Читать книгу: «Мозес», страница 3

Шрифт:

6. Филипп Какавека. Фрагмент 14

«МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ БОЛЕЗНЬ. Философия, пожалуй, самая чистоплотная особа на свете. Помилуйте! Она даже не подозревает, что в мире существуют такие вещи, как свалки нечистот и отхожие места. Велика ли важность – отхожее место? Но откуда нам это знать a priori? Задача философии, в конце концов, выяснить все, в том числе, разумеется, смысл и значение отхожих мест. И вот вместо этого она воротит от них свой нос и закрывает глаза, делая вид, что их просто не существует. Скажут, что философия только послушно следует туда, куда ведет ее Истина. И верно! Чистоплотная Истина, целомудренная Истина, окрашенная в розовое и голубое, – разве не она требует от нас чистоты в качестве необходимого условия своего собственного познания? Однако приглядимся: эти розовые тона – не чахоточный ли румянец? А эти манящие голубые блики – не синюшные ли это пятна, которые не скрыть никакими притираниями? Истина больна, – всякая Истина больна – той загадочной и странной болезнью, которой боги наградили когда-то фригийского царя: все, до чего бы он ни дотронулся, немедленно превращалось, как мы помним, в золото. Не то же ли и с Истиной? К чему бы она ни притронулась, чего бы ни коснулась, все тотчас же обращается в ликующие песнопения и цветущие сады. Здесь кроется разгадка и философской чистоплотности: философия вовсе не отворачивается от отхожих мест, – она превращает их в сады и розарии, точно следуя тому, чего требует от нее Истина. Это, конечно, болезнь, метафизическая болезнь, ничуть не менее опасная, чем болезнь Мидаса. И, подобно тому, как обращенный в золото хлеб не спасает от голода, так и преображенный в розарий мир ничуть не в состоянии избавиться от грязи и нечистот, которые по-прежнему не только пугают, но и манят нас, хотя бы уже тем, что они существуют наперекор Истине и помимо нее. Впрочем, грязь и нечистоты остаются на наше полное усмотрение. Потому-то вольно или невольно мы всегда вынуждены выбирать между двумя или даже тремя «или», не сомневаясь при этом, что, сколько ни выбирай, а все останется на своих местах: и Истина, ничего не желающая знать о грязи, и грязь, не желающая обращаться в цветущий жасмин, и, наконец, наша загадочная неспособность не только выбирать между реальностью и иллюзией, но, зачастую, просто отличать одно от другого. Похоже, что последнее тоже есть своего рода болезнь, метафизическая болезнь».

7. Тетрадь Маэстро

Но, даже допуская, что наша возможная встреча перед дверью морга была в высшей степени символической, – словно кто-то развернул перед нами спрессованное в одно мгновенье будущее, – даже допуская это, трудно было отделаться от сомнений, что в действительности все эти символы и знаки были лишь игрой запоздалого воображения, легко вычисленной фантазией, вытекающей из вечной человеческой потребности в устойчивости и порядке. Ведь, в конце концов, символическое значение того или иного факта, как правило, распознается лишь по прошествии времени, властвуя исключительно над прошлым, благодаря чему утрачивает свой первоначальный смысл, который состоит только в том, чтобы предостерегать, защищать и оберегать нас от вторжения в нашу жизнь таинственных и непонятных сил, – ибо кому, в противном случае, нужны эти запоздалые предостережения и невнятные знаки, легко поддающиеся разгадке задним числом и с неизбежностью исполняющиеся прежде, чем ты успеваешь понять смысл происходящего?

И все же, несмотря ни на что, он все равно продолжал отыскивать эти сомнительные знаки, эти указывающие правильное направление магические отметины, смысл которых заключался в том, чтобы в очередной раз растолковать тебе все случившееся, расставив все по своим местам и сделав, наконец, все события прошлого осмысленными, понятными и не вызывающими сомнений.

Одной из таких отметин стала общая тетрадь в синем коленкоровом переплете, которую Давид увидел однажды на кухне Феликса во время одного из субботних вечерних чаепитий, которые с некоторых пор стали уже почти традицией.

Толстая тетрадочка, на обложке которой была аккуратно выведена большая буква «М».

– Нет, ты видел? – говорил Феликс, разводя руками, словно призывал присутствующих разделить с ним удивление от свалившегося на него подарка. – Оказывается, она записывала за нашим Маэстро все, что он говорил. Слово в слово… Каково?

– Только то, что мне казалось интересным, – сказал Ольга.

– Только то, что ей казалось интересным, – повторил Феликс. – Ну, ничего себе!.. А то, что не казалось интересным, с тем что?

Было похоже, что он и в самом деле удивлен и обрадован.

– А ты не знал? – спросила Анна со странной, почти незаметной усмешкой, – так, словно она давно уже знала кое-какие обстоятельства обсуждаемого предмета, но не хотела, чтобы это становилось известно широкой публике.

– Конечно, я не знал, – сказал Феликс. – Откуда, интересно, мне было это знать, подумай сама?.. Разве я похож на человека, с которым все спешат поделиться последними новостями?

– Ты похож на человека, который любит все, кроме новостей, – сообщил Ру. – Вопрос только, в том, насколько сильно ты не любишь этих бедных крошек.

– Ты так говоришь, как будто я сделала что-то неприличное, – сказала Ольга.

– Конечно, нет, – сказал Феликс. – Я просто удивился, что ты ничего нам до сих пор не говорила, вот, собственно, и все… Почитать-то хоть можно будет?

– Почитай, – сказала Ольга, подталкивая к Феликсу толстую общую тетрадь в синем коленкоре.

Давид восхищенно присвистнул.

– Господи, – сказал Феликс, открывая тетрадь и листая страницы. – Да тут наберется на солидную книжку.

– Даже не думай, – быстро сказала Ольга, заставив тогда Давида впервые насторожиться, хотя для этого вроде бы не было пока никаких серьезных поводов.

В конце концов, она не сказала ничего особенного.

Ничего, кроме этого «даже и не думай», которое недвусмысленно давало понять всем окружающим, кто является настоящим хозяином этой тетради, вольным распорядиться ею так, как он посчитает нужным.

Тайна, о которой и без того прекрасно догадывались все присутствующие.

– Ладно, – Феликс быстро раскрыл тетрадь. – Поживем, увидим. Интересно только – насколько точно ты все записывала?

– Можешь не беспокоиться, – сказала Ольга, и Давиду вновь показалось, что в ее голосе прозвучала едва различимая враждебная нотка.

– На вашем месте, дорогие мои, прежде чем спорить, я бы сначала прочитала сам текст, – не отрываясь от вязанья, заметила Анна.

– Конечно, – сказал Феликс, листая тетрадь. – Конечно, мы прочитаем все до последней строчки. Можешь не сомневаться.

– Буду только рада, – Анна, похоже, даже не скрывала того, что в ее словах кроется нечто большее, чем то, что слышали все окружающие.

Так, – мелькнуло в голове у Давида, – словно ей выпала возможность вновь напомнить присутствующим: что бы мы там ни говорили и что бы ни делали, мы все равно останемся только реками, несущими свои темные воды мимо вечерних берегов, – метафизическими реками, прячущимися от того, что они отражают, подобно убегающему пророку Ионе, которого Небеса взвесили и нашли легким и неспособным сказать «да будет!».

Кажется, одна из первых записей этой толстой тетради в синем коленкоре гласила:

«Настоящее всегда опознает себя только в своем прошлом, Оно обретает себя во вчерашнем дне, обращаясь в слово и мысль, то есть, обретая язык, но навсегда теряя себя, как настоящее. Сейчас – это всегда вчера или когда-то. Смысл настоящего самого по себе – утерян для нас. Не менее вероятно, что этот смысл, быть может, не существует вовсе; во всяком случае, доведись нам узнать его, он ничуть не напомнил бы нам то, что предлагает нам наша память. Вот почему оно так неуверенно в себе, это Настоящее, не знающее ни отдыха, ни сна, ни покоя

Тогда, в самые первые дни, он лишь пытался нащупать какую-нибудь нить, на которую можно было бы нанизать весь этот хаос торопливо сделанных записей, заключенных в общей тетради в синем коленкоровом переплете.

Вероятно, поэтому эта запись ускользнула от него тогда, чтобы вернуться позже, когда – в точном соответствии с ее содержанием – приходилось признать (или, во всяком случае, заподозрить), что и сама она, – с точки зрения и ее происхождения, и последующих событий, – явилась своеобразным предупреждением, косвенным намеком, – глухим и невнятным, – каким, собственно, и полагалось быть предупреждению, посланному из Царства мертвых.

Позже Давид обнаружил в этой записи какую-то магическую прелесть (свойственную, впрочем, многим записям Маэстро), – этакую изящную игру, в которой слова служили только для того, чтобы очертить какую-нибудь замысловатую фигуру или пространство, чтобы затем стремительно унестись прочь при первой же попытке внимательного прочтения и, вместе с тем, остающихся на месте, лишая тем самым зрителя возможности сосредоточиться и остановиться на чем-нибудь одном и вынуждая его опять и опять искать несуществующую точку опоры (что, как правило, вызывало естественное и довольно понятное раздражение).

Эта запись была, кажется, именно такого рода. Во всяком случае, Давид воспринимал ее именно так, ибо предостерегая, она, в то же время, свидетельствовала своим собственным содержанием о невозможности каких бы то ни было предостережений, а вселяя тревогу, отрицала свой собственный смысл, поскольку сама эта тревога служила предостережением, демонстрируя тебе некий двоящийся мир переходящих друг в друга призраков.

Конечно, он ни на минуту не забывал, что это было только предостережение, – нечто, что еще только требовалось доказать, как любил повторять к месту и не к месту Ру, хотя и без всякого Ру было понятно, что возвращение к этой записи все равно было почти неизбежно, хотя бы потому, что сама тема времени занимала у Маэстро столько места, что это трудно было посчитать простой случайностью.

– На мой взгляд, все выглядит достаточно банально, – заметил как-то Феликс, когда, в который уже раз, мы вернулись к этой теме. – Одно то, что художник имеет дело только с пространством, невольно вынуждает его не замечать, что на свете существует еще и такая замечательная вещь, как время. Пространство, которым он занят, просто не нуждается во времени. Оно вообще ни в чем, кроме самого себя не нуждается, потому что оно разворачивается из себя и живет только собой. И при этом, спешу обратить ваше внимание, оно и не желает никаких изменений, – любое изменение было бы для него, как для целого, катастрофой. Оттого пространство, которое разворачивается на полотне, всегда враждебно реальному времени, оно его просто не хочет знать и не знает. Возьмите любую картину, – причем, не важно, будет ли это Тициан или Миро, – лично я часто ловлю себя на ощущении, что они просто издеваются над нами. Понятно, что всякое искусство самодовольно, но живопись самодовольна в особенности. Это значит, что живописное пространство вовсе ничего не изображает, вот что я хочу сказать («Ну, уж и ничего?» – сказал кто-то). Оно занято только тем, что орет во всю глотку, что ему удалось сожрать время. И больше ничем. Поэтому художник, если хотите, всегда еще немного и убийца, да еще с комплексом вины перед убитым им временем. А история живописи – это история умерщвления времени. Возьмите хотя бы «Черный квадрат». Все что он говорит, это то, что Царство времени закончилось и началось что-то другое, чему нет даже имени… А теперь я вам скажу, что отсюда следует…

– Вероятно, нечто, что заставить нас всех содрогнуться от собственной ограниченности, – предположил Левушка.

– Вот уж в чем можешь не сомневаться, – не отрывая глаз от лежащей на коленях книги, усмехнулась Анна.

Мы снова сидели на кухне у Феликса и Анны, – кухне, скорее напоминавшей кабинет из-за громоздившихся по стенам книжных полок, которым не нашлось места в комнатах – впрочем, оранжевый абажур над столом и пестрые клетчатые занавески, как и знаменитая коллекция пустых бутылок, не давали забыть, что это пристанище зовется все же кухней, и что только здесь, в действительности, возможен недолгий покой и уместны вечерние беседы, потому что – какая-никакая – а кухня все же остается подобием очага, она хранит память о закопченных стенах и согревающем огне, чью ускользающую тень, если приглядеться, можно было распознать как в электрическом свете оранжевой лампы, так и в синем пламени газовой конфорки. Я не удивился бы, если кто-нибудь стал бы вдруг серьезно настаивать на том, что только здесь имеют смысл слова, которые произносил Феликс (да, впрочем, и все мы), тогда как в любом другом месте они выглядели бы и неуместно и смешно. Мне самому время от времени приходило в голову, что все, что мы произносим, нуждается, в первую очередь, в своем собственном пространстве, которое приняло бы наши слова, дав им возможность ожить и раскрыться в полной мере, – или же, напротив, отвергло бы их, обрекая на насмешки и скорое забвенье. Впрочем, на этот раз все было в совершенном порядке. И художник, обреченный испытывать чувство вины перед временем, которое он убивает, и сама вина, вытекающая из переживания того, что время, все-таки, есть всегда нечто более значительное, чем застывшее в своем самодовольстве пространство, – да, пожалуй, эта кухня была самым подходящим местом для подобных сплетений, потому что только здесь становилось понятным (во всяком случае, принималось в качестве допустимого), что причину этой неудовлетворенности следовало бы все-таки искать где-то здесь, ибо живописное пространство, прикидываясь решением, на самом деле, всегда мертво («Побойся Бога, золотце», – негромко сказала Анна). Впрочем, никто так хорошо не знает этого, как тот, кто сотворил его, потому что, на самом деле, ему нужно совсем не это застывшее красочное пятно, а нечто совсем другое.

– Если я правильно понял, – сказал Левушка, – то мы как всегда вплотную приблизились к неразрешимой проблеме господина Пигмалиона?

– Если угодно, – подтвердил Феликс.

– Тогда я позволю себе вставить небольшое замечание, которое, надеюсь, кое-что прояснит.

– Сделай такую милость, – сказал Феликс.

– Я только хотел сказать два слова о природе живописного пространстве.

– Ого, – негромко сказал Ру.

– Для этого я спрашиваю, как вообще оно возможно, это пространство, и в чем его сущность? И отвечаю – сущность живописного пространства заключается в его завершенности, свершенности, в его, если хотите, невозможности стать другим. Его тайна заключается в том, что оно уже достигло своего совершенства, стало, так сказать, взрослым, способным удержать свое содержание, которое оно противопоставляет всему миру, занятое исключительно только собой…Не знаю, что вы думаете, но, по-моему, это хорошая мысль.

– По-моему, это совсем неплохо, – сказала Анна, отрываясь от книги. – Пространство, которое стало взрослым… Разве нет?

– Конечно, нет, – возразил Феликс, похоже, задетый реакцией Анны. – Я против и притом – категорически и принципиально… Господи, о чем вы говорите! Пространство всегда инертно и всегда готово подчиниться тому, что приходит извне… Почитай хотя бы Арнхейма.

– Непременно, – сказала Анна.

– Побойтесь Бога, ребята, – сказал из своего угла Ру. – Маэстро – гений, и этим все сказано.

Разумеется, ответом ему был укоризненный взгляд обоих.

– У одного философа сказано, что гений – это человек, который безрезультатно ищет ключ к несуществующей двери, а затем пытается выдать эту безрезультатность за некий результат, – снисходительно сказал Левушка. – Вот это мы, как раз, и пытаемся сейчас выяснить: насколько безрезультатными были попытки Маэстро.

И повернувшись в сторону Анны, добавил:

– Кстати, если уж говорить о результатах, то кофе был просто божественный

– Спасибо, – сказала Анна и улыбнулась. – Это Феликс варил.

– В таком случае, беру свои слова назад, – сказал Левушка. – Между нами говоря, кофе был довольно невыразительный.

– Не нравится, не пей, – сказал Феликс.

– Между прочим, – обиженно сообщил Ру, – если вы еще не забыли о чем шел сегодняшний разговор, то я могу вам об этом напомнить.

– Не надо, – сказал Левушка.

– А по-моему, так очень даже надо, – сказал Ру. – Потому что он касался в первую очередь того, что живопись только тем и занята, что раскрывает время и в этом ее главный смысл.

– Конечно, она раскрывает, – мягко протянул Феликс. – Но только мы не об этом.

– Да уж, – сказал Левушка. – Если живопись что и раскрывает, то только свое собственное желание раскрыть то, что оно хотело бы видеть раскрытым … Надеюсь, вы меня поняли.

Давид посмотрел на Левушку с интересом.

Кажется, Ру хотел было что-то возразить, но передумал и только махнул рукой.

– Еще одну минуточку, – сказал между тем, Левушка, соскользнув с подоконника и возвращаясь на свое место за столом. – Мне кажется, что, вероятно, стоило бы все-таки говорить не о времени, которое, в конце концов, есть только невразумительная абстракция. В действительности же существует нечто, что все мы, каждый на свой лад, пытаемся поймать, но что всегда ускользает, оставляя нам, в лучшем случае, красивый мрамор, который потом пылится где-нибудь в музее. («Это еще в самом лучшем случае» – подтвердил Феликс.) Собственно, время, – время, это всегда только ускользание того, что мы ищем. Мы блуждаем в поисках постоянства, но оно существует для нас только как ускользающее. Мы даже не знаем его имени. Это, как охотник и заяц: modus vivendi зайца – бегство, а modus vivendi охотника – преследовать и убивать. Но убитый заяц годится разве что на жаркое. И мне кажется, что это противоречие между тем, что мы ищем и его вечным ускользанием – единственное, что вообще заслуживает внимания. Поэтому, например, меня не очень удивляет, что Маэстро занимала эта тема…

– Занимала? – негромко переспросила Анна.

Конечно, мы одновременно посмотрели друг на друга, я и Ру, и слегка кивнули, что должно было значить: ну, разумеется, Анна, как всегда, великолепна. Кто-кто, а уж она-то никогда не упустит случая поставить все на свои места, так, чтобы не оставалось уже никаких сомнений. И самое замечательное, что она всегда делала это совершенно бескорыстно, из одной только любви к порядку, и тут, конечно, оставалось только заткнуться, потому что – что, собственно, можно было возразить против порядка, который (и это можно было прочитать во всех книгах, стоящих и здесь на кухне, и в двух других комнатах) воплощал собой покой совершенства, да, вдобавок еще, олицетворял ту самую справедливость, которая, не вникая ни в какие подробности и обстоятельства, расставляла все на свои места…

– Банальность – это характеристика не предмета, а всего лишь того места, с которого мы его рассматриваем, – отвечая Левушке, заметил Феликс.

– Вот именно поэтому, – сказал Ру, вновь загнанный в угол.

– И все-таки, ты сказал: занимала, – негромко повторила Анна.

8. Феликс и Анна. Первое явление Анны

Разумеется: все мы уже давно смирились с тем, что Феликс и Анна – это одно неделимое целое, некое маленькое андрогинное царство, задуманное еще до сотворения мира, алмазная монада, повернутая внутрь самой себя, и только внешне являющаяся в образе двух отдельных людей, одного из которых зовут Феликс, а другого – Анна. Анна – Феликс, Феликс – Анна, – мы хорошо знали, что это только различные имена, которые обозначают одно и то же (подобно множеству божественных имен, которые указывают на одну сущность), поэтому, когда мы говорили о Феликсе, как-то само собой подразумевалось, что речь идет также и об Анне, – хотя, пожалуй, еще вопрос, как заметил однажды Ру, подразумевается ли Феликс, когда разговор заходит об Анне. А потому – добавил он со свойственной ему любовью обращать самые простые мысли в милые философские абракадабры, – следовало бы пользоваться этой формулой с осторожностью, ибо греша двусмысленностью, она, пожалуй, легко могла ввести в заблуждение, поскольку подразумеваемое всегда ощущается, как нечто более значительное, подобно тому, – добавил он, – как сущность, являясь нам, хотя и позволяет говорить о себе, но лишь как о явлении, и никогда, как о сущности.

По своему характеру философия подобна щипцам для орехов» – заметил где-то Маэстро. И добавил, что орехи, разумеется, важнее.)

Как бы то ни было, оно все же существовало, это царство чужого согласия, эта вещь в себе, стеклянное море, в которое нельзя было погрузиться и оставалось только скользить по его поверхности, в лучшем случае – наблюдая, как мелькают в глубине загадочные и непонятные тени. «Какой-то сплошной филоменобавкидизм», – как заметила однажды Ольга.

Да, Филомен и Бавкида, Бавкида и Феликс, Анна и Филомен, – но в этом замечании не было ни капли восхищения, скорее – хорошо скрытая досада, потому что, в конце концов, не было ничего удивительного, когда человек замыкается в своем собственном царстве, исчезает за своими границами. Сколько песен пропето одиночеству, – вероятно, столько же, сколько произнесено проклятий, – но все выглядит иначе, когда стена прячет двоих, в этом мерещилась какая-то несправедливость, какое-то надувательство, словно перед твоим носом вдруг захлопнули дверь, – я сказал «мерещилось», а это значило, что все происходило наперекор здравому смыслу, который немедленно заставлял тебя устыдиться, – бам! и сразу вслед за тем щелчок никелированного замка, и, как правило, это случалось именно тогда, когда по рассеянности ты уже собирался переступить порог, позабыв о неприкосновенности разделяющей вас границы.

Впрочем (и тут здравый смысл, наконец, вступал, конечно, в свои права) – никаких претензий. В конце концов, каждый волен проводить границы там, где он считает нужным. Тем более что для тех, кто оказался по эту сторону, всегда оставался простор для тщательного наблюдения и непредвзятого анализа, глядя на которые, правда, трудно было отделаться от ощущения, что ты исследуешь только внешнюю сторону фактов и событий, тогда как все прочее оставалось только в области домыслов и шатких гипотез.

Наши мысли, слова и представления стираются от долгого и безнадежного соприкосновения с действительностью, – записал на одном из клочков бумаги Маэстро. – Наконец, они умирают, потому что их собственная природа обрекает их на пустоту. Действительность не нуждается в словах, но именно поэтому она всегда остается в одиночестве, – по ту сторону

– Последняя фраза кажется мне совершенно излишней, – сказал Феликс. – Что это значит – по ту сторону? Если речь идет всего лишь о том, что мы не в состоянии приблизиться к реальности, то это достаточно тривиально, или, во всяком случае, требует серьезных аргументов. К тому же весь отрывок выглядит, как поэтический образ, тогда как последняя фраза подана в качестве точного вывода, а это несерьезно…

На мгновение за столом воцарилось неловкое молчание.

– Я и не знал, что среди нас есть люди, чуждые поэзии, – укоризненно сказал, наконец, Ру. – Это новость.

– К тому же, печальная, – отметил Давид.

– Господи! – сказал Феликс. – Я только сказал простую вещь, которая должна быть понятна даже таким одноклеточным, какими являетесь все вы! – Он чуть привстал, вытянув руку и указывая то на Ру, то на Давида. – Кто смешивает жанры, тот неясно мыслит, вот все, что я хотел сказать. Я не против метафор, но не тогда, когда разговор идет об эпистемологии.

– Мы не против метафор, – сообщил Ру, подмигивая Давиду. – В целом, мы, конечно, за.

Тот согласился, добавив при этом, что, как ни крути, метафора – дело святое.

– К тому же, он обозвал вас одноклеточными, – наябедничал Левушка.

– Тьфу на вас, – отмахнулся Феликс.

– Тьфу, это не аргумент.

– Можете мне не верить, – сказал Феликс, – но в этом случае трудно найти аргумент лучше.

– Хочу напомнить присутствующим, – сообщил Левушка, разливая остатки водки, – хочу вам напомнить, дураки, что если уж говорить о метафоре, то метафора нужна нам только для того, чтобы продлить миг. Не знаю, что думаете по этому поводу вы, но, по-моему, это хороший повод для того, чтобы культурно выпить.

– Где-то я уже это слышал,– сказал Ру. – Кто это сказал?

– Про выпить сказал я, а про метафору, кажется, Борхес. И еще неизвестно, кто сказал лучше.

– Мне кажется про выпить лучше сказал ты, – польстил Давид.

– Согласен, – кивнул Левушка. – Про выпить лучше сказал я, а про метафору Борхес… Каждому свое.

– Если мне будет позволено вмешаться, – сказала вдруг Анна, поднимая от вязания голову, – если никто не станет возражать, – продолжала она, неожиданно вмешиваясь в разговор, хотя, сказать по правде, эта неожиданность никого из присутствующих не удивила, поскольку в случае с Анной она, как правило, всегда ожидалась, всегда маячила где-то совсем рядом, причем, даже тогда, когда казалось, что Анна была за тысячу километров от нас, занятая какой-нибудь книгой, чаем или своими вечными спицами.

– Интересно, кто бы стал возражать, – поинтересовался Левушка.

– Мы все во внимании, – сказал Феликс.

Чуть помедлив, Анна продолжила:

– Тогда я бы сказала, золотце, что у Маэстро в этом отрывке идет речь совсем о другом. И уж во всяком случае, не об эпистемологии.

– Вот, – сказал Ру, приглашая всех обратить внимание. Впрочем, это «вот» вполне могло означать и совсем другое. Например, оно могло служить чем-то вроде предупреждения, указывающего на то, что нам, возможно, представилась редкая возможность заглянуть за закрытую дверь, проникнуть на мгновенье в таинственную глубину, лежащую за спокойной поверхностью стеклянного моря, успеть разглядеть мелькнувший за стеклом загадочный силуэт.

– Мне кажется, – продолжала Анна, – он просто хотел сказать, что реальность не меньше нас переживает свою неспособность пробиться сюда, к нам. Мы для нее тоже – по ту сторону, понимаешь?.. («А-а», – сказал Феликс откуда-то издалека.) И все, что она находит у нас, – это только наши слова и больше ничего. Поэтому он говорит: действительность не нуждается в словах. Знаешь, что это значит?

Она повернула голову и посмотрела за окно, где уже во всю силу разгорался яркий закат.

– Это значит, милый, что она нуждается в чем-то другом. Наверное, так же, как и все мы.

– Мне кажется, это совершенно необязательно, – сказал Левушка, впрочем, неуверенно и вполголоса.

– Понятно, – Феликс слегка качнул головой и пожал плечами, словно ничего другого он и не ожидал. – Склонность к антропоцентризму, как известно, является признаком младенческого мышления, и тут уж ничего не поделаешь. Но, к счастью или к несчастью, действительность вообще ни в чем не нуждается. И уж меньше всего, в наших сомнительных рассуждениях относительно последней истины.

Странно, но Анна почему-то и не думала ему возражать.

Вместо нее открыл рот Давид, который сказал:

– Это смелая гипотеза. Хотя мне попадались гипотезы и посмелее.

– Несомненно, – протягивая руку к коньячной бутылке, отметил Левушка. – Есть гипотезы посмелее, но трудно придумать более ненужную. Да, вот хотя бы, – продолжал он, разливая коньяк. – Имеет ли этот коньяк отношение к действительности или вовсе никакого («Имеет», «Не имеет», «Самое прямое», – сказали одновременно Феликс, Давид и Ру) ясно, что не это самое главное… Да, дайте же мне сказать, дураки! Существенно только то, что мы его все равно рано или поздно выпьем. Это, во-первых. А во-вторых, поскольку другой коньячной действительности для нас на сегодняшний день не существует, мы будем скромно довольствоваться тем, что имеем…

– Аминь, – сказал Ру.

– В слове «довольствоваться» мне слышится легкий запах мученичества, – сказал Давид, лениво констатируя этот очевидный факт безо всякого, впрочем, энтузиазма, из одной только привычки находить в чужих аргументах уязвимые места. Можно было бы и промолчать.

– В конце концов, – сказал Левушка, – я только кратенько изложил мнение великого Какавеки, с которым я в этом пункте совершенно солидарен. («Ты солидарен со Штирнером», – сказал Ру.) Если мы далеки от действительности, – продолжал он, подняв свою стопку, – то и хрен с ней, с родной. Другими словами – ей же хуже, если мы далеки… Ведь никто не станет отказываться от коньяка на том основании, что его действительная природа нам неизвестна. Или я ошибаюсь?.. Феликс?

– Не знаю, как у вас тут, а у нас, в России, коньяк отдаляет от родины, – закрыв ладонью рюмку, сообщил Феликс. Похоже, подумал Давид, он сильно перебрал. Глаза его блестели, словно от повышенной температуры.

– Отчего, пардон? – не понял Давид

– От Родины, – и Феликс почему-то показал на пустую бутылку водки, которую еще не убрали со стола.

– Ты это серьезно? – спросил Ру.

– Абсолютно, – кивнул Феликс, для пущей убедительности пристукнув ладонью по столу.

– Тогда выходит, что рассол, наоборот, приближает, – сказал Ру.

– Логично, – согласился Давид

– А вот мне кажется, что вы отклонились от темы, – сказал Левушка. – Жалкие шовинисты. Кого коньяк отдаляет, тот может не пить… Анна?

– Да, – кивнула Анна. – Чуть-чуть… – Потом она протянула Ру свою рюмку:

– Не знаю, правда ли, что мы далеки от действительности, но я очень хорошо могу себе представить, что она так же одинока, как и все мы здесь. Я даже могу предположить, что у нее тоже есть свои пустые слова, которыми она пытается зацепить нас и при этом безо всякого успеха. И они тоже стираются о нас, так же, как стираются наши. – Она улыбнулась и добавила негромко, словно извиняясь. – Такое вот мучение и по ту, и по эту сторону.

Левушка и Ру выпили и одновременно посмотрели на Анну.

– Метафизический ужас, – сказал Левушка, одновременно закусывая. – Все, что нам остается, это сидеть и дожидаться, пока они, наконец, не сотрутся друг от друга и не остановят этот метафизический кошмар.

– Чем мы, собственно говоря, и занимаемся, – сказала молчащая до сих пор Ольга.

– Конечно, – согласилась Анна, не поднимая глаз. – Мы занимаемся именно этим. Но зато нас может утешать мысль, что когда они сотрутся, не будет больше ни той, ни этой стороны. А этот ваш Какавека, – сказала она, и, поджав губы, сморщила нос, так словно одно только упоминание об этом предмете могло вызвать тошноту. – Этот ваш Какавека…

– Что такое? – спросил Ру.

Она покачала головой, как будто хотела освободиться от неприятных воспоминаний. Затем сказала:

– Не хочу никого обижать, но иногда он напоминает мне крысу, которая больше всего на свете дорожит своим хвостом.

– Очень поэтично, – засмеялась Ольга.

– Все, все, все, – Феликс протянул руку к коньячной бутылке. – Довольно. Я признаю, конечно, что по части спасения души ты весьма преуспела, но, поверь мне, радость моя – философская герменевтика – это совсем не то же самое, что богословская экзегеза.

Было похоже, что блестевшие глаза его смотрят от выпитого в разные стороны.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
22 января 2021
Дата написания:
2020
Объем:
440 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают