Читать книгу: «Расцветая подо льдом», страница 6

Шрифт:

Грач хлебнул браги, переждал, пока перестанет щипать горло, и выдавил:

– И я ничего не имею…

– Я и говорю! – перебил Бравлин, поудобнее уселся и сам налил себе стакан. – Не-е, и не говори, раньше мы лучше жили! При Братстве все были равны. А Братство старалось, чтобы все дружили и чтобы всем жилось счастливо, – хмелея, кузнец делался всё болтливее.

А Грач выслушал, глотнул из стакана, да взял и спросил:

– Куда же твоё Братство подевалось-то?

Бравлин осушил стакан и буркнул:

– Померло! И все мы помрём, – заявил так, будто собрался помереть завтра же. – Чего это Злат так на них взъярился?

Досадуя, Бравлин толкнул стакан по столу, расплескал и, расстроившись, стал вытирать рукавом пролитое.

– Наплюй, – посоветовал Грач и переставил стакан на сухое.

– Чего сразу наплюй-то?… – хмелея, не понимал Бравлин. – Род Людской-то это ведь кто? Они же как мы – лисунки, навии, берегини, – он чего-то показывал на пальцах. – Возьмет, скажем, парень за себя навию, так та родит ему либо сынка-человека, либо девку-навию. Заведено так!

Грач не спорил, кузнецу хотелось выговориться. Бравлин пил залпом, но на середине стакана вспомнил что-то важное и замычал:

– М-м-м! А из-за Асеня? Из-за Асеня – что? Чуть Сланьку не зарезал. Ну, певец, ну, гусляр – чем не угодил-то ему? Хотя скажем… Асень-то – первый друг кудесника Нила. Слыхал, что про него говорят? – Бравлин, осторожничая, понизил голос.

– Я слышал, что он с ума сошел.

Кузнец заговорщицки передвинулся на край скамьи, потом пересел к Грачу и зашептал в самое ухо, дыша хмелем:

– Не-е, говорят, хоть Нил и старый, а не помрет, пока не передаст силу кому-то другому. А силы за ним большие. В народе сказывают: Камни Царские… Ох, ведь как умён он, как умён!

– Ладно, сказки-то пересказывать! – Грач отодвинулся от хмельного кузнеца.

– Сказки? – тот решил было обидеться, но передумал: – А и то верно! Но с Нилом-то ещё и Ладис знался. Помнишь Ладиса? Помнишь, как он всё у нас взбаламутил?

– Помню, – вздрогнул Грач и напрягся.

– Загубили Ладиса! Жалко, хороший был парень, умный, войною не порченый. А говорил-то как, говорил: «Слободы за лесом выстроим. Без посадских повинностей заживём…» Что? Зажили? А всё потому, что Братство скинули. Эй, ты чего? – он замер. – Ну-ка, не кисни, Цветослав! – велел бодро. – Не ты же его укокошил, Ладиса-то…

– Да как же не я? – заспорил Грач. Он тоже опьянел, в голове начинало кружиться.

– А вот не ты. И раньше, говорю тебе, лучше жили! – кузнец сурово подытожил.

– Когда раньше-то? – протянул Грач.

– Когда нас не было. В старину! – решил Бравлин. – Песню помнишь про Купаву и Радима? Вон, когда дружно жили:

Я видывал тот дом в глаза —

Та-та, та-та, та-та…

Русалки заглянут порой,

Иль старый лесовик.

– Всё, больше не помню, – сбился кузнец. – А ты?

– А я, – поморщился Грач, – больше другие слова запомнил:

Дозволено изгоям жить

Вдали от всех – в глуши,

В лесах, где вечный снег лежит.

Дрожи, изгой, дрожи!

– Вот, зара-аза! – протянул Бравлин. – Выходит, и до нас не сладко жилось, – Бравлин, опершись на стол, поднялся. – Пойду я! Спасибо, Цветослав, за угощение.

Он отошёл к двери, помедлил.

– Не ты один, – сказал он вдруг. – Все мы здесь – изгои. В снегах, в глуши…

Кузнец тяжко вздохнул и вышел.

Глава V

Белым-бело на Плоскогорье! Бело от яблоневого и вишневого цвета, бело от искрящего по земле снега. Асень, славный певец, поднялся на Плоскогорье! Кто поёт слаще? Кто играет нежней? Чьи песни чудесней? Мальчишки разнесли по улицам весть, что Асень чуть свет поднялся на Плоскогорье.

Асень – он будто из легенд, а не из жизни. Он будто герой своей же песни. Явился в снега посреди яблоневого цвета. Разбил шалаш на выгонах за Навьим лесом – там, где мальчишки пасут жеребят. Они-то и кинулись гурьбой вокруг Навьего леса.

– Да угомонитесь вы, бешеные! Видали вы его, – засуетились матери, вытаскивая дочерям из сундуков всё самое лучшее.

Видать-то видали, да давно, в детстве, а это уже не считается, потому как не помнят они, а значит это неправда. Повсюду шум, колготня, сумятица. Старики под сто лет повылезали из домов и скрипучими голосами вещали, как сами парнями сбегали слушать Асеня. Им в уши кричали, что, они сон с явью путают, что не мог певец столько прожить, и то, якобы, был другой Асень. А старики злились и грозили палками. Молодняк вечно полагает, будто мир стоит столько, сколько они его помнят, и ни годом больше.

Асень смеялся. Вот он – вышел из шалаша, молодой и древний, страстный и тихий, буйный и мирный. Молва по миру ходит, будто солнце подарило ему глаза, море – уши, а деревья – язык. Лгут иль не лгут старики? А ведь и впрямь он высок и крепок, и он же чуть сгорблен и сед. Белая борода острижена и курчавой волной покрывает щёки, а из-под усов смеются губы. Глаза голубые, юные, лучатся весельем и счастьем. Певец протягивает руки плоскогорцам, приветствуя их. Гусли и рожок у него за спиной вздрагивают и норовят сами скатиться по плечам певцу в руки.

А в Плоскогорье цвели вишни и яблони. Даже здесь, за лесом, мерещился их запах…

– Ах, Асень! Милый Асень! Здравствуй! Оставайся же теперь с нами. Тут и живи, – упрашивают его ласковые девки, добрые жёнки да кое-кто из стариков.

– А я с вами, – смеётся певец, – сегодня я с вами! – и голос у него чист и звонок, мягок и добр. Как будто намешаны в нём шум деревьев, пенье птиц и журчанье ручья.

Из малышни – тот, кто посмелей – коснулся его, потрогал. Удивительно, певец живой и тёплый – всамделишный! Кто-то дёрнул Асеня за руку, увлекая: «Ну, пойдём же, пойдём!»

– Да куда же я от вас денусь! – отзывается певец ласково, и опять точно шумит в голосе листва, бегут ручьи и щебечут птицы.

Окруженный плоскогорцами Асень зашагал туда, куда увлекали. А вышло так, что набежало больше посадских, чем слобожан, певца обступили, задние толкали, и все невольно повлекли его вперёд – на дорогу в слободу, к Залесью.

Старый певец шёл споро да всё время поглядывал поверх голов, будто примечал несуразицу – и белый снег, и буйную зелень. С дерева, с птичьего гнезда посыпалась на сугроб труха, Асень лишь хитрó усмехнулся и покачал головой.

Навстречу выросла толпа из Залесья, встала, заколыхалась людьми, как трава на ветру. Посадские расступились и отпустили Асеня. Тот вышел один, на общее обозрение. Так стоял и посмеивался, пока из-за спин слобожан выбирался Златовид со стрелками. А слобожане, озираясь на Злата, гудели и возмущенно роптали, их ропот волнами отражался от толпы посадских.

Стрелки были вооружены. Злат встречал певца с охраной. Охраняли его сразу пятеро: двое с боков, трое встали полумесяцем сзади. У всех под руками сабли, а желтоволосый вожак – в броне, в кольчуге, с поножами и налокотниками, без шлема. Руки обхватили крыж обнаженного дэвского меча – того самого, без желобка для стока крови.

Так и замерли у всех на глазах. Пахло цветами вишен и яблонь. Запах пьянил и кружил головы. Плоскогорцы роптали из-за испорченного праздника. Злат ёрзал, елозя острием палаша по снегу.

– Да брось ты, Златка, – кто-то подал голос и заткнулся.

Только Асень склонился будто в поклоне и, посмеиваясь, почерпнул с земли снегу.

– А птички гнёздышки свили, – сказал невпопад.

Желтоволосый вожак оскалился и фыркнул, отчего стал поход на зверька, не слишком крупного, но загнанного и злого. Асень мял в руках снег, пока весь ком не растаял и не растёкся водой по локтям.

– Не к добру это, – забормотали старики, – когда снег летом…

Злата аж передёрнуло, он шагнул с левой ноги, поднял меч справа, держа его в обеих руках над собою. Но тут же заорали плоскогорцы, и Злат помедлил опускать палаш. А певец, умыв заснеженными руками бороду, выступил и прошёл между стрелков, легко задев кого-то.

Посадские и слобожане на радостях потекли следом. Злат бессильно развернулся на каблуках, взрыхляя снег, и стеганул палашом по снегу – только белые брызги полетели – да судорожно передёрнул губами. Все это видели. Только не поняли, давится ли он злым плачем или скверным образом ругается.

Одни пацаны ничего не поняли или вовсе не заметили. Всё дёргали да дёргали певца-гусляра за кафтан:

– Когда запоёшь-то, а? Будешь петь – или что?

– Спою-спою, – клялся Асень. – Что бы ни случилось, спою! – и то ли стонущий ураган, то ли смеющийся ветер раздались в его голосе.

В тот день пахло свежескошенной травой. Влажная, чуть-чуть кисловатая свежесть струилась в воздухе, и Зверёнышу отчего-то мерещилось, что так – травой и мокрым железом – пахнет свобода. Казалось, эта свобода вот-вот пропадёт, отнимется и надо успеть надышаться. Он вытянул шею, оглядел всё окрест и поискал, нет ли опасности – Язычник отпустил его с десятком бойцов в дозорный отряд, чтобы предупредил в случае беды, а сам с полусотней дружинников следовал в полёте стрелы сзади.

Зверёныш непрестанно оглядывался: Вольга ехал в гуще охраны и почему-то без шлема, смурый и мрачный, а в самом хвосте, тянулся тот гонец, что притащил дурную новость. Зверёныша передёрнуло: ой, не ко времени собрался Язычник в полюдье собирать мзду. Гонец на взмыленной лошади наехал на них сегодня утром, долго пил воду, мыча и тыча рукой по ходу пути, вниз по Смородине, потом выговорил свою весть. Оказывается, уже три дня, как Язычниковы ушкуи, промышлявшие в устье реки, захвачены буянскими опричными боевыми кораблями. Ушкуи сожжены, все молодцы перерублены. Вольга стал мрачнее тучи, но не повернул назад, а поехал дальше.

Зверёныш не выдержал. Бросил дозорных, развернул коня и припустил к Язычнику. Язычник хмуро поглядел, но разрешил ехать рядом. Чагравый – сумрачно-пепельный с карим переливом – жеребец Язычника ступал тяжело и весомо.

– Послушай, Вольга… – замаялся Зверёныш.

– Ну-ну, – Язычник скосил глаза. Последние месяцы только один Зверёныш мог запросто говорить с ним. Старые дружинники уже не близки ему.

– Повернём домой, – решился Зверёныш. – Все этого хотят. Ну его к лешему, твоё полюдье. Не искушай Судьбу-Долюшку, мстительная она.

Язычник покивал и пробасил хмуро и недовольно:

– Обойду три погоста, куда добытое свозят. Зайду в мою сечевую ставку, что у речных порогов. Там прошлогоднее добро свезено. Людишек соберу, коли разбежались. Тогда домой.

– Вольга, – напомнил Зверёныш. – Гонец-то сказал, что опричники как знали, где твои ушкуи прячутся.

– Это калиновские старосты меня продали! – разгорелся Язычник. – Жив буду, ворочусь – никому не прощу! Пятки железом прижигать буду. – Чагравый жеребец всхрапнул, вздыбился, замотал гривой.

– Но ведь знают, знают буянцы, как ты в полюдье пошел и какой дорогой едешь! Вернемся, а? Пока живы все.

Язычник удержал жеребца, смирил его, глянул опять искоса, вздохнул:

– Слышь, Зверёнок, – грустно-грустно позвал Вольга. – А без полюдья чем я людей одаривать буду?

Бойцы Вольги-лучника двигались неторопливо, ленясь, точно служили вожаку не по любви, как прежде, а по обязанности.

– Эту твою ставку буянцы уже нашли и разорили, – предрёк Зверёныш, – и погосты расхитили, какие нашли…

– Или твой гонец буянских опричников на пятках притащил?! – взъярился Язычник.

– Нет, – Зверёныш на миг перепугался от такой выдумки. – Нет, он клялся, что было тихо. Клялся, что во весь дух мчал. Ночью мчал – не спал, и не было за ним погони.

– А Путьша-то где? – вдруг подъехал Ярец. – Где Путьша? – прошевелил толстыми губами.

Язычник рванул повод, вздыбил чагравого, остановил отряд. Кони под седоками заплясали, кружась на месте. Кто-то взялся за сабли: слева открылось поле, справа – незнакомый лес. Путьшин дозорный отряд вопреки правилам ушёл вперёд за косогор и не вернулся.

– Он не должен так делать, – забормотал Зверёныш, тревожась, – он не должен исчезать из виду.

– Всё! – прохрипел какой-то дружинник. – Попали.

Из леса двумя рукавами, без свиста и гиканья, со стуком железных доспехов, вырвались, огибая их сзади и спереди, опричные буянские сотни. Все кони по-строевому одномастные, бурые, все воины в бронзовых панцирях, в шлемах с высокими гребнями.

– Засада! – бессмысленно завопил кто-то.

Буянцы окружили, охватили отряд. Люди Язычника сбились в кучу вокруг вожака. Везде сверкали буянские панцири, вились алые всадничьи плащи. Язычник страшно медленно тащил меч из ножен. Его дружинники как во сне падали, взмахивая руками, будто пробуя взлететь. Кони, неготовые к бою, ржали и не слушались. Их зачем-то стегали по ушам, а кто-то кричал:

– Вольгу заслоняй! Вольгу в середину!

Нелепая мысль пронеслась у Зверёныша: «Почему он это позволяет? Почему не кричит: „Отродясь за спинами не прятался!“?»

Зверёныш не умел драться. Забивать батожьем лежачего – это одно, встретить бой с оружием – совсем иное. Его нечаянно, без злого умысла, вытеснили на край, прочь от Язычника и ближе к мечам буянцев. Зверёныш вытянул саблю и, повинуясь скорее рассудку, чем воинской сноровке, взмахнул ею в воздухе, когда увидел перед собой буянца – горбоносого, буробородого и с глазами карими и холодными как бронза. Зверёныш не знал, как нападают, когда враг безжалостен, на коне, с мечом и щитом. Кто-то ударил его – не этот буянец, другой, сзади, не в голову, а по плечу.

Боль пронзила кости, он выпустил саблю и потерял равновесие. Падая с лошади, он вниз головой разглядел, как мало людей вокруг Язычника и как его, оглушив, тащат с коня буянцы. Мир несколько раз перевернулся, меняя местами небо и землю, и взорвался.

Без сознания он пробыл недолго. Боль скоро вернулась. Шум и скверная брань ворвались в уши, кругом топотали и ржали разбежавшиеся кони, кто-то говорил, словно нудно читал по списку. Зверёныш хотел перевернуться – он валялся на земле со скрученными за спиной руками, а перед лицом торчал чей-то грязный сапог. Он поднял голову, успел заметить коней и брошенных поперёк сёдел связанных Ярца и Путьшу. Путьша, кажется, был обрит – голая голова была мокра и вся в свежих ссадинах.

Буянец грязным сапогом перевернул Зверёныша – мир опять опрокинулся и закружился. Буянец оказался не воином, а опричным чинушей в хитоне, в плаще с капюшоном и с чернильницей за поясом.

– «Рост имеет высокий, глаз наглый, волос золотой, скалится, гордясь, руку к мечу тянет, когда бы меча при нём и не было», – читал он из хрустящего скрученного трубкой списка. – Ну что, верно этот?

– Этот, этот, – подтвердили. Сотник в золочёных доспехах прошёл в поле зрения. Чинуша что-то черкнул в списке и кивнул в сторону:

– Готовьте его, – и отошёл, перекручивая список и сличая других.

Кто-то живенько подбежал к Зверёнышу, звякнул вёдрами, и ковш ледяной воды выплеснулся ему на лицо, на лоб и темя. Зверёныш охнул и закрутил головой, моля:

– Не надо, не надо…

Перед лицом мелькали руки и сапоги, его жестко схватили за волосы, вздёрнули голову и заскребли тупой бритвой, крякая и откидывая вон клоки жёлтых волос.

– Не верти башкою-то, не верти, – посоветовали. – Ухо отхвачу – тебе же одна морока будет.

Дохнуло дымом. Рядом раздували походный кузнечный горн. Ноги и левый бок лизнуло волной жара. Выкрутив шею и выпучив глаза, Зверёныш увидел подле себя кузнецов и связанного, но живого Язычника. Вольга, зачем-то вывалив язык, следил, как готовятся заковать его в цепи. Кто-то жилистой рукой, глумясь, ухватил его за клок волос на темени и за усы:

– Повязали гада! Так брить его, что ли?

– Да брей, чего уж тут, – отозвались безразлично. С полведра воды выплеснулось в лицо Язычнику.

– Погоди, постой! – одумался прежний безразличный. – Голова-то с чубом приметная, а ему, поди, плаха светит. Голову без чуба на колу не узнают. Не брей, не надо.

Зазвенел молот – гулко, с переливом. Язычник засипел сквозь зубы, слушая, как заковывают ноги. За ноги подтащили к горну и Зверёныша. Ножом срезали путы, стянули сапоги, задрали штанины. Холодное железо прильнуло к коже, кузнец клещами согнул его в хомут.

– Не жмёт, эй? – окликнули. Зверёныш не знал, что это было к нему. – Душой тебя спрашиваю: цепи-то надолго тебе… Эх, рогожки потом подоткни, кандальник. Натрёт… – бормотал сердечный тюремщик.

Зверёныш сжал зубы. Звонко ударил молот, расплющивая в проушине хомута заклёпку. Ударная волна пробежала по костям. Зверёныш завыл, но сам же и подавил вой. Стук и звяк повторились. Стальной стук бил в голову, словно огонь и лёд лили на бритое темя попеременно. Сталь звенела, и молот бил без конца. Свежей травой уже не пахло. Пахло дымом от горна. Ещё была сталь, только сталь, звон цепей да ещё стук без конца.

Стук повторился. Настойчивый, упрямый. Грач простонал во сне и повернулся. Хватило сил проснуться и сесть. Голову давило обручем, во рту горько и сухо. Вчера просидели с Бравлином, сегодня сказывались последствия. Грач покачал головой, но тут упорный стук повторился. Стучали в окно и возле окна.

«Кто-то прошёл на двор, пока я спал», – подумалось.

– Цветослав! Ну, ты дома – нет? Я знаю, ты здесь, – раздалось требовательно и капризно.

«Руна!» – вскинулся Грач. Из-за окна лился зрелый полуденный свет. Грач вскочил как ужаленный, запахивая лежанку и натягивая штаны.

– Сейчас всё брошу и уйду! – пообещала Руна твёрдо и обижено.

Он бросился к двери – небритый, взлохмаченный, но налетел боком на стол с кувшином и парой стаканов, спохватился. Заметался взглядом. Войдет же, увидит, что скажет! Схватил кувшин и, не найдя, куда сунуть, сунул под лавку. Выбежал в сени, распахнул дверь.

– Руна, я тут! – не переводя дух, выкрикнул.

Руна, не торопясь, появилась. Вышла из-за стены, от окна – спокойная, нарядная, в голубом ситцевом сарафане и цветной накидке.

– Привет, – смутился Грач. Руна оказалась такой красивой. Даже глаза подведены чем-то фиалковым.

– А я стучу-стучу, думала нет никого. Такое зло взяло, веришь ли! Нарочно же пришла…

Край её сарафана затрепетал и заструился на ветру, очерчивая ноги. «Нет, он не голубого цвета, – увидел Грач, – а бирюзового. Накидка синяя, в цветах…»

Он очнулся. Нарочно пришла? Сама – в кои-то веки.

– Да я тут. Где мне быть? – заторопился, не зная, что сказать.

– Спал что ли? – обрадовалась Руна и взялась подтрунивать: – Спал! Эх, соня… – ласково подтрунивала, не злобно. Грач немедленно простил ей.

Смеясь, Руна прошла в горницу. Грач уловил запах принесённых ароматов, похожий на запах цветущих вишен и яблонь. Запах кружил ему голову.

«А ей идет, когда веки подведены фиалковым. Вот, и глаза уже не серые, а впрозелень. Значит, больше не злится».

Руна наморщила носик, принюхалась. Грач испугано втянул воздух. В горнице пахло брагой.

– Вижу-вижу, – прищурилась Руна. – До обеда заспался, лыка не вяжешь, – поддразнивала она. – С Бравлином новую кузницу отмечали, признавайся?

– С ним, – повинился Грач. – Только он просто зашёл, о жизни потолковать. Грустно ему…

– Да-а? – Руна посокрушалась. – Старую кузню жалко? Слушай! – она уже перебила саму себя. – К нам Асень пришел!

– Асень? – обрадовался Грач потому, что Руне от этого радостно. – Наверное, это здорово…

– С утра все встречают, с ума сходят, на головах стоят. Праздник же! Он же вечером петь будет. А знаешь где? У нас на Велесовом лугу. Представляешь себе? А ты знаешь чего… – Руна теребила красивую свою накидку, всю в цветах. – Ты приходи вечером на луг… Все соберутся, мама сказала, чтобы я тебя позвала.

– Правда? – ухватился Грач. – А сама, что ли, собиралась?

– Сама… – смутилась Руна. – Ну, собиралась… Как же я забуду!

– Если и ты там будешь, то я приду! – вскинулся Грач.

Руна даже опешила от его горячности. Опять запахло вишнями и яблонями. Опять принял Грач желаемое за сбывшееся, мечту – за уже осуществлённое.

– Приду, – поклялся он, – что бы ни случилось.

Руна только усмехнулась, подержала его за руку и ушла. Грач, проводив, вернулся от калитки окрылённый, с кружащейся головой, с мечтами и туманом в глазах и мыслях.

Чудесный день! Сегодня непременно осуществится самое несбыточное! Руночка пришла, позвала, пригласила его разделить её радость. А радость – это жизнь. Да, да, она пришла позвать разделить с ней жизнь! Ведь если Руна зовёт – то не судьба ли это? Не знак ли?

«Несомненно, это знамение, – говорил он себе. – Что-то сегодня произойдёт. Всё, о чём давно мечталось, теперь сбудется. Свершилось! Так я скажу сегодня вечером».

Что-то светлое, тёплое, чуть обжигающее приливало к груди с каждым вздохом. Оно заставляло трепетать, волноваться, вздрагивать. Он склонил на бок голову, прислушался к странным своим мыслям. Словно огонёк горел внутри, колыхая крылышками. Он приник к огоньку и услышал:

 
Дерзай, мой друг, дерзай! Тебе однажды мнилось,
Что волею небес она тебе дана.
Дерзай, мой друг, дерзай! И что бы ни случилось,
В твоей судьбе навек останется она.
 
 
Дерзай, мой друг, дерзай! Одну на целом свете
Ты потерять не сможешь нигде и никогда.
Дерзай, мой друг, дерзай! Ты пред собой в ответе:
Любовь – ничто, лишённая отваги и труда.
 

– Что за нелепица, – он оглянулся по сторонам. – Какие отвага и труд?

Горячие крылышки тут же сложились, и огонёк замолчал.

– А не плохо вышло, Руне бы так написать, – он забегал по дому, собирая бумагу с чернилами и рассчитывая спрятать письмо в шкатулке с подарком под подкладкой. А когда сел, то оказалось, что в спешке загасил огонёк, и слова куда-то исчезли.

«Руна, – кое-как вывел он на бумаге. – Я давно хотел сказать тебе. Это важно для нас обоих, для тебя и для меня. Я люблю тебя…»

Ну вот, главное, наконец, сказано. Записку отдать легче, чем выговорить то же самое, глядя в глаза. А столько трепетало в душе совсем недавно. Написать ли? Написать ли, что она самая лучшая, милая и прекрасная девушка из всех, кого он знал в своей жизни? Да нет. Разве этим скажешь, что жизнь без неё бессмысленна, что счастье только в ней и видится? Да где же тот огонёк, что теплился в душе несколько мгновений назад…

Свароженька, Óгнюшко, любимый сын Солнышка, ты светишь-сияешь, звёздочкой мерцаешь. В очаге и на свечке, и в моём сердечке, – так говорила мама, когда зажигала огонь.

«Ты – смысл моей жизни, – с трудом приписал он. – Я люблю тебя, – повторился, – и хочу, чтобы ты это знала», – закончил он и… оставил письмо без подписи.

Он перечитал письмо, сложил ввосьмеро и спрятал в шкатулку под подкладку – так, чтобы торчал лишь уголок, краешек. Это для того, – утешил он свою трусость, – чтобы письмо не бросалось в глаза, но было бы найдёно потом, не сразу. Не при всех.

Грач закрыл подарок. Кончено! Сегодня вечером это свершится.

Склонил на бок голову – и тут же ушедший было огонёк заговорил с новой силой:

 
Пройдёт немало лет – глубоким стариком
Ты будешь вспоминать её глаза; улыбку;
Её весёлый смех, журчащий ручейком;
А с ним – нелепого признания ошибку.
 

– Отчего же ошибку? – возмутился Грач.

 
Пусть тяжек был удар. Пусть кровоточит рана.
Любовь – как острый нож в целителя руке.
…Любовь – как лунный свет: выходит из тумана;
Блеснёт; и пропадёт чешуйкой на реке.
 

– Вот ещё! – оборвал себя Грач и заколотил рукой по колену. – Сглазишь, сглазишь! Прекрати…

Вечером, когда тени стали расти быстрее, Грач побежал в Залесье. Драгоценную свою шкатулку он бережно прижал к груди, держа её как оберег, как талисман от чужих взглядов. Руну он хотел встретить заранее, еще до Велесова луга, где соберётся много народу, но дом Власты оказался уже заперт, и Грач заторопился.

Кажется, все плоскогорцы сошлись сюда. Кто-то расселся на захваченной из дому кошме, кто-то – на брёвнышках, а иные – прямо на снег под сугробами.

– Навий сын! – нарочно прошипел один старик с палкой.

«Не навий, а вилин», – Грач ухмыльнулся, стараясь не подавать виду. Он вытянул шею, высматривая Руну. Мелькнул, кажется, бирюзовый сарафан, Грач шагнул туда, но на пути мешались пять или шесть пацанят, раскрывших рты на чернявого изгоя. Можно было прогнать их («А ну, пацаны, дорогу!»), но рядом, подбоченясь, стояла их мамаша, тётка руки-в-боки. Тёткины пухлые губы ворочались и бормотали что-то совсем недовольное: «Глядите-ка – чёрный весь, волосами-то. Как упырь! Вылитый грач…»

Он предпочел обойти их семейку. Тоненькая фигурка в голубом, показавшаяся знакомой, пропала, Грач закрутил головой и увидел Руну в другой стороне.

– Позвольте, – он отстранил деда с палкой и уверенно пошёл к ней. – Привет, Руна! – окликнул шагов за десять. Та обернулась.

– Ой, привет! – она была вся такая праздничная, смеялась, её розовые губы играли, а тёмно-русые волосы слегка растрепались.

Снова запахло цветами вишен и яблонь. Грач вдохнул этот запах и протянул Руне шкатулку.

– Это с праздником, – выговорил.

– Спасибо! – она обрадовалась и изумилась, открывая шкатулку. – Ой, как красиво.

– Примерь, пожалуйста! – потребовал он нетерпеливо. – Хочу посмотреть, как это на тебе.

Она извлекла вещички и примерила, красуясь перед Грачом. Серёжки пришлись в пору, они качнулись возле шеи среди каштановых прядей. Браслетик лёг на тонкое запястье и сомкнулся, другая рука ласково погладила его… А вот колечко годилось только на мизинец и было чересчур узким. Грач смутился, мизинец – не безымянный… Впрочем, Руна, кажется, не обратила на то внимания.

Он выбрал им место на брёвнышках, провёл туда Руну, они сели. Он слева, она справа. Грач протянул за её спиной руку и обнял. Руна не вздрогнула, не воспротивилась. Как будто так надо. Она только мельком взглянула на него – с полувопросом или с полуулыбкой. Горячей рукой он почувствовал под тонким лазоревым ситцем её горячую спину, ощутил каждый позвонок, каждое ребро. Гордость и озноб подкатили к горлу. Они были у всех на виду, и Грачу, кажется, взбрело в голову, что с его изгойством покончено.

Шум и говор пробежал по рядам. На оставленную посреди луга площадку выходил Асень. Тесёмка на лбу перехватывала певцу волосы. Голубые глаза светились солнечным огнём. Не испытывая чужого терпения, он поднял гусли – и не звуки, а словно бы свет полился от них.

Вещие пальцы поплыли по струнам, и тотчас не стало ни шелеста листвы, ни щебета птиц. Всё затаилось. Всё в мире отдало себя струнам и вещим рукам. Пальцы певца словно излучали из себя чудную, сказочную музыку. Может, и не было теперь в мире ничего кроме звуков? Лишь солнце засветило ярче, сообщая мощь свою этим рукам на струнах, а те, чаруя мир, вливали в сердца и души чистоту небесной и вселенской гармонии. И не осталось здесь ни тебя прежнего, ни соседа твоего, ни всех собравшихся, а всё стало – иное, напитанное чем-то доселе неизведанным.

Асень пел! Те, кто не слышал, говорили, что устами его пело Солнце. Да полно! Асень пел о самом простом – о Роде Людском, о любви и добре, о счастье, нелживости и искренности чувств. А те, кто слушали, внимали так, как внимает солнцу подсолнечник, и пропускали через сердца каждое слово. Асень смотрел в вышину, словно искал среди розовых облаков слова для своих песен. И каждый знал, что этот день не забудется и останется в душе навсегда, какие бы заботы не навалились. Пусть память и потускнеет, как немытое стекло, но всё же не изгладится.

Асень умолк, прижав к струнам ладони. Он выжидал, глядя не вдаль, а на кого-то за спинами плоскогорцев. Стрелки подошли недавно. Они стояли позади коневодов ровной боевой шеренгой. Асень поднял к губам рожок и заиграл. Многие вздохнули, другие, не стыдясь, отёрли слезу. Кое-кто оглянулся, стрелков заметили. Златовид был не при мече и не в кольчуге, но в чёрной епанче, с луком за спиной и с плетью-арапником у пояса.

Кто-то заёрзал, другой заинтересовался. А Златовид сжал руки на поясе, где должен висеть меч, и устремился в гущу сидевших. Стрелки порушили боевой порядок и потянулись за вожаком. Асень продолжал играть, и Златовид вдруг замер посреди поляны, промеж сидевших на кошмах и брёвнышках. Асень играл. Отчего-то запахнуло дымом и прелью. Может, так пахли дорожные плащи стрелков…

– Играет, старается, – выговорил Злат. – Долюшка-Судьбинушка, как же он играет!

– Это от нелюдской крови, – Скурат пожевал бороду. – Навья, вилина, алконостья. Нечистая кровь в нём поёт.

Верига вскинулся что-то добавить – едкое, дерзкое, но глянул на Златовида и замолк.

– Заткнитесь вы все, – с болью выдавил Злат. – Я-то в третий раз его слышу. Он – чуден, – Злат с силой зажмурил глаза, встрепенулся и справился с собой. Засвистел, захлопал в ладоши – так на Смородине пастухи отару овец погоняют.

А древний Асень вдруг сделал что-то, чего никто не понял. Поднял зачем-то ком снега, слепил снежок и подбросил высоко-высоко. А пока тот летел и не упал ещё, принял на руки гусли и заиграл:

 
Весной подснежник расцветёт —
Как сердце от любви.
Расступятся и снег, и лёд —
Зови весну, зови!
Зови весну, зови!
 
 
С весною гости к нам спешат:
Тревога, жар, тоска,
Сомненье, стыд и робкий взгляд —
О как любовь сладка!
О как любовь сладка!
 
 
Радим с Купавой целый мир
Собрались известить,
Раз в их крови любовь горит —
Зачем её таить?
Зачем её таить?
 

– Жарко, – еле слышно сказала Руна. Чуть пошевельнулась и мягко, лишь кончиками сняла руку Грача со своей талии, отстранилась. – Жарко, – объяснила она не словами, а одним дыханием. У Грача заныло сердце. Он подумал, что знакомая песня не сулила ему ничего доброго.

 
Любовь во взглядах и в словах.
Уж назван свадьбы час.
Никто в те дни еще не знал —
Пир омрачит слеза.
Пир омрачит слеза.
 
 
На солнце панцири искрят,
И ждут богатыри,
Когда к сраженью протрубят,
Чтоб биться до зари.
Чтоб биться до зари.
 
 
Той распри позабыт исток.
Кто – ближний? Кто – чужой?
Остался в поле друг, браток —
Ну как найти покой?
Ну как найти покой?
 

– Покой? – чей-то голос неузнаваемо изменился.

Грач оглянулся и увидел Златовида.

– Да есть ли он теперь – покой-то? – Златовид глядел, но не на Асеня, а как будто внутрь себя. Одни только пальцы на поясе беспокойно шевелились. Точно защиты искали.

 
«Радим, она – чужая кровь».
«Купава, он – не наш…»
Ах, песнь стара и стих не нов,
Так было и до нас!
Так было и до нас!
 
 
Прикажешь разве не любить?
Ведь сердце не рекрýт.
Им лучше с глаз людских уйти.
Да! Лучше в лес уйдут.
Да! Лучше в лес уйдут.
 
 
Дозволено изгоям жить
Вдали от всех – в глуши,
В лесах, где вечный снег лежит.
Дрожи, изгой, дрожи!
Дрожи, изгой, дрожи!
 

– Сидел бы себе дома! – раздалось над ухом. То давешний старик с палкой подобрался сюда и грозил Грачу. – Изгой, изгой… – Грач сжался, закусил губу и попробовал снова обнять Руну. Та лёгкой тенью скользнув, отстранилась. «Ничего. Вечером она найдёт письмо, – подумалось, – и всё решится. Скорей бы…»

 
Купава плакала тайком,
Радим лишь хмурил бровь.
Кололи снег, рубили дом —
Согреет ли любовь?
Согреет ли любовь?
 
 
Но чудный дом в лесу стоит —
Там нет огня в печи.
А дом согрет теплом любви.
Светлы её лучи!
Светлы её лучи!
 
 
Я видывал тот дом в глаза —
Он радовал мой взор.
Олени, зайцы, волк, лиса
Заходят к ним на двор.
Заходят к ним на двор.
 
 
Русалки заглянýт порой,
Иль старый лесовик,
Иль путник забредёт такой,
Что ходит напрямик.
Что ходит напрямик.
 

– А я предупреждал, – тихо вразумлял Злата Скурат. – Зря ты ему петь позволил. Он и русалок, и лесовика помянул, лешего, то есть. Чистую кровь нам беречь надо, а он про лесной дом поёт. Позволительно ли? Путник, что напрямик ходит – кто ещё такой? Так это он сам или его гонец. А к кому гонец, если не к старцу Нилу?

20 ₽
Жанры и теги
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
29 декабря 2020
Объем:
811 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
9785005302670
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают