– А я ещё посижу немножко, – говорит Иванов. – Позволяете, Саша?

Он весь вечер к ней подчёркнуто на «вы», но пару раз, обмолвившись, тыкал и конфузливо торопился сразу же замять-замазать.

– Позволяю, – отвечает Саша, странно на меня взглядывая.

Оба провожают меня в прихожую, и пока я надеваю дублёнку, Иванов говорит:

– В последнее время вы ужасно похудели и состарились, Николай Степанович. Вы ещё долго на больничном будете?

– Спасибо за комплимент, – кривлюсь я. – Теперь уж, видно, только после Нового года появлюсь…

Мне не нравится выражение глаз Иванова, когда он смотрит на Сашу – в его взгляде я замечаю что-то кроткое, молящееся, чистое…

Не в силах совладать с собой, я уже из дома, поздно вечером звоню Саше на мобильный:

– Он ещё у тебя?

– Кто? – ненатуральным голосом удивляется Саша.

– Эх, Саша, Саша, – говорю я, стараясь придать голосу насмешливость. – Ведь он даже не Иванов – всего лишь обыкновенный Иванов!

– Зато ему всего пятьдесят и он не женатый, – чеканит Саша и уж совсем лишне добавляет. – В отличие от вас, Николай Степаныч!

VII

Проболел я до конца января. То мне становилось лучше, то непонятные приступы усиливались, и я порой даже не мог встать с постели, отлёживался.

В болезни есть один несомненный плюс – можно начитаться вволю. Пробовал я и работать над романом своим, но, увы, вдохновение моё тоже, видимо, приболело – дремлет. Читаю-перечитываю я, как всегда, Чехова и Достоевского, а из нынешней литературы предпочитаю, если не для работы, а для удовольствия, – переводную: Харуки Мураками, Джона Фаулза, Чака Паланика…

Конечно, было бы патриотичнее читать русских авторов, но, признаться, я не питаю к ним особенного расположения. Исключая двух-трёх стариков, вся нынешняя литература представляется мне не литературой, а в своём роде самодеятельностью, кустарным промыслом, существующим только для того, чтобы его поощряли, но неохотно пользовались его изделиями. Самое лучшее из кустарных изделий нельзя назвать замечательным и нельзя искренно похвалить его без но, то же самое следует сказать и о всех тех литературных новинках, которые я прочёл в последние 10-15 лет: ни одной замечательной, и не обойдёшься без но. Умно, благородно, но не талантливо; талантливо, благородно, но не умно; или, наконец – талантливо, умно, но не благородно.

 Я не скажу, чтобы переводные книжки были и талантливы, и умны, и благородны. И они не удовлетворяют меня. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества – чувство личной свободы, чего нет у русских авторов. Я не помню ни одной такой новинки, в которой автор с первой же страницы не постарался бы опутать себя всякими условностями и контрактами со своею совестью. Один боится говорить о голом теле, сексе, другой связал себя по рукам и по ногам психологическим анализом, третьему нужно «тёплое отношение к человеку», четвёртый нарочно целые страницы размазывает описаниями природы, чтобы подчеркнуть свой патриотизм… Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества.

Литераторы, особенно из молодых, совершенно не берут во внимание, что писать скучно – это привилегия уже ставших знаменитыми писателей. Да, зачастую в нынешних книгах можно встретить много нового и интересного, но… новое в них, к сожалению, не интересно, а интересное не ново. Особенно жуткое впечатление оставляют романы и повести, награждённые нынешними странными премиями, всякими «букерами», «триумфами», «национальными бестселлерами» и прочими. Нелепы уже сами названия этих премий. Смотришь, на обложке рекламу: «Роман удостоен премии “Национальный бестселлер”»; в выходные данные заглянешь – тираж 5 тысяч экземпляров. Ни хрена себе «бестселлер»! Господа издатели даже значения слова не знают.

Современная литература, словно кривое зеркало, переполнена искажениями понятий, несуразностями. Как-то на одном из семинаров на ВЛК перед моей болезнью Олегов попросил слова и, сделав ехидным выражение лица, сказал:

– Помните, Николай Степанович, вы нам зачитывали ряд имён из статьи Куницына двадцатилетней давности?

Я неопределённо пожал плечами.

– Ну вы ещё убеждали нас, что никто из перечисленных тогда прозаиков известным не стал. Простите, конечно, но я нашёл ту статью и прочитал… Вы почему-то не все имена назвали – например, Вячеслава Пьецуха, Леонида Бежина… А вообще в том сборнике больше всех на щит Татьяна Толстая поднималась… – Олегов сделал эффектную чеховскую паузу. – Разве эти писатели не делают сейчас, как вы выразились, погоду в российской литературе?

– Ну, во-первых, я не сказал в «российской», я отлично помню, что сказал – в русской литературе. А во-вторых, вы можете назвать произведения, героев этих писателей, которые обогатили бы русскую словесность?

– Ну «Кысь», например…

– Да это не «Кысь», а просто «Гнусь» какая-то! – встряла соседка Олегова по столу, Маруся. – Правильно о ней в критике писали: узорчатая, равнодушная, брезгливая к русскому человеку и его истории вещь. А Пьецух твой говённый! Вон на его новую книжку тоже правильная рецензия в «Литературке» недавно была: как писал хрень ни о чём, так и продолжает писать. Над всем ёрничает, всё оплёвывает, себя только любит – самолюбование в каждой строке…

Я молчу.

– А что, – всерьёз насупился Олегов, – всякие там марковы, стаднюки, ананьевы, чаковские, – они лучше писали? Они и в самом деле классики, как их провозглашали?

Да уж, классиками сами себя эти товарищи точно числили-считали – с этим не поспоришь. Общаться с ними было трудновато. А с Чаковским, к слову, мне даже довелось работать в «Литгазете», и как раз в тот период, когда он трудился над своей «Блокадой». Бог мой, что нам, членам редколлегии, довелось вытерпеть: сначала выслушивали-обсуждали замысел, сюжетные ходы этой «бессмертной эпопеи», помогали собирать материал. Когда очередной ворох материалов был собран, Чаковский отправлялся в Дом творчества Дубулты и, слава Богу, там вдали от нас каждый год по два месяца корпел над рукописью, покрывал очередные 100-120 страниц буквами-словами. Причём, опять же, не столько сам писал, сколько диктовал машинистке (классик же!). Ну а когда шеф возвращался, мучения наши возобновлялись: надо было от и до прочесть состряпанное, тратить время на обсуждения, высказывать замечания-советы, пытаться дотягивать рукопись до приемлемого уровня. Александр Борисович, выставив из-под манжета рубашки свой дорогущий «Ролекс», которым совершенно как мальчик-сноб гордился, кивал головой, соглашаясь с подсказками…

Человек за свою жизнь способен прочесть всего 4-5 тысяч книг. Всего! И как же обидно тратить время и жизнь на всякую графоманию и халтуру. С возрастом и опытом уже научаешься по первым страницам и даже абзацам понимать-определять, стоит ли читать книгу дальше. Разумеется, дальше двух-трёх страниц я не продвинулся ни в «Сибири», ни в «Войне», ни в «Танках», которые «идут ромбом», но вот их родную сестру «Блокаду» довелось прочесть от и до и даже не один раз. Судьба. (Привет Петру Лукичу Проскурину!)

А тогдашний спор на ВЛК закончился моей примиренческой речью. Я сказал примерно следующее: есть ли смысл сравнивать-сопоставлять между собой заплесневевший от старости сыр и какой-нибудь расхваленный рокфор с искусственной плесенью: на вкус нормального человека и тот и этот аппетита не вызывают. Сошли уже с литературной сцены старики-графоманы, провозглашённые при советской власти классиками, их скучнейшие рыхлые эпопеи уже никому не нужны; совершенно искусственно удерживаются на плаву писатели-постмодернисты, стареющие клоуны от литературы, но они ещё интересны (если интересны!) только своей ближайшей тусовке, да и то прежними заслугами – все эти пьецухи-толстые тоже вскоре сгинут без следа. Уже набирает силу молодая литературная поросль России во главе с Захаром Прилепиным. Да ведь Захар – это же Максим Горький сегодня; а его роман «Санькя» – это же «Мать» нашего времени! Ну или, по крайней мере, «Андрей Кожухов», если кто помнит Степняка-Кравчинского…

– И у вас, коллеги, – сказал я тогда седовласым вээлкашникам в утешение, – есть ещё шанс заявить о себе в литературе. Пишите смело, пишите искренне, пишите откровенно. И ещё помните-чтите завет Евгения Абрамовича Баратынского: «Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия…»

VIII

В свет впервые после болезни выхожу я в знаменательный день – 29 января.

Понятно, 150-летие Антона Павловича отмечается не так масштабно, как, к примеру, недавнее 200-летие Николая Васильевича (уж в пику Украине постарались), но всё-таки юбилейная программа получилась насыщенной: пришлось побывать и в Литинституте, и в ЦДЛ, а вечером Лидия Петровна потащила меня в соседний Ленком на премьеру «Вишнёвого сада». Вернулся из театра с головной болью. Уж лучше бы по «Культуре» старый добротный фильм «Три года» с Любшиным посмотрел или на Первом в «Закрытом показе» новую «Палату № 6» с Ильиным…

Впрочем, нет, про «Палату» я погорячился: судя по рекламным отрывкам, кои довелось увидеть, – это агрессивная самодеятельность ещё почище, чем у Захарова: от Чехова только имя-бренд и основные конструкции сюжета остались…

Бывают страшные ночи, когда бессонница особенно сильно давит-томит, сердце притискивает, и, кажется, что оно стучит с перебоями, тело покрывается липкой испариной, страх смерти неотвязчиво мучает мозги. Обыкновенно, это случается на полнолуние. Вот и в этот раз, вернувшись из театра с головной болью, я ложусь в постель, но, даже не задремав, встаю через час, зажигаю настольную лампу, начинаю ходить из угла в угол. Безотчётный страх охватывает всё моё существо. Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру. Прямоугольник окна за шторой чётко освещён снаружи, словно на него направлена мощная фара. Я хожу без устали, сжимая виски ладонями, стараюсь думать о чём-нибудь важном, но мысли обрывочны, бессвязны, пусты. Достать бутыль с мартини я не решаюсь, мне мнится, что алкоголь ускорит какой-то страшный процесс в организме, замкнёт неведомую цепь и вызовет замыкание-катастрофу. Входит бесшумно Фарисей, садится посреди ковра на полу, смотрит на меня, нервно дёргая хвостом, и начинает жалобно мявкать. В такие ночи ему тоже нехорошо. Я подхватываю кота на руки, прижимаю к груди, бормочу:

– Ничего, ничего, старичок… Мы ещё поживём!.. Не дрейфь!..

Фарисей, взбрыкнув, вырывается, вспарывая мне руку до крови, забивается под диван. Я опрыскиваю рану одеколоном, зажимаю ладонью, продолжаю ходить-мотаться по комнате. Наконец, не выдержав, иду в спальню, бужу-пугаю сладко всхрапывающую Лидию Петровну, прошу накапать мне корвалола в стакан. Конечно, я мог бы и сам найти в аптечке пузырёк, но одиночество в такие гнетущие минуты порой просто невыносимо. Жена поднимается, накидывает халат, начинает суетиться, охать и причитать, потчует меня корвалолом, валидолом, нитроглицерином, ставит градусник, измеряет давление, перевязывает руку. Мне становится чуть легче.

Под утро я задрёмываю.

Разбуженная энергия жены по спасению-опеканию родных и близких выливается у неё в решение немедленно съездить в Переделкино к сыну. Проснувшись перед обедом, я обнаруживаю в доме полную тишину и записку в кухне на столе: «Я поехала к Диме. Буду к ужину. Обед в холодильнике: суп в кастрюльке, котлеты с гречкой в прозрачной чашке для микроволновки. Обязательно разогрей!».

Есть не хочется. Даже кофе варить лень. Завариваю растворимый, выпиваю чашку. Подкладываю Фарисею «Вискаса». Возвращаюсь в кабинет. Сажусь на постель. Делать ничего не хочется. Вяло думаю-размышляю: ещё половина субботы, целая ночь, потом бесконечное воскресенье и опять ночь… Скорей бы уж понедельник: Литинститут, редакция, ЦДЛ – в привычной круговерти время помчится быстрее. Включаю компьютер, смотрю почту: среди груды спама и ненужных писем только один мэйл стоит открытия – от Саши. За месяц это уже третье послание от неё, и раза три мы с ней говорили-контачили по телефону. Тон общения установился какой-то странный: шутливо-наигранный, натужный. Вот и на этот раз:

«Счастлива приветствовать Вас, Николай Степаныч! Как Ваше драгоценнейшее здоровье? Вы точно появитесь в редакции в понедельник? А то у меня к Вам есть дело на три миллиона, так что не манкируйте… Очень надеюсь, что Ваши дражайшие и пламенно Вами любимые родные и близкие пребывают в добром здравии и Вас ответно пылко любят. Остаюсь наипочтительнейшим Вашим другом и почитателем Вашего таланта. Пысатэлныца N.»

Я отвечаю лаконично и сухо: «Здравствуй, Саша! Да, в понедельник в редакции буду. До встречи».

Голова моя опять наливается тяжестью. Я встаю и начинаю бесцельно бродить по квартире. Гулкая тишина, только изредка скрипнет под ногою пол. Вдруг из комнаты дочери доносятся странные звуки, похожие на рыдания. Я замираю. Что такое? Лера в выходной средь бела дня дома?! Стучу в дверь и, не дожидаясь отклика, вхожу. Дочь сидит на постели в одной сорочке, свесив босые ноги, и, уткнувшись в подушку на коленях, плачет. В эту минуту она мне так напоминает Сашу…

– Ах, Боже мой… ах, Боже мой! – бормочет она. – Не могу, не могу…

– Лера, дочка, – говорю я. – Что с тобой?

Увидев меня, она вскрикивает и бросается мне на шею.

– Папа мой добрый… – рыдает она, – папа мой хороший… Ты бы знал, как мне тяжело!

 Она обнимает меня, целует и лепечет ласкательные слова, какие я слышал от неё, когда она была ещё ребёнком.

– Успокойся, дитя моё, Бог с тобой, – говорю я. – Не нужно плакать. Мне самому тяжело.

Я укладываю её в постель, укутываю, приношу в чашке холодной воды. Чем ещё помочь-успокоить, не знаю. Что же я могу сделать? Ничего не могу. На душе у девочки какая-то тяжесть, но я ничего не понимаю, не знаю. Я только предчувствую-догадываюсь, что это связано с какой-то девичьей трагедией, что мне Лера ничего не откроет. Мне остаётся только бормотать:

– Ничего, ничего… Это пройдёт… Спи, спи…

Как нарочно, за стеной у соседей раздаётся вдруг собачий вой, сначала тихий и нерешительный, потом громкий, в два голоса. Я никогда не придавал значения таким приметам, как вой собак, но теперь сердце моё мучительно сжимается и я спешу объяснить себе этот вой.

«Пустяки… – думаю я. – Влияние одного организма на другой. Моё сильное нервное напряжение передалось Лере, собаке, вот и всё…»

До самого вечера, до приезда жены я не решаюсь больше зайти в комнату к дочери. Она то ли спала, то ли просто затихла. Я тоже почти не выходил из своего кабинета. Но и с Лидией Петровной поделиться заботой о состоянии-настроении Леры не удаётся – жена сразу нагружает новостью: застала она Дмитрия с какой-то девкой, оба в дым пьяные или обкуренные-обколотые, на даче ужасный кавардак, печь полыхает вовсю, того и гляди угорят или пожар сделают. По сообщениям соседей, дамочка эта обитает у Димы уже недели две. Понятно, что Лидия Петровна скандал устроила ужасный, наговорила ультиматумов, но вряд ли это кардинально поможет. Короче, выхода нет, мне придётся ехать в Переделкино…

Еле выторговал себе хотя бы ночь.

Утром, хотя и выехали в десять, всё равно дважды попадаем в плотные пробки. В машине гнетущая тишина. Геннадий, против обыкновения, молчит и из вредности не включает приёмник. Я его понимаю: ни субботы, ни воскресенья. Впрочем, на совесть мою молчанием давит он зря: отлично знает, что получит он свои отгулы и с лихвой. А мне даже и комфортно, что Гена не в настроении. Я вообще, если откровенно, терпеть не могу болтать-общаться по необходимости. Люди, по моему глубокому убеждению, на 99 процентов говорят дурь и глупость. И я в том числе, когда вынужден поддерживать ненужный разговор. Поэтому я терпеть не могу ездить в машинах, находиться с кем-либо в одной комнате наедине или ходить с попутчиками.  Самая величайшая тягость на свете – это тягость человеческого общения. Я, конечно, человек вполне адекватный и разговор-беседу поддержать могу, но мне это тяжело, мне это тягостно. Иногда, наплевав на приличия, я могу и взбунтоваться. Однажды, к примеру, на выходе со двора Литинститута меня догнал Олегов. Случился дежурный разговор, что-то по семинару, и я уже хотел раскланяться, как он спросил:

– Вы пешком, Николай Степанович?

– Да, я хожу домой пешком, – вынужден был сознаться я.

– Вот и хорошо, – обрадовался вээлкашник. – Нам же по дороге…

Настроения коммуникабельничать у меня в ту минуту не имелось вовсе, но я, вместо того, чтобы воспротивиться-объясниться, повернулся и, сжав зубы, пошёл. Бедный Олегов не сразу понял-просёк ситуацию, пытался, догнав меня, на первых шагах что-то говорить и спрашивать, но, получая в ответ лишь мычание, тоже замолчал, почему-то упорно продолжая семенить рядом. Так мы с ним в напряжённом безмолвии, сопя, прошагали весь путь от Большой Бронной до угла моего дома на Малой Дмитровке, где я напоследок всё же выдавил из себя с плохо скрытым сарказмом:

– Ну-с, прощайте! Спасибо за приятную прогулку!

Можно представить, что подумал обо мне Олегов.

Геннадий в первые дни реагировал на моё отмалчивание, тоже замолкал, а потом у нас как-то так сложилось с ним, что он, не обращая внимания на мою задумчивость, болтал, если у него было настроение, выдавал информацию в пространство, не заботясь, слушаю я его или нет. Иногда, конечно, он выбалтывал и что-то лишнее, ужасно похожее на сплетни, но ведь проще делать вид, что не слышишь, чем пытаться заткнуть рот говорливому человеку. Гена служил в редакции ещё до меня, будет служить, вероятно, и после. У него есть один несомненный плюс, который перекрывает все его недостатки – он водитель от Бога: водит осторожно, ни разу в жизни не попадал в серьёзные аварии, и машина у него всегда в идеальном порядке.

Уже на подъезде к Переделкино Геннадий начинает подавать голос: костерит соседних водителей за нерасторопность, дорогу – за колдобины и наледи. Затем взглядывает на меня в зеркало заднего вида пару раз – значит, жди информации. И точно.

– Николай Степаныч, оно, конечно, всяко бывает, но ведь не каждый же раз. Я, что, отдыхать совсем не должен?

Только я, несколько фраппированный, собираюсь начать оправдываться, как Гена-хитрец проясняет ситуацию, переводит стрелку:

– Я про Иванова говорю.

– А что случилось? – вынужден поинтересоваться я.

– Ну как же! Он уже несколько раз… Да раза четыре точно! Так вот, приказывает после работы везти его и эту, из поэзии, Александру, что ли, к её дому аж на «Войковскую»… А потом ещё и забирать его оттуда часов в десять, а то и в двенадцать и везти домой… Куда это годится? Я что, личный водила ему? Мне же тоже отдыхать надо…

Геннадий ещё долго ворчит, а я не знаю, что отвечать. И вообще, как реагировать. Иногда я Геннадия не понимаю: притворяется он или действительно таков, каков есть? Издевается он или серьёзен? Я, правда, старался не обременять его, но ведь несколько раз в своё время он и меня возил на «Войковскую»…

Наконец, чуть прихожу в себя и бормочу: мол, завтра же с Ивановым побеседую…

Подъезжаем к даче. Она у нас довольно  старая и скромная, но зато своя. Эти несколько деревянных домов тогда ещё на краю посёлка после войны построили пленные немцы – для высокопоставленных советских офицеров. Один достался и моему тестю, в то время генерал-майору. Он вскоре после нашей свадьбы с Лидой умер, дача перешла к нам в собственность по наследству. За что Лидия Петровна не устаёт благодарить Бога. Да и я порой, наблюдая за неутихающими битвами своих сотоварищей по литцеху вокруг литфондовских дач, испытываю чувство благодарности к покойнику тестю. А битвы-сражения кипят нешуточные – с компроматами, обвинениями, кляузами, судами и даже кровопролитиями. Недавно вон напали на дачу редактора «Литературки» Полякова, избили его жену – общественное мнение прочно связывает это с «дачным вопросом», с дискуссиями по этому поводу на страницах «ЛГ». Непонятно, правда, почему пострадал не сам редактор, а его супруга. Переделкино я, грешным делом, не люблю. Особенно вот в это время, на исходе зимы – слякоть, гниль, хмурость. Разговоры про ауру меня раздражают. Ну ходили по этим грязным тропам Пастернак и Чуковский, ну дышали этим тяжёлым воздухом – мне-то какая от этого радость? Особенно смешно, когда писатели-провинциалы, заселившись в переделкинский Дом творчества, ходят по посёлку с блаженными улыбками, вертят-крутят во все стороны головой: приобщились! А уж сам Дом творчества, особенно старое здание с «намолеными стенами», – это вообще убогость. Когда мне доводится там бывать по делам, я всегда ужасаюсь: как могут писатели, люди всё ж таки по определению интеллигентные, жить-обитать в такой заскорузлой убогости да ещё и радоваться этому? В прежние времена я бывал раза три-четыре в писательских Домах творчества в Юрмале, Ялте, Коктебеле – там намного приличнее и цивилизованнее сервис, но и то было мне некомфортно. Не понимаю, какое удовольствие может быть от житья и работы в казённых чужих стенах, пусть и на халяву? Так что, в отличие от сотоварищей, я не плакал, не горевал по украденным у Союза писателей домам творчества. Впрочем, Лидия Петровна моя плакала и горевала: вот она-то как раз обожала ездить и в Ялту, и в Дубулты с детьми…

А вот на нашей даче в Переделкино я, бывало, обитал неделями, особенно летом, в те времена, когда жив был мой сосед Роберт Рождественский – с ним мне нравилось общаться-дружить: человек открытый, без всякой задней складки. Да и поэт не из последних. Он приобрёл-купил свою дачу у какого-то адмирала ещё в шестидесятые годы, так что его вдова и дочери до сих пор спокойно живут в ней. Одного я только не мог понять-уразуметь ни тогда, ни теперь: что связывало Роберта Ивановича с такими людьми, как Евтушенко, Вознесенский или Аксёнов? Ведь совершенно противоположные миры – антимиры

Дача наша пуста, нетоплена. Беспорядок ужасный: на столе засохшие объедки, пустые бутылки, постель скомкана, в печи гора золы… Не сразу я обнаруживаю на подоконнике записку с прыгающими буквами: «Мама, отец, меня не ищите. Я уехал и больше не вернусь. Начинаю новую жизнь. Прощайте! Дима».

Тупо читаю-перечитываю раз, второй, третий. Осматриваюсь вокруг и зачем-то думаю, что надо продать эту чёртову дачу и как можно скорее…

IX

В среду вечером я несколько неожиданно для самого себя сажусь в скорый поезд и отправляюсь в чернозёмный город Баранов.

В прежние времена в нескольких театрах страны шли инсценировки по двум-трём моим повестям и романам. В последние годы только в одном Московском театре «Отражение» остался-игрался мой спектакль по роману «Пьяненькие». И вот ещё осенью мне дозвонились из Барановского областного театра драмы: мол, вы не возражаете, если мы на нашей сцене поставим «Пьяненьких»? Я не возразил. И вот, пожалуйста, когда я уже и забыть успел и в момент не очень подходящий – приглашение на сдачу-премьеру спектакля.

Хотя, с другой стороны, я даже, поразмыслив, обрадовался и откликнулся на приглашение с охотой – дома установилась в эти дни такая гнетущая обстановка, что хоть святых выноси. Лидия Петровна плакала и упрашивала заявить в милицию о пропаже сына, я всячески отбояривался и уверял её, что Дмитрий у нас вполне и даже чересчур взрослый, сам принимает решения, и вообще – покуролесит и вернётся…

Меня, честно сказать, больше угнетала Лера: с ней творилось что-то странное, она ни с кем не хотела общаться-разговаривать, взяла больничный, на работу не ходила, дома почти не появлялась – уверяла, что ночует у подруги…

В вагоне я наконец-то чуть расслабляюсь. Хотя терпеть не могу ездить: нахождение в запертом пространстве купе с незнакомыми людьми доставляет мне буквально страдания. Но этот поезд отправился уже в одиннадцатом часу ночи и прибывал в Баранов в семь утра. Так что я, не мешкая, даже толком не разглядев двоих попутчиков, укладываюсь на свою нижнюю полку, отворачиваюсь к подрагивающей стенке и погружаюсь в свой мир. Надо признать, состояние у меня довольно покачивающееся. И дело не только в выпитом перед дорогой мартини и покачивании вагона, но и в совершенно странном происшествии.

Час назад, когда Геннадий мне позвонил-доложил, что подъехал и ждёт внизу, я простился с Лидией Петровной и Фарисеем, ритуально присел на обувную полку перед дорогой, спустился вниз, открыл дверцу машины и остолбенел: на заднем сидении – улыбающаяся Саша.

– Не ожидали, Николай Степаныч? Вот так! Мне поручено проводить вас на вокзал.

– Кем поручено? – глуповато спросил я.

– Кем, кем… Коллективом!

На Павелецком Саша настояла, чтобы Геннадий её не ждал, и мы на какое-то время остались одни. Стояли на перроне, глаза в глаза. Я вдруг стал ужасно разговорчив и велеречив. Взялся рассказывать-хвастать, в какой чудесный город еду (Олегов снабдил меня обширной информацией), как вообще люблю старинные русские города, где сохранились русский дух и патриархальность…

Саша молчала, смотрела на меня странно и уже у самой подножки вагона, в последнюю минуту сказала:

– Мог бы и взять меня в Баранов на премьеру, – и тут же сменила выражение лица, слегка оттолкнула меня, засмеялась. – Да шучу, конечно. Езжай в гордом одиночестве…

Утром на перроне в Баранове меня встречает целая делегация из трёх человек: директор театра, импозантный крупный господин, представительница областного управления культуры, женщина с удивительно светлой улыбкой на круглом лице, и теряющийся на их фоне (и не импозантный, и не улыбающийся) человек средних лет, лицо которого  показалось мне смутно знакомым. Держится он позади и, когда здороваемся за руку, представляется как-то странно: мол, я местный вождь краснокожих. И суёт в руку визитку. Только в гостинице я вижу-читаю: «Клушин Александр Александрович. Прозаик, литературовед. Председатель правления Барановской писательской организации. Секретарь правления Союза писателей России». Я начинаю припоминать. Надо было, конечно, перед отъездом справиться о барановских писателях, ведь по программе визита мне предстояла встреча с ними, но вот закрутился, да и, признаться, презрительный, через губу отзыв Олегова о своих сотоварищах-земляках (сплошь бездари и графоманы!) сыграл свою роль.

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
26 ноября 2019
Дата написания:
2012
Объем:
340 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают