Читать книгу: «Водоворот», страница 2

Шрифт:

Молча выпили за упокой души эвкалипта.

– А у меня какой-то белый амур все лотосы пожрал, – с досадой сказал незнакомец.

– Это он может! – усмехнулся Петр Гурамович.

– Знаешь белого амура?

– Знаю? Никто так беламура не знает, как я!

Незнакомец первый раз внимательного оглядел крепкую фигуру Петра Гурамовича.

– Слушай, – сказал он. – А не хочешь гешефтик один? Парк знаешь местный?

– Ну.

– Там в парке пруд. Надо оттуда всего белого амура достать. А то он лотосы жрет.

– Да как ты его достанешь? Там его тонны. Да и не пустят, – ответил Петр Гурамович.

Но незнакомец, не слушая, продолжал.

– Еще рыбаков местных надо оттуда шугануть. Ружье вон есть у тебя. Лазят по ночам. Форель тягают. А форель для лотосов хорошо. Если ты всего белого амура выловишь, малька форель пожрет – и будет у меня весь пруд в лотосах.

– Что значит – у тебя?

– Купил я его. Месяц назад. Себе на юбилей.

– Пруд???

– Парк.

– Не понял. А ты кто? Олигарх?

– Можно и так сказать.

Петр Гурамович уставился на шершавое лицо незнакомого старика. В его стриженой бороде запуталась изломанная рачья ножка.

– И на хера тебе наш пруд, если ты олигарх? – посмеиваясь, спросил Петр Гурамович.

– Говорю же – птички, цветочки. Лотосы. На Рублевке они не растут. А в Италию меня больше не пускают. Под санкциями я. Че, ты думаешь, я здесь торчу на лодке этой? Больше не пускают никуда. Тю-тю.

Петр Гурамович дернулся, подскочил, но снова недоверчиво посмотрел на тромбофлебитные узлы и стоптанные мокасины старика и сел обратно на лавочку.

– Хорош дуру гнать.

– Во дает. Не хочешь, не верь.

– А че ты здесь делаешь, на лавочке, если это твоя яхта? – все еще не веря, спросил Петр Гурамович.

– Да жду, пока они угомонятся. Дочка с друзьями гуляет. Я им мешаю, они – мне. Говорю же – тупая, как паровоз.

– Охрана где тогда твоя? – вдруг сообразил Петр Гурамович, прижимая к себе мешок с обрезом.

– А на кой ляд мне охрана? Стукачи одни. Все, кому я мешал, уже лет двадцать никому не мешают, – усмехнулся незнакомец и отхлебнул из бутылки граппы.

– Подожди. Как звать тебя?

– Миша. Миша Врубель.

Петр Гурамович резко встал, покачнулся и вцепился в мешок с обрезом так, что белые полукруги под его черными ногтями побелели еще сильнее.

В висках застучал зэковский поезд, везущий Петра Гурамовича по этапу на Дальний Восток. Сквозь устричный ветер Имеретинки пахнуло капустной баландой. И этот запах, и этот стук вдруг показались не страшными, а долгожданными.

Петр Гурамович хватанул ртом побольше воздуха, как пойманный белый амур, и стал крутить головой, ища поддержки у винограда, у пассифлоры, хоть бы даже у ночной красавицы. Но бетонные челюсти терминала были голы, как обглоданная голова тупорылой акулы – маленькой, злой, единственной в Черном море акулы, и только шептались бледные лопасти усаженных в кадки бананов да жались друг к другу их недоношенные плоды, обреченные на ежегодное мертворождение в этом климате, притворяющемся субтропиками.

– Полтинник буду в месяц тебе платить. А беламура сколько поймаешь – весь твой. Хочешь, вяль его, хочешь – копти, – сказал Майкл Врубель, продолжая разглядывать огоньки парусников, изредка выныривающие из черноты горизонта.

* * *

Ближе к осени черепахи стали чаще выползать на островок у южной стороны пруда, карабкаться на валуны, падать с них, вызывая хохот поредевшей толпы отдыхающих. Работники в желтых жилетах делали стрижку заросшим за лето изгородям фейхоа. Уцелевшие эвкалипты клонили к траве свои вечнозеленые гривы, как будто все еще горевали по убитому соплеменнику.

На входе в парк, в будке с кондиционером, сидела новая контролерша, беззубая, с синевой под глазами, – работники говорили, что ее взяли по блату, по протекции отца, который смертельно невзлюбил предыдущую контролершу Марину. Эта новая контролерша отпугивала бы посетителей, если бы не производила странное впечатление абсолютно счастливого человека.

К будке подошел старик в подвернутых летних брюках, из-под которых были видны страшные тромбофлебитные узлы.

– Смотри мне, без билетов никого не пропускай! – крикнул старик в будку. – Шляются тут кто попало. А парк – платный.

– Ты же сам без билета, – весело подмигнула из будки Натка.

– Поумничай мне, – проворчал старик.

К октябрю работники и посетители парка уже привыкли к этому злому лохматому старику, сидящему с новым спиннингом у пруда, вечно что-то бормочущему. Он ловил только белых амуров, уходил, прижимая к сердцу ведро с губастыми рыбинами, а по ночам рыскал по всей бамбуковой роще со своим древним обрезом, гонял рыбаков и, кажется, стал даже меньше хромать.

Кто отваживался подойти к нему ближе, слышал, что лохматый старик бормочет себе под нос «Отче наш».

На пруду вдоль всей кромки воды триумфально сияли лотосы, похожие издалека на сотни океанических яхт.

Вистерия

Когда Вадик купил Веронике этот дворец, она расплакалась.

Солнечной стороной обрываясь над морем, дорога к дворцу петляла по склону вечнозеленых самшитов, ныряла в гербовые ворота и ящеричным хвостом обвивала фонтан, за которым таился в мимозах единственный в Сочи настоящий дореволюционный дворец.

Век назад архитектор-итальянец вписал его в склоны и выступы самшитового утеса так филигранно, будто дворец вырос здесь сам, повинуясь движению молодой горной породы, частым смерчам, причудливо остановившимся камнепадам. Призрачные балюстрады нависали над цельнотканым полотном моря и неба, и в этой струящейся синеве горизонт растворялся бесшовно – так, что впечатлительные отдыхающие без устали фотографировали единственную на земле по-настоящему бесконечную даль: ведь там, где нет горизонта, нет никакого конца.

Эту точную копию одного из знаменитых итальянских приморских палаццо выпросила у царского генерала его жена – то ли княжна, то ли княгиня – за пять лет до того, как все трое – и она, и генерал, и царь – сгинули в смерче гражданской войны (дворец потом так и назвали – «Красный смерч», разместив в нем сначала базу отдыха НКВД, а потом интернат для трудных подростков) – и за сто лет до того, как Вероника, увидев дворец на персональной экскурсии, представила себя на этих каменных лестницах в белом платье со шлейфом и выпросила его у Вадика.

Первое время Вероника любила выйти утром на верхнюю террасу в шелковом пеньюаре, прищурить глаза, пытаясь поймать исчезающую в утренней дымке нитку игривого горизонта, который то появлялся, то снова рассасывался в синеве. В такие моменты она и сама чувствовала себя то ли княжной, то ли княгиней, ей хотелось уметь играть на рояле и говорить по-французски – или хотя бы знать, в чем разница между княжной и княгиней.

Когда Вадик купил дворец, его как раз назначили управлять развитием чего-то не очень понятного Веронике, каких-то новых курортных кластеров в рамках очередной госпрограммы, и они стали жить неделями в Сочи, а в этом году застряли тут на всю зиму.

Январь Вероника пережила на кураже вечеринок в Красной Поляне, подарков, лыж, казино, фейерверков, розового рюинара со льдом, но, когда все разъехались и мимоза покрылась первым желтым пушком, оттаявшая тоска начала подтапливать все девять спален дворца – и рюинар больно колол язык.

В тот день, как всегда, торжественные кипарисы отражались в металле темно-зеленого кабриолета, припаркованного у фонтана так давно, что даже плитка под ним стала другого цвета.

Вадик мягко стукнул по крыше кабриолета костяшками пальцев.

– Вот он, красавец мой. Ни разу не надеванный, – сообщил Вадик фонтану и сел на заднее сиденье своего служебного майбаха. Сзади пристроился джип охраны.

Вадик делал так каждое утро – стучал пухленькими костяшками по крыше кабриолета и с гордостью говорил: «Ни разу не надеванный».

Обычно Вероника сопровождала привычные шутки мужа выученной аристократической улыбкой – слегка растягивая и одновременно сжимая губы, подколотые совсем чуть-чуть, тоже очень аристократически. Но сегодня она вдруг сказала Сусанне, выбежавшей отдать хозяину два забытых айфона:

– Зачем тут вообще этот кабрик? Он же не может никуда поехать на нем – мало ли кто снимет и выложит в интернет. Да у него и прав-то нет.

Майбах и джип взвизгнули шинами и двинулись сквозь парадный конвой кипарисов.

Была середина февраля. Склон над дорогой выткался первыми цикламенами, фарфоровыми подснежниками, бледно-желтыми зимовниками. Но и они не радовали Веронику, выросшую в этих краях и привыкшую не замечать их бесстыдную роскошь.

С утра ее слегка развлекла лежавшая на лаковом черном комоде коробочка с рубиновыми длинными серьгами в виде сердечек (Вадик никогда не забывал про Валентинов день), но сережки так и остались на голом комоде; примерив их, Вероника даже не посмотрела в зеркало.

Именно в этот день вдруг позвонил Вачик.

– Женщина, а ты когда мне собиралась сказать, что ты с Нового года в Сочи и мне не звонишь – не пишешь? – не поздоровавшись, весело спросил Вачик.

Вероника удивилась, почему у нее внутри вдруг что-то хлопнуло в ребра и в щеки, как будто там бахнули рождественским фейерверком.

– Ты откуда узнал мой номер? – сказала Вероника, стараясь, чтобы ее голос звучал юно и все-таки аристократично.

– Я про тебя все знаю! Короче, первого марта у нас вечер встречи выпускников. Если ты не придешь – все кончено между нами! Я за тобой заеду, в замок твой, в шесть часов.

– Откуда ты знаешь, где я живу?

– Сказал же тебе – я про тебя все знаю!

Фейерверк снова бахнул куда-то под Вероникину диафрагму. Она стояла в своей гардеробной, где кашемировые костюмы Лоро Пьяна, и шелковые платья Брунелло Кучинелли, и даже бриллиантовые колье совсем разучились радовать Веронику – они умудрялись стариться и тускнеть, как только их вынимали из коробок, и вдруг Вероника заметила через окно, что земля в самшитовой роще, огибающей замок, покрыта действительно очень красивыми подснежниками, как если бы Вероникин голый черный комод накрыли вязанными крючком бабушкиными салфетками.

Вачик был Вероникиным одноклассником. В школе он не особенно на нее заглядывался, хотя всегда нравился ей – широкий, не слишком высокий, со сверкающей, как расплавленный битум, недобритой черной щетиной, с коричневой гладкой спиной, от вида которой у Вероники лопалось что-то горячим соком внизу живота, когда они после уроков бегали нырять с волнореза за мидиями.

Она всегда знала, что он, армянин, никогда не женится на ней, русской девочке из неполной семьи. Но через несколько лет, когда она уже работала парикмахером и ей было уже неважно, женится он или нет, а просто хотелось расцарапать его рельефную спину своими длинными накладными ногтями, расписанными цветочками, они встретились в кабаке, и он подливал ей ликер «Амаретто», а потом посадил в свою белоснежную девяносто девятую и повез кататься в Поляну.

В машине пахло Вачикиным ядреным потом и ежевичным освежителем воздуха. До Поляны они не доехали. Вачик остановил машину на смотровой площадке у водопада, нашарил на заднем сиденье какой-то плед, молча взял Веронику за руку и повел ее в лес.

Был такой же теплый февраль, и лесные мимозы разливали свой аромат на парковку. Вачик бросил плед у полянки мягкого папоротника, одной рукой обнял Веронику выше талии, а другой стал расстегивать молнию сбоку на юбке.

Он не был ее первым. Но, как впоследствии оказалось, он был ее лучшим. И сейчас, в сорок пять, она уже точно знала: неправда, что женщины всю жизнь помнят своего первого. Всю жизнь они помнят своего лучшего.

В открытой двери гардеробной появилось смуглое личико Сусанны:

– Вам ужин с «Мамай-Кале» заказать или с «Высоты»?

Вероника молча разглядывала новое, песочного цвета, шитое сдержанным кружевом платье.

– Скажи, – спросила она Сусанну. – У тебя было много мужчин кроме мужа?

Сусанна вытаращила глаза и засмеялась, прикрывая рукой лицо.

– Кроме мужа? У меня и мужа-то, считай, не было! Вот сколько три сына у меня есть, столько раз он со мной и спал. А теперь говорит: «Как я могу трахать мать моих сыновей?» Ой, извиняюсь за грубизну.

– А ты что?

– А мне что? Мне и не надо.

– Как это – не надо?

– А зачем?

– Ты же живой человек.

– Живой человек не может не жрать. А не трахаться легко может. Ой, опять извиняюсь.

– Интересная философия, – заметила Вероника.

Почему-то ей не понравилось то, что сказала Сусанна, и тут же ей не понравилось, что ей это не понравилось. «Наверно, это из-за говора», – подумала Вероника. Прислуга говорила с нагловатыми южными гласными. Когда-то Вероника так говорила сама, пока Вадик не нанял ей преподавателя, – и теперь, слыша у женщин этот небрежный, тянущийся говорок, Вероника чувствовала неприязнь, как если бы ей напомнили о чем-то стыдном.

– Никакая не философия. От безделья рукоделье, прабабушка моя говорила. Прабабушка у меня профессор была! Хотя читать не умела, – не останавливалась Сусанна.

– Ну все. Иди, – раздраженно бросила Вероника. Пристально посмотрела на новое платье. Надела его. Под пупком выпирал предательский валик жира. Вероника встала у зеркала, подняла и опустила руки. Белая, нижняя часть плеч отвратительно заколыхалась в такт. На грудь Вероника старалась вообще не смотреть.

С трудом расстегнув молнию, она выползла из песочного платья и крикнула в коридор:

– Я не буду сегодня ужинать! Не заказывай ничего! И завтра не буду!

* * *

Ночь, полногрудая и надушенная, в желтой пижаме фланелевых мягких мимоз, прижималась губами к окнам дворца, как будто пыталась сделать ему, полумертвому, искусственное дыхание. Сквозь приоткрытую форточку в спальню сочились шорохи древних самшитов, запахи эвкалиптов, испарения распускающейся земли.

Вероника проваливалась в полудрему, в сотый раз прокручивая в голове тот влажный лес за парковкой у водопада, как она лежала спиной на колючем пледе, и Вачик, двигаясь медленно и уверенно, не отрываясь смотрел в ее голубые глаза своими блестящими черными, и эти глаза, и сам он сливались с темной бездной ущелья, за которой была темная бездна небес, а за ней – темная бездна космоса, вечной жизни, и никогда – ни после, ни до – Вероника не чувствовала так остро и несомненно эту вечную жизнь, как в ту февральскую ночь на колючем пледе.

Проснулась она от привычного мокрого шепота Вадика и почувствовала, как он трется о ее ягодицу.

– Пусти, пусти, – мурлыкал Вадик. – Доктор пришел сделать укольчик.

Уже лет пятнадцать секс Вероники начинался всегда одинаково – с трения Вадика сзади о ее ягодицу и с этих слов про укольчик. Когда Вадик засыпал, Вероника шла в ванную и сама заканчивала то, что у нее никогда не получалось довести до конца с ним. Именно с ним.

Но сегодня ей прямо почти до паралича не захотелось этот укольчик.

– Вадь. Не обидишься? Совсем не хочется сегодня. Я спала уже.

– Ты всегда спишь, и что? – продолжал мурлыкать Вадик, задирая на Веронике шелковую сорочку.

Она вдруг резко отдернула его руку. Вадик остановился.

– Странно. На тебя не похоже. Может, у тебя кто-то завелся? А? А?

– Ты серьезно?

– Все о-о-о-очень серьезно! – продолжал мурлыкать Вадик, вкладывая в руку Вероники доказательство серьезности своих намерений.

– Да нет, ты серьезно про «кто-то завелся»?

– О-о-о-очень серьезно я завелся! – и Вадик снова полез под сорочку.

Вероника вздохнула и закрыла глаза. Она знала, что ей грех жаловаться, хотя бы потому что она единственная из всех известных ей женщин, кому не изменяет муж. Не изменяет не потому, что боится скандала, а потому что до сих пор все так же в нее влюблен, как в первые пять минут их первой случайной встречи. Громко вдыхая в такт движениям Вадика, Вероника вдруг подумала об этом его не заканчивающемся обожании с сожалением и даже с чувством страшной, роковой безысходности.

В двадцать два, когда Вероника встретила Вадика, в нее влюблялись все поголовно. Кроме как раз одноклассника Вачика, который еще раза четыре возил ее по ночам то на пляж, то снова в Поляну, то один раз даже в гостиницу, а потом перестал звонить и брать трубку. С тех пор они и не виделись.

Видимо, Вачику, двоечнику и хулигану, не хватало какого-то вещества в голове не только на то, чтобы выучить «семью восемь – пятьдесят шесть», но и на то, чтобы увидеть в ней, в Веронике, все, что видели остальные, включая одного настоящего то ли канадца, то ли корейца, который трижды, поскальзываясь на мытом полу Вероникиной парикмахерской, припадал на одно колено, тыча в живот Веронике довольно авторитетным кольцом. Но Вероника, как настоящая сочинка, не собиралась ни в Корею, ни даже в Канаду, она была не то чтобы счастлива, но спокойна среди запыленных мимоз, хранящих воспоминания об открывшейся ей в том Вачикином лесу незыблемой вечности.

Она была исключительно, безупречно и как-то очень интеллигентно красива – неожиданно интеллигентно для мастера по мужской укладке хостинской парикмахерской «Южная роза»; впрочем, и название заведения, и особенно название должности описывали Веронику так точно, как не описал бы поэт, – поэты чураются пошловатого остроумия, которым сочится подлинная реальность.

Особенно хороши у Вероники были колени: она относилась к тому редкому типу женщин, которые могут себе позволить носить строгие узкие юбки чуть выше колена, потому что эти вот их колени так остры и так тонки, что заставляют подозревать в их хозяйке недюжинный интеллект и классическое воспитание.

Когда Вадик – тридцатилетний московский политтехнолог, зарабатывавший в тот момент на выборах мэра Сочи свой первый трудовой кадиллак, – зашел в Вероникину парикмахерскую, она как раз была в узкой юбке чуть выше коленок. Гладкие и блестящие интеллигентно каштановые волосы до лопаток, большие голубые глаза, совершенно прямой, безупречно классический нос, удлиненный овал лица Наталии Гончаровой – все это было так убедительно, так достойно, что Вадик даже и не заметил накладные ногти, расписанные цветочками.

Прикоснувшись к Вероникиной беленькой ручке, Вадик почувствовал себя Александром Сергеевичем, – тогда еще он не начал лысеть и носил довольно внушительные бакенбарды. Собственно, он всегда и хотел быть Пушкиным, с детства любил рифмовать, но свернул в политтехнологии, когда осознал, что Пушкин и в наше время ездил бы на конной упряжке, потому что на кадиллак в наше время Пушкин бы не заработал.

К тому времени, когда Вадик все-таки разглядел Вероникины ногти и расслышал южный пренебрежительный говорок, она уже накормила его, пухлого, маленького, неуклюжего, объедками деликатесов с Вачикиного стола, и он, не подозревая, что это объедки, бесповоротно влюбился – так же безудержно и безрассудно, как мог влюбиться уродливый Пушкин в снисходительную Гончарову.

Вадик тут же решил быть не Пушкиным, а Бернардом Шоу – к тому же он года три как побывал в Лондоне, видел там двухэтажный автобус и поэтому определился, что все английское ему нравится больше, чем русское.

Вадик не знал тогда – и никогда не узнал – что Вероника оказалась в его надушенной английской лавандой постели лишь потому, что, слишком буквально принимая советы подружек вышибать клин клином, таким образом вытравляла из своей головы Вачика, который, как адлерский придорожный бамбук, все не хотел вытравляться; что в этой напрасной очереди он, Вадик, был восемнадцатым и далеко не последним.

Несколько лет Вадик летал к Веронике на выходные, иногда выгуливал ее в Москве – то с японцами в Большом театре, то с русскими в караоке – заставил ее переделать ногти, выдавил из нее, как угри, эти южные гласные, научил носить под узкими юбками интеллигентный капрон, восхитился всем, что из этого вышло, подарил ей кольцо, еще более убедительное, чем тот канадец, сказочно разбогател, и к двадцати четырем Вероника, повинуясь инстинкту любой настоящей сочинки обязательно родить до двадцати пяти, решила, что рожать все-таки лучше в Москве, а не в Лазаревском, и чтобы тебя из роддома забирали на кадиллаке, а не на девяносто девятой, пусть даже белоснежной.

Они поженились, и Вероника родила тоже очень красивую дочь, только Настя выросла чуть ниже ростом, чуть шире, чуть неуклюжее, и вдоль ее щек даже немножко пушилось что-то похожее на зачаточные бакенбарды. Впрочем, в Лондоне, где она уже третий год училась то на дизайнера, то на микробиолога, Настины бакенбарды были скорее плюсом, чем минусом.

После секса Вадик сразу пошлепал в душ, – он делал так всегда, без исключений, но сейчас Вероника подумала, что, в конце концов, это унизительно, когда твой муж каждый раз тут же уходит мыться.

– Как будто я его испачкала собой, – пробормотала она вслух.

Вадик вернулся, поставил свой «антибудильник» – он всегда отмерял от того времени, когда ему надо проснуться, семь с половиной часов назад, ставил будильник на это время и, услышав его, через пять минут засыпал. Ровно через семь с половиной часов он просыпался сам. Вадик считал это единственным разумным способом регулировать правильное количество сна.

Укрывшись отдельным одеялом, он поцеловал Веронику в лоб.

– Спокойной ночи, моя прекрасная леди. Ты по-прежнему совершенно иррезистибл.

И тут же, счастливый и мирный, с удовольствием повернулся спиной.

Вероника лежала на своей стороне кровати, глядя в прорезь шелковой шторы, за которой колыхалась пушистая лапка мимозы.

– А если бы кто-то завелся? Тогда что бы ты сделал? – тихо произнесла Вероника.

– Кто завелся, Виви? – неожиданно переспросил Вадик.

Вероника промолчала. Но Вадик уже проснулся и внимательно смотрел на нее. Она подумала, что в глазах у нее сейчас, наверное, испуг, но в спальне очень темно, и как хорошо, что дворец специально построен так, чтобы луна смотрела ночью в гостиную, а не в спальню, и что, наверное, было бы нестерпимо, если бы луна каждую ночь отражалась в круглой лысине Вадика.

– Кто завелся? Ты про собаку опять? Тебе так нужна эта собака? – спросил Вадик устало, но дружелюбно.

Вероника сделала еще один глубокий вдох и сказала:

– Про собаку, да. Мне очень нужна собака. Очень. Ты даже не представляешь, как.

* * *

Утром, натянув спортивный костюм из песочного кашемира, Вероника уложила в сумку секатор, аккуратную медную лопатку и грабельки, книжку «Руководство начинающего садовода» и вышла работать в сад.

С тех пор как Вадик купил ей этот дворец, почти все свободное время, то есть все время, не занятое массажем, укладками, маникюром, примеркой вещей из новых коллекций, вялотекущей благотворительностью, просмотром Настиного Тиктока и собственного Инстаграма1, Вероника посвящала растениям. Вадик одобрял это аристократическое увлечение.

Не то чтобы Веронике нравились растения, она их не очень-то замечала, но она нравилась себе сама – с этой сложной прической, когда нужно два часа укладывать волосы, чтобы они выглядели неуложенными, в этих неброских костюмчиках, каждый из которых стоил как Сусаннина «Таврия», с этой книжкой, которую она листала, красиво откинувшись на скамейке, пока Сусанна фотографировала ее для Инстаграма.

Но сегодня ей и вправду захотелось весны, воздуха, напоенного цикламенами, бризом, мимозой, свежей работы в саду, напряжения мышц, которые вдруг показались ей все еще сильными и молодыми.

По каменной лестнице Вероника спустилась в ту часть сада, где были высажены деревья, зацветающие раньше всех (Вадик настаивал, чтобы сад был разбит на сезоны), – и остановилась, замерев: за ночь расцвела еще вчера совершенно лысая магнолия Суланжа. Ее голый серый ствол и неловкие ветви густо покрылись хрупкими, как будто фарфоровыми лепестками; на гладком дереве без листвы эти большие цветы, белые с розовыми прожилками, казались приклеенными каким-то ночным шутником; магнолия выглядела нездешней, неправдоподобной, и Вероникино сердце заколотилось еще сбивчивее и тревожнее: от неожиданной ранней весны, от ее запретных чудес и хрупких, как будто фарфоровых, воспоминаний.

Присев на скамейку, Вероника достала из кармана телефон, нашла в звонках номер Вачика и написала:

– И все-таки откуда ты знаешь, где я живу?

– Слежу за тобой, – ответил Вачик.

– Зачем? – спросила Вероника, пытаясь унять участившееся дыхание.

– Забыть тебя не могу.

Они встретились через два часа в ресторане, который выбрала Вероника, – кабак был довольно терпимым, но не таким, где можно было бы встретить Вадика или их общих знакомых.

Вероника надела короткое платье широкого кроя – так, чтобы скрыть располневшую талию, но показать по-прежнему исключительной красоты ноги. Заказала себе апероль-шприц. Вачик спросил кофе по-восточному. Кофе по-восточному не оказалось, и Вачик не стал больше ничего заказывать.

Изменился он очень мало. «Как назло», – подумала Вероника. Черная шевелюра поредела и поседела, но это его не портило, скорее, наоборот. Телом Вачик всегда был кряжистый, ширококостный, и даже если чуть-чуть располнел с возрастом, в глаза это не бросалось. Кожа на его бычьей шее и мощных руках стала медной и грубой, и в этом тоже было что-то влекущее, мужественное. Вероника вспомнила белую дряблую кожицу Вадика, на ощупь тонкую и неприятную, как промокшая марля.

А глаза у Вачика не изменились вообще – такие же черные, топкие, подернутые обманчивой поволокой задумчивости, они вдруг взрывались небезопасными искрами, как зажженные в тесной квартире бенгальские огни.

Он молча смотрел на Веронику, слегка улыбаясь торжествующей и лукавой улыбкой.

– Ты что с собой сделала? – спросил наконец Вачик. – Как будто двадцать лет тебе.

– Ничего не делала, – соврала Вероника.

– А почему так выглядишь хорошо?

– Ты тоже хорошо выглядишь.

– Это я для тебя побрился. Я помню, что тебя щетина царапала.

От этого прямолинейного даже не намека, а указания на их прошлое внутри Вероники снова поднялся огневой фейерверк, который она потушила крупным глотком коктейля.

– Я замужем, – чуть хрипло сказала Вероника.

– Я в курсе, – посмеиваясь, ответил Вачик. – Сказал же, я все про тебя знаю.

– Что, например?

– У тебя дочка в Англии учится. И тебе скучно.

– С чего ты взял?

– В твоем возрасте всем красивым женщинам скучно. Потому что красивые женщины удачно выходят замуж, и им не надо работать. Дети вырастают – и женщины скучают. Но для этого есть Вачик! – сказал он и поиграл бровями.

У Вероники задрожала рука – так, что она чуть не вылила на себя коктейль.

– Я поеду, – сказала Вероника, поставив бокал на стол.

– Неа. Не поедешь, – ответил Вачик и взял ее руку.

– Почему? – спросила Вероника, воровато оглянувшись по сторонам, но руку не забрала.

– Потому что не хочешь.

– Не хочу, – покорно согласилась Вероника.

– Если честно, мне самому ехать пора, – вдруг сказал Вачик, вставая. – Тебя отвезти?

– Нет, я с водителем.

– Конечно, ты с водителем. Кто же такую отпустит одну, – ухмыльнулся Вачик. – На созвоне тогда.

Домой Вероника не поехала – не смогла себя заставить. Она молча сидела в своем голубом кайенне, блуждая глазами по выцветшим пятиэтажкам с подъездами в корчах чернеющей виноградной лозы, по пыльным мимозам и фонарям с линялыми вывесками; вокруг бродили тощие псы, чужие машины шныряли, как блохи в немытой шерсти стареющей Хосты… Но Вероника не видела ничего, она досматривала в голове – и не хотела выключать, пока не закончится, – одно из своих теперешних наваждений – мучительных и сладострастных сцен понятного только ей сериала, целиком состоящего из драгоценных обрывков воспоминаний о Вачике.

Теперь эти сцены включались в голове Вероники непрошено, неминуемо, неотвязно. Сидя за спиной у своего водителя – мужа Сусанны Сурена – она смотрела, как Вачик, тяжелый и влажный, лежит на Веронике на пляже – оба они были наполовину в воде – и говорит: «Вкусная ты, такая вкусная. Сама не знаешь, какая ты вкусная, маленький».

Собственно, это была их последняя встреча.

– Поехали на кладбище, – очнулась вдруг Вероника.

Сурен не сразу, нехотя нажал на педаль.

Грязное кладбище за аэропортом было похоже на штопаную мешковину в желто-зеленых заплатках цветущих мимоз. Груды пластиковых бутылок, пакетов, тарелок, приборов, бумажных цветов карабкались вверх по горе вдоль каменных памятников.

Мама лежала одна, почти на самой вершине горы. Ее не было уже двадцать лет, она умерла сразу после Вероникиной свадьбы, хотя давно болела, – как будто удерживала этот рак усилием воли, пока не убедилась, что дочь в надежных руках.

Вероника присела на лавочку. На кладбище было все по-другому, не как в день похорон: за новой взлетной полосой почти не видно старую Мзымту, за Мзымтой шумит олимпийская трасса, и гора с нахлобученным на нее белым облаком, когда-то чистая и зеленая, теперь застроена новым коттеджным поселком.

Вероника встала, прошлась, цепляя кашемировым кардиганом чугунные вензеля оградки. Потрогала мягкие гроздья склонившейся над могилой мимозы. Сдула с руки желтенькую пыльцу.

– Мам. Я Вачика встретила. Помнишь Вачика? – сказала Вероника серой надгробной плите.

Верхушки прямых кипарисов колыхались, как огоньки поминальных свечей. Из кипариса вынырнула сойка с бирюзовыми крыльями, села на ограду и покачала головой в сторону Вероники.

– Ты осуждаешь меня, мам? – спросила Вероника и замолчала, как будто действительно ждала услышать ответ. – Осуждаешь. Конечно, ты осуждаешь.

Из-под мимозы метнулся кладбищенский кот, сойка снова вспорхнула в глубь спасительного кипариса.

– А за что меня осуждать? Что я жить еще хочу? Что я не привидение еще в этом дворце? Даже в Библии написано, что нет ничего в жизни, кроме любви. И нету! И нету!!! Все остальное пресное, мама, пресное, несоленое, жрать невозможно все остальное, мама, понимаешь? Мне вот тут домработница говорит, что человек не может не жрать. И я не могу. И жрать эту жизнь несоленую я не могу тоже. В горло не лезет!.. А ты осуждаешь.

Мамино лицо, вытатуированное на сером граните, смотрело вдаль, за Мзымту, за гору, сквозь Веронику, бессердечное в своей безучастности.

Когда Вероника вернулась домой, Вадик один ужинал в столовой. На серебряном блюде еще дымились ломти запеченной бараньей ноги с розмарином и чесноком. Рядом в прозрачном сотейнике лежала белая спаржа, в серебряной миске Кристофль уже остыл соус беарнез.

– Ты можешь объяснить Рузанне, что в беарнез надо класть эстрагон? – сразу сказал Вадик вошедшей Веронике. – Что если не класть в беарнез эстрагон, то это просто масло с яйцом, а не беарнез! Если не могут найти эстрагон, пусть лучше делают голландез, а не беарнез. Голландез к спарже даже и лучше. Можешь ты ей это объяснить?

– Нет, – сухо ответила Вероника. – Именно это я ей объяснить никогда не смогу.

– Ну, значит, я сам объясню, – сказал Вадик, внимательно прожевывая спаржу.

Вероника сделала шаг обратно к дверям и вдруг спросила:

– Скажи, откуда это: «Тебе есть в мире, что забыть, ты жил, я так же мог бы жить»?

1.По требованию законодательства деятельность компании Meta Platforms Inc (соцсети FB, Instagram) запрещена на территории России. (Примеч. ред.)
499 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
30 августа 2023
Дата написания:
2023
Объем:
280 стр. 18 иллюстраций
ISBN:
978-5-17-158007-0
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают