Читать книгу: «Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах», страница 9

Шрифт:

Родители, как могли, старались поддерживать контакт с детьми. Одна мать, сама врач, написала своему девятилетнему сыну, вероятно, летом 1944 г. записку печатными буквами:

Дорогой малыш Петер,

мы больше не в Ганновере, потому что сюда опять прилетают самолеты. Мы у дедушки в Шримме. Посылаю тебе новую зубную щетку и имбирные пряники. Я так давно не получала от тебя новостей. Напиши мне скорее. С любовью, твоя мама [23].

Очень немногие дети могли написать родителям ответ, и еще меньше их ответов сохранилось. Гораздо чаще родители просто отправляли детям посылки, обычно со сладостями или другими деликатесами. На двенадцатый день рождения Альфреда Кемпе родители прислали ему торт. Сын металлурга, Альфред был практически немым, хотя компенсировал этот недостаток оживленным общением с помощью пантомимы и регулярно приветствовал доктора во время утреннего обхода, изображая, как тот осматривает уши и слушает сердце у пациентов. Однажды он так хорошо разыграл эпилептический припадок, которому незадолго до того стал свидетелем, что, по мнению врачей и сиделок, вполне мог убедить непосвященную публику. Кроме того, к десяти годам у него развился необычно сильный аппетит. Сиделки пытались помешать ему объедаться, разделяя пищу на порции, и присланный на день рождения торт одна из них обычно тоже давала ему понемногу. Поскольку Альфред не умел читать и писать, сотрудникам лечебницы приходилось самим сообщать его родителям, как он благодарен за их усилия:

Ваша посылка с подарком для Альфреда пришла ровно 17-го числа, в день его рождения. Альфред был в восторге. Он даже сказал, что это от папы и мамы. Фрау Шульц каждый день дает ему по кусочку торта. Ему также очень понравилась губная гармошка – он любит на ней играть [24].

Стремясь узнать новости о детях, многие родители адресовали свои письма непосредственно палатным медсестрам, хотя директора приютов не одобряли эту практику. Если в письмах к руководству лечебницы родители пересыпали свои излияния нервными «Хайль Гитлер!», «С германским приветом» и «Искренне ваши», то к сиделкам, обычно принадлежавшим к такому же скромному социальному классу, что и родители, они обращались с теплотой и искренностью. Организовать посещение, особенно в годы войны, было крайне нелегко. Запросы родителей на бесплатные проездные билеты неизбежно отклоняли (кроме того, для их получения требовалось много бумажной волокиты и обращений в разные инстанции), а руководство лечебниц, стремясь помешать приезду родителей, часто ссылалось на то, что железные дороги заняты военными. Даже когда родителям удавалось увидеть своих детей, их реакция могла быть очень неоднозначной. Мать Альфреда Кемпе, приехавшая, чтобы забрать его домой на Рождество в 1940 г., была, по словам руководства, «крайне взволнована, настроена провокационно и всем недовольна». Впрочем, после того, как она увидела пациентов, беспорядочно бродивших по неотапливаемым палатам в грязных ночных рубашках, у нее были веские причины для возмущения. Шестилетняя Хелена Доннахью, чья семья приехала из Голландии, не говорила ни слова, постоянно пускала слюни и не узнавала собственную мать, навестившую ее в Шойерне в середине мая 1942 г., через полгода после того, как девочка попала в лечебницу. Мать «пришла в крайнее раздражение и заявила, что возмущена состоянием своего ребенка, хотя, – назидательным тоном добавила сиделка, – состояние ребенка ни капли не изменилось с тех пор, как его поместили в лечебницу». В действительности пациентов переводили на голодный паек по крайней мере с 1937 г., когда на их содержание отводилось около 46 пфеннигов в день. В первый год войны в провинциальных лечебницах умерли треть пациентов [25].

Возникали и другие сложности. Хотя поездка Альфреда домой, судя по всему, прошла хорошо, и в целом веселый и общительный мальчик даже пробыл там еще одну лишнюю неделю, он не узнал свою мать, когда она приехала забрать его. Как записала в его деле одна из медсестер, «К. не выказал особой радости по поводу приезда матери – по-видимому, он больше не признает ее» [26].

Однако не все родители реагировали так же, и не все возлагали на лечебницу ответственность за состояние ребенка. Родители шестилетней Розмари Рот тоже приехали навестить ее в декабре 1940 г. и тоже, по словам сиделок, «производили явно раздраженное впечатление». Однако отец был недоволен вовсе не тем, что для Розмари делают слишком мало, – наоборот, он считал, что ей уделяют слишком много внимания. Дома, сказал Якоб Рот медсестрам, они просто дали бы ребенку «мокрую тряпку, которую она могла жевать весь день». «От этого, – объяснил он, – она становится существенно спокойнее». Больше всего отец Розмари досадовал не на психиатров и медсестер, а на собственную жену. Когда она отлучилась, он начал бранить ее, заявив, что она «неправильная жена, и если бы у него была другая жена, то и ребенок получился бы другим». Изначально семья связывала инвалидность Розмари с тем, что ее мать во время беременности продолжала ездить на велосипеде, чтобы не лишиться заработка (их семья занималась доставкой молока), а также с тазовым предлежанием ребенка во время родов. Но, как это часто бывало, лечащий врач проигнорировал эти сведения и поставил девочке диагноз «врожденное слабоумие». Осыпая жену проклятиями в унылой холодной палате лечебницы, Якоб Рот пытался объяснить собственные семейные размолвки и несчастливый брак с точки зрения «расовой чистоты» и «наследственности», о которых твердила нацистская пропаганда. Тем не менее они с женой продолжали писать письма – он с Восточного фронта, а она из дома, – выражая привязанность к своему единственному ребенку и стремясь узнать о ней новости. Когда Розмари умерла, ее матери даже удалось приехать на похороны в Хадамар [27].

Жизнь детей в лечебницах в дневные и ночные часы резко отличалась. Правила предписывали по ночам гасить свет и соблюдать тишину, и от этого дети даже в общих палатах нередко чувствовали себя одиноко. Многие плакали по ночам, некоторые, начав плакать, впадали в истерику. Хотя наблюдающие психиатры поначалу обычно отмечали, что тот или иной ребенок не проявляет признаков тоски по дому, позднее они нередко констатировали прекращение ночного плача и, в некоторых случаях, ночного недержания мочи, – возможно, это было связано с тем, что дети осваивались и начинали чувствовать себя в безопасности. В какой-то мере недержанию мочи могло способствовать и плохое питание. Многим детям давали на ночь седативные препараты, чтобы их плач не беспокоил других детей [28].

Некоторые дети явно думали, что их отправили в лечебницу в качестве наказания. Карл Отто Фреймут считал, что попал сюда из-за того, что в другом приюте порвал футбольный мяч. Многие дети-инвалиды не могли контролировать кишечник, кто-то непроизвольно мочился в стрессовых ситуациях. Так, сиделка семилетней Гертруды Дитмар заметила, что «если ее шлепнуть, она немедленно обмочится. Но если ее просто отругать, она останется сухой» [29]. Однако, несмотря на общее сходство условий в закрытых учреждениях со скудным пайком и малочисленным персоналом, жизнь ребенка в лечебнице сильно отличалась от жизни в исправительном заведении.

В Шойерне детей делили на тех, кто страдал легкими нарушениями и мог посещать Hilfsschule (вспомогательную школу для умственно отсталых детей) при лечебнице, и тех, у кого была тяжелая степень инвалидности. Существование школы провоцировало заметный половой перекос: мальчиков в лечебнице было в два с половиной раза больше, чем девочек (по крайней мере, среди тех, кого перевели в Хадамар на втором этапе программы «эвтаназии»). Считалось, что девочек с легкой степенью инвалидности лучше оставлять дома, чтобы они помогали матерям по хозяйству, и им не нужна специальная школа. Это разделение по половому признаку, возможно, спасло многим из них жизнь [30].

Фридриху Брауэру, приехавшему в Шойерн в конце мая 1941 г., было почти 11 лет. Ребенок со спастической походкой, научившийся ходить и говорить только после трех лет, Фридрих никогда не посещал школу. Тем не менее по прибытии ему предложили пройти стандартную проверку умственных способностей, чтобы понять, следует ли отправить его учиться. Фридрих знал, где он находится и откуда он приехал, мог назвать дни недели и посчитать до двадцати. Хотя он не смог вспомнить больше половины месяцев в году или сказать, на какой из них выпадает Рождество, он без колебаний ответил на главные политические вопросы, которые ему задавали: «Как зовут нашего вождя? – Адольф Гитлер. – Кто такой Герман Геринг? – Это такой толстяк, он выглядит вот так (берется обеими руками за голову и надувает щеки). – С кем мы воюем? – С англичанами» [31].

Тесты предназначались больше для проверки знаний, чем для проверки интеллекта, и давали своего рода фотонегатив того, что власти ожидали от детей младшего школьного возраста, даже если они, как Фридрих, никогда не посещали школу. То, что дети-инвалиды могли без колебаний назвать имя фюрера, хотя им не удавалось ответить на многие другие вопросы, было вполне типичным для таких тестов. Большинство опрашиваемых также отвечали, что война идет с Англией, а позднее с Россией, несмотря на то, что они больше ничего не знали об этих странах – ни где они находятся, ни кто ими правит [32].

Но большинство детей в Шойерне были не в состоянии справиться с какой бы то ни было проверкой умственных способностей. Они не имели понятия о масштабных событиях, таких как война, а сам Шойерн никогда не подвергался серьезным авианалетам. В таких случаях врачи ориентировались на другие ключевые признаки: физическую координацию, владение речью, умение пользоваться туалетом, способность играть с простыми игрушками, отношение к другим детям и взаимоотношения с персоналом лечебницы. В какой-то мере эти наблюдения имели чисто утилитарную функцию. Дети, склонные к агрессии и деструктивному поведению, а также дети, которых не удавалось приучить к туалету, считались слишком требовательными, особенно в свете сокращенного до минимума финансирования и недостаточного количества персонала. Маргарет Гюнтер, двенадцати с половиной лет, прибыла в Шойерн в 1940 г. и вела себя настолько агрессивно, подвергая опасности и себя, и других детей, что сиделки даже днем привязывали ее к «ночному стульчику». Полтора года спустя во время последнего осмотра в Шойерне было отмечено, что она все так же «сидит, раскачиваясь на своем стульчике, и ее приходится привязывать, поскольку она постоянно рискует упасть». В лечебнице были дети, которые не могли или не хотели участвовать ни в каких дневных занятиях. Эдда Браун, которая провела в детском доме Бетани в Марбурге все 2 года и 8 месяцев своей жизни, не имела физических недостатков, но приехав в Шойерн в сентябре 1942 г., просто встала в угол лицом к стене и не реагировала ни на какие обращения. Медсестры, как и следовало ожидать, вскоре полностью утратили к ней интерес [33].

Читать личные дела пациентов, заканчивающиеся убийством, крайне тяжело. В какой-то момент врачи и медсестры приговаривали детей, за которыми наблюдали, к смерти. Резкое прекращение записей в истории болезни позволяет предположить, что с этого момента судьба ребенка была решена. Последние строки в медицинской карте каждого убитого ребенка, соединяя факты с вымыслом, позволяют понять, какой предлог выбирался для смерти и в каких числах ребенка перевели в Хадамар, где его, по всей вероятности, ждала смерть якобы от неизлечимого заболевания. Записи в некоторых медицинских картах свидетельствуют, что перед этим врачи проводили новый осмотр, по результатам которого давали пациенту крайне негативную оценку, осуществляя своеобразный медицинский «отбор». Так, в деле Вальтрауд Блюм последняя сделанная в Шойерне запись гласит: «1.11.42: Умственно и физически никаких заметных улучшений, никаких перспектив дальнейшего развития. Однозначно нуждается в специализированном уходе» [34].

Однако, если судить по предыдущим записям, Вальтрауд, напротив, делала медленные, но устойчивые успехи в обучении: в возрасте двух лет не умевшая даже отзываться на собственное имя или взаимодействовать с предметами, шесть месяцев спустя она научилась ходить, в три года начала играть с деревянными кубиками и бумагой, а к началу 1941 г. участвовала в круговых играх с другими детьми. В последней такой оптимистичной записи, сделанной в Шойерне 15 февраля 1942 г., отмечалось, что она «по-прежнему спокойна и дружелюбна, хорошо себя ведет, не имеет явных вредных привычек, редко нарушает порядок в палате». Далее во время пребывания Вальтрауд в Шойерне была сделана следующая запись: «Она все еще не говорит, по крайней мере, не говорит разборчиво, только бормочет себе под нос. В остальном дальнейшего умственного развития не наблюдается». Это последнее предложение, напечатанное другим шрифтом, вполне могло быть добавлено позже, возможно, одновременно с последней записью, чтобы обосновать отъезд Вальтрауд в Хадамар вместе с 23 другими детьми и тремя взрослыми 19 февраля 1943 г. Такие фразы, как «однозначно нуждается в специализированном уходе» и «без перспектив дальнейшего развития», по сути, означали смертный приговор [35].

Всего за четыре дня до отъезда работники лечебницы хвалили Вальтрауд за спокойствие, дружелюбие и хорошее поведение, и ничто не указывало на дальнейшие события. Вероятнее всего, сиделка, делавшая записи, еще сама ничего не знала. В положительном отношении сиделок к детям нет ничего необычного. Возможно, им не хватало образования и специальной подготовки, они слишком мало получали за свою работу, страдали упадком душевных сил, не справлялись с количеством пациентов и проявляли лояльность в первую очередь к начальству, а не к своим подопечным. Кое-кто из них мог спокойно наблюдать за хроническим недоеданием пациентов, а в приютах Эйхберг и Кальменхоф, где работники утаивали продукты и торговали талонами на питание и одеждой пациентов, дело и вовсе кончилось полицейским расследованием. Но, несмотря на все это, медсестры в своих записях нередко представляли небольшие успехи детей как серию маленьких побед – возможно, это помогало им сохранять веру в свое призвание [36].

В первые три месяца пребывания в Шойерне Вальтрауд Блюм могла только сидеть в своем стульчике, сосать руку и вертеть в пальцах целлулоидное кольцо. Ей было два с половиной года, она не могла ходить, не отзывалась на свое имя, не реагировала на другие предметы, такие как кукла или мяч. Говорить она умела только два слова – «мама» и «баба». Через шесть месяцев, к середине марта 1940 г., она начала учиться ходить, для опоры толкая перед собой маленький стульчик. Ко второй половине июня она уже ходила без поддержки по саду и играла с кубиками и бумагой. Карл Хайнц Кох, по словам его сиделки, «строил сооружения из кубиков и рассказывал, что именно он построил». Пауль Эггер, попавший в Шойерн в возрасте трех лет, был, согласно первому описанию, «совершенно беспомощным, и время от времени без особой причины дружелюбно улыбался». Три месяца спустя он по-прежнему не мог двигаться и говорить, и с трудом проглатывал даже кашу-болтушку. Но к восьмому дню рождения его физическая координация и способность взаимодействовать с людьми и предметами развились до такой степени, что он начал играть с мячом или мягкой игрушкой – прятал их под подушку или одеяло и снова доставал [37].

В психиатрических лечебницах поощряли как индивидуальные, так и групповые игры, в основном игры в кругу. Способность детей участвовать в таких играх позволяла психиатрам оценить их психическое и физическое состояние. Кроме того, групповые игры, особенно совместные круговые игры с простыми правилами, помогали воспитать у детей чувство взаимности и отучить их от агрессии по отношению друг к другу, поскольку попытки вмешаться в индивидуальную игру или ссоры из-за игрушек нередко заканчивались насилием [38]. Даже в этот период многие дети-инвалиды привлекали внимание своими музыкальными способностями. Детям почти всегда было интереснее играть на инструменте самим, чем слушать чужую музыку, к тому же им не удавалось надолго концентрировать внимание, и они не всегда осознавали присутствие других детей. Тем не менее пение, мычание или игра на губной гармошке помогали им погрузиться в расслабленное эмоциональное состояние. Многие дети-инвалиды могли играть только в одиночку или со взрослыми [39].

В то время как в исправительном заведении Брайтенау юным подопечным стремились внушить «определенный страх» перед персоналом и учреждением, чтобы приучить их «быть полезными членами народного единства», дети-инвалиды в Шойерне постепенно начинали воспринимать заведение как свой дом. Если дети из исправительного заведения искали спасения в семье и развивали тесные отношения друг с другом, дети-инвалиды нередко забывали свои родные семьи и были неспособны играть сообща. Дети в исправительном заведении реагировали на суровую дисциплину и голодный паек попытками бегства – дети-инвалиды, напротив, привязывались к своим сиделкам.

Когда Карлу Хайнцу Коху было почти девять лет, он придумал сложную ролевую игру. Заходя в кабинет врача, он поднимал трубку стоящего на столе телефона, говорил: «Алло!» и какое-то время болтал с воображаемым собеседником, иногда прикрывая трубку рукой, как будто не хотел, чтобы его услышали другие люди в комнате. Во время этого телефонного разговора он несколько раз говорил: «Да», упоминал садовую лейку, и наконец, сказав: «До свидания», клал трубку. Когда его спрашивали, с кем он разговаривал, он отвечал: «Карл Хайнц говорил с сестрой Эммой», – так звали помощницу медсестры в его палате. Хотя Карл Хайнц взял себе роль со словами (он играл доктора, так же, как Альфред Кемпе в своей пантомиме изображал доктора, делающего утренний обход), его бессловесная собеседница, «сестра Эмма», была не менее важна для этой игры. Первыми именами, которые Карл Хайнц узнал в Шойерне, были Эмми и Ида – но так звали не сиделок, а двух молодых женщин, которые готовили и прибирали в его палате. Через три месяца после приезда, хотя он знал настоящее имя Эммы, он начал называть ее мамой [40].

Дети с синдромом Дауна, которых в лечебницах было достаточно много, особенно часто привязывались к сиделкам и медсестрам. Эти женщины всегда были рядом с детьми и брали на себя интимные материнские заботы – кормили, мыли и одевали детей, водили их гулять в сад. Во многих случаях именно благодаря им дети обретали уверенность, чтобы начать ходить без посторонней помощи. В досье пациентов Шойерна часто упоминается сестра Эмма – очевидно, дети хорошо знали ее. Для четырехлетнего Вилли Барта через месяц после прибытия в Шойерн «пойти к Эмме» значило вернуться из кабинета врача, где его подвергали медосмотру, в знакомую обстановку своей палаты. Когда у Альфреда Кемпе после полугодового пребывания в Гефате ночью случился приступ, он указал на свою голову, чтобы дать понять поспешившей к постели сиделке, где у него болит. Он называл эту сиделку мамой. Но, оказавшись в Шойерне, он перенес свою привязанность на другую женщину:

17.5.40: На прогулках по территории приюта К. интересуется всем новым для него, увидев что-нибудь занимательное, возбужденно подбегает к сиделке, с явным волнением указывает на увиденное и успокаивается только тогда, когда видит, что сиделка тоже заинтересовалась этим предметом [41].

Пятилетний Гаральд Баер за несколько месяцев пребывания в Шойерне так и не начал играть сам и только следил за играми других детей. Но он охотно ходил гулять в сад – наблюдающие врачи отмечали, что он «любит там бывать», «бегает по саду, собирает цветы, приносит их сиделке» [42].

Подобное перенесение привязанности не всегда происходило прямолинейно. Для некоторых детей Рождество не имело никакого значения, поскольку они не понимали смысла подарков и вообще игрушек, и даже наряженная елка не вызывала у них никакого отклика. У других детей посылки из дома вызвали сильные, но не вполне однозначные реакции. Когда на Рождество 1940 г. Гертруда Дитмар «…получила посылку от мамы, она обрадовалась, однако не спросила, откуда эта посылка. Когда дежурная сказала, что это от мамы, Д. ответила: “Да, мама”» [43].

В ее случае отделение от матери уже произошло. За два с половиной года до этого в ее истории болезни отмечалось, что Гертруда не получает писем и подарков даже на свой день рождения и в Рождество. Возможно, ее родители не могли себе этого позволить; возможно, ее мать почувствовала отчуждение после того, как Гертруда равнодушно отреагировала на ее приезд в прошлое Рождество. Нечто похожее произошло и с Карлом Отто Фреймутом, хотя он вел себя, по-видимому, еще более неоднозначно, чем Гертруда. На Рождество 1940 г. Карл Отто, который был всего на три месяца младше Гертруды Дитмар, тоже получил посылку из дома.

«Что в ней было? – Яблоки, игрушка… одежда. – Ты поблагодарил? – Да. – Как? – Я молился. – Молился кому? – Милостивому Богу. – Ты написал ответ? – Да. – Какой? – […] – Ты написал сам? – Сестра Малхен. – Что она написала? – Что я надел кепку в гостиной» [44].

Карл Отто был почти слеп и в любом случае не мог бы написать родителям ответ, но два года назад, в августе 1938 г., он уже не вполне понимал, где его настоящий дом. Тогда мать приехала за ним, чтобы на время забрать его к себе. Он очевидно «обрадовался, когда пришла его мать, вел себя с ней дружелюбно и с любовью, приветствовал ее поцелуем». Когда его спросили, вернется ли он, он ответил: «Да, я вернусь». Снова оказавшись в лечебнице после поездки, Карл Отто был явно выбит из колеи. Он воспроизводил в игре, как мать забирала его, повторяя: «Я уезжаю на каникулы… Моя мама приедет завтра». Но теперь, проведя время с матерью дома, он набрался уверенности, чтобы сказать: «Я никогда не вернусь». После этого он даже «начал громко смеяться сам с собой над такими разговорами». Замешательство и смех говорили о том, что приезд матери и путешествие из лечебницы в родительский дом и обратно вызвали у Карла Отто сильное внутреннее беспокойство – он волновался, не понимая, чего от него ожидают другие [45].

Пока дети привязывались к медсестрам и приютским помощницам, видя в них замену матери, их настоящие матери привыкали писать палатным сестрам, чтобы узнавать новости о своих детях. Между родителями и младшим персоналом лечебницы завязывались доверительные отношения. Благодаря этому родители, поначалу боявшиеся отдавать своего ребенка-инвалида в систему общественного попечения, постепенно учились доверять и руководству лечебниц.

Когда в марте 1943 г. фрау Валли Линден подписала квитанцию, получив вещи своего умершего сына Дитриха, она не задала никаких вопросов о выданном ей фальшивом свидетельстве о смерти. Родившемуся в июле 1938 г. Дитриху поставили диагноз «идиотия», и в возрасте двух лет его доставили в Шойерн. Следующие два с половиной года его мать регулярно писала директору Карлу Тодту, чтобы узнать новости о сыне. Лечебница немедленно посылала обратной почтой обнадеживающие ответы, которые должны были вызвать ее доверие. 5 мая 1941 г. директор писал:

Дорогая фрау Линден.

В ответ на ваш запрос сообщаю вам, что Дитрих чувствует себя очень хорошо. Физически он полностью здоров и среди своих друзей ведет себя самым жизнерадостным образом. Он также делает небольшие успехи в ходьбе – держась за столы и стулья, он может достаточно уверенно передвигаться. Еда ему нравится. Детское отделение сестры Отти, в котором он находился до сих пор, было расформировано по организационным причинам, и теперь за Дитрихом присматривает другая сиделка. Но она также ухаживает за ним с самой трогательной заботой и любовью. От имени Дитриха, с наилучшими пожеланиями,

Хайль Гитлер!
Директор [46].

Это письмо типично во многих отношениях – приподнятый тон, описание детей как небольшой группы «друзей», почти всегда «ведущих себя жизнерадостно», перечисление красноречивых мелких деталей, свидетельствующих о постоянном прогрессе ее сына, и самое главное, успокаивающее упоминание о сиделках, непосредственно отвечающих за ребенка, а также бюрократическая пунктуальность – ответ был отправлен на следующий день после получения запроса. Но, пожалуй, самый важный элемент письма содержался в заключительной полуофициальной фразе: «От имени Дитриха». В одном из предыдущих писем директор сообщал, что Дитрих едва может говорить: «Время от времени он произносит “мама”, но больше совсем ничего не говорит. От его имени, c наилучшими пожеланиями…» [47]

Лечебнице приходилось (или, во всяком случае, она пыталась) говорить от имени пациентов. Отсутствующие родители отчаянно хотели услышать новости о детях, но чаще всего не имели возможности обращаться к ним напрямую, поэтому руководство лечебниц утешало их, взяв на себя роль посредника. Переписка, перемежающаяся редкими, тщательно контролируемыми визитами к ребенку, поддерживала доверительные отношения и становилась главным средством проявления родительской любви. Родителям оставалось только безоговорочно верить тем сведениям, которые им сообщали, – иначе они были вынуждены признать, что уже потеряли всякую связь со своим ребенком. Родители доверяли руководству клиники не потому, что были слишком наивны, – им приходилось осознанно учиться преодолевать свои подозрения.

По замыслу создателей программы медицинских убийств, доверие явно играло в происходящем важную роль. Во внутреннем циркулярном меморандуме от 1 июля 1940 г. рейхсминистр внутренних дел, постановив создать децентрализованную систему убийства детей в таких заведениях, как лечебница в Эйхберге, затронул вопрос о том, как убедить родителей отказаться от своих детей-инвалидов. Он предлагал врачам разговаривать с родителями, внушая им надежду, что «благодаря специальному уходу может появиться некоторая возможность для успешного излечения, в том числе в случаях, которые до сих пор считались безнадежными» [48].

С самого начала создатели системы медицинских убийств исходили из того, что даже родители, которые могли бы одобрить эвтаназию, предпочли бы не брать на себя ответственность знания об этом. Это предположение опиралось на результаты опроса родителей, проведенного в середине 1920-х гг. Эвальдом Мельцером, директором приюта Катариненгоф в Саксонии. На заключения Мельцера, особенно на мысль о том, что родители предпочтут услышать, будто их дети умерли от какой-то болезни, снова указал Тео Моррелл, лечащий врач Гитлера, выдвинувший ряд предложений по поводу эвтаназии летом 1939 г. [49]

Возможно, родители были скорее готовы довериться религиозному благотворительному заведению, такому как Шойерн, чем государственному приюту, но так или иначе быстрые ответы на запросы, личные посещения и письма, сообщающие о том, какую реакцию вызвали их рождественские посылки, способствовали укреплению их доверия. Банальная неизбежность доверия к учреждениям, осуществляющим заботу об их детях, облегчала выстраивание цепочки обмана, ведущего к медицинским убийствам. Чиновники тоже вносили свой вклад, стараясь разными способами поддержать доверие родителей, в том числе возвращали им одежду умершего ребенка, которую еще могли бы носить его братья и сестры, и отдавали неиспользованные талоны на одежду. Вероятно, родители чувствовали одновременно вину, облегчение и беспомощность, но они были слишком рассредоточены в обществе, где инвалидность их детей оставалась табуированной темой, не подлежащей обсуждению за пределами семьи. В обществе, не привыкшем к истреблению собственных граждан, от людей можно было скрыть убийство даже тысяч детей. Неудивительно, что так мало родителей задумывались об истинных причинах смерти своего ребенка.

Поскольку дети стремились найти для себя в приюте родительскую фигуру, было вполне естественно, что работники заведения брали на себя роль опекунов, приемных родителей и посредников, помогая детям развиваться и поддерживая контакт с родителями. Возможно, какое-то время им даже удавалось тешить себя ложной надеждой, что именно этого ребенка не отправят в Хадамар. Медицинские карты не способны раскрыть всю глубину отчаяния детей, лишенных внимания, тепла, подходящей одежды и полноценного питания. Но они показывают, что даже в самых удручающих, скудных и истощающих условиях дети инстинктивно тянулись к тем, от кого надеялись получить немного любви.

499 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
08 декабря 2023
Дата перевода:
2023
Дата написания:
2005
Объем:
805 стр. 43 иллюстрации
ISBN:
978-5-389-24757-4
Правообладатель:
Азбука-Аттикус
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают