Читать книгу: «Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества», страница 2
Глава первая
Понятия
Разговор о законотворчестве, законодательной процедуре часто сводится к проблеме технологии принятия решений. Несомненно, это важный сюжет, недостаточно изученный в историографии и заслуживающий самого пристального внимания. Однако технология – это путь к достижению цели. Говоря о ней, все же нужно представлять, в чем заключается сама цель: в данном конкретном случае – что такое власть, издающая закон, что такое сам закон, ради чего он принимается? Иными словами, необходимо определить ключевые понятия, которыми пользовались государственные мужи конца XIX – начала XX в. Изучение категориального аппарата, бывшего в их распоряжении, – конечно же, отдельная и непростая научная проблема. К сожалению, подходы такого направления, как «история понятий»53, лишь только приживаются в отечественной историографии54. Перспективы его значительны. В данном же случае для изучения законотворческих практик особый интерес вызывают три понятия, от которых так или иначе отталкивался законодатель в своей деятельности: самодержавие, закон, реформа.
Самодержавие55
В юбилейный год революции нередко вспоминали афористичное и во многом точное высказывание Д.С. Мережковского: «Всякая государственность – застывшая революция; всякая революция – расплавленная государственность»56. Но какая революция застыла в Российском государстве XIX в.? И столь уж застывшей материей кажется государство того времени?
«Нужно было дождаться XIX века, чтобы узнать, что же такое эксплуатация; быть может, мы еще не знаем, что такое власть. Не хватит ни Маркса, ни Фрейда, чтобы помочь нам познать эту столь загадочную вещь, одновременно и видимую, и невидимую, присутствующую и скрытую, инвестированную повсюду, которую мы называем властью. Ни теория государства, ни традиционный анализ государственных аппаратов не исчерпывают поля действия и осуществления власти. Перед нами великое неизвестное: кто осуществляет власть? И где она осуществляется?»57 Продолжая мысль М. Фуко, можно задаться вопросом: стоит ли полагать историю власти тождественной истории государства? Будет ли власть верховного правителя в обязательном порядке государствообразующей? В современной гуманитаристике все громче звучит мысль, которая до сих пор не вполне устоялась в историографии: привычное к настоящему времени государство – явление прежде всего Нового времени58. В значительной мере оно стало логическим развитием эволюционировавшей династической власти Средних веков. Такое государство стало явственным воплощением дискурса рационализма XVII в.59 Согласно этому наблюдению, европейское государство первоначально сложилось как полицейское60и имело в своем основании управленческую модель абсолютной монархии61. Французский мыслитель и социолог П. Бурдье предлагает и более широкий контекст становления государства. Его формирование совпало с развитием картезианской философии62.
Конечно, такое понимание данного феномена весьма далеко ушло от юридического позитивизма, фактически подменяющего анализ явления перечислением его функций63. Тем не менее определений государства может быть очень много. Это не совокупность государственных учреждений, а «результат договора»64, «завоевания»65, своего рода «живой организм»66, «господство той или иной силы»67, «монополия на насилие» (М. Вебер)68, «коллективная иллюзия или фикция» (П. Бурдье)69 и т. д.
По мнению Бурдье, государство менялось вместе с представлениями о нем70. Филантропические идеи конца XIX в. стали фундаментом для социального государства XX столетия и одновременно с тем вызовом для правящей элиты. В любом случае это был следующий шаг после того, как государство заявило о себе устами абсолютного монарха, а потом безжалостно свергло его с престола71. Однако королевское наследие, а именно культ власти, практически его обожествление, осталось.
Впрочем, у современных исследователей европейского абсолютизма не вызывает сомнения факт, что в основе его лежит не столько несовершенная технология управления, сколько хорошо известная по источникам мифология власти, явленная в виде придворных церемоний, символических актов. В практической сфере у абсолютного монарха власть была далеко не абсолютной. Так, Н. Элиас полагает, что в период раннего Нового времени генезис государства был тесно увязан с мучительным поиском баланса монаршего абсолютизма с общественными интересами72. Действительно, вера в то, что государство – следствие достигнутого равновесия социальных или политических сил, была весьма популярна среди мыслителей XVII–XVIII вв.73 Даже принимая эту точку зрения, следует иметь в виду, что такой баланс был динамичным и неустойчивым.
Монархический абсолютизм Нового времени взламывал привычную политическую рамку династической власти, так или иначе защищавшей сословные интересы традиционалистски устроенного общества. В сущности, он становился революцией в понимании того, что такое верховная власть74. Он угрожал привычному правопорядку, вызывая защитную и вполне естественную реакцию его сторонников. Антитезой абсолютизму мог стать парламентаризм, который должен выполнять роль гаранта прав общества, сталкивавшегося с агрессивным и амбициозным правительством75. Характерно, что М. Вебер противопоставлял парламентаризм бюрократической рационализации, естественным развитием которой должен был стать тотальный контроль над человеком76.
Борьба разворачивалась в том числе и в символическом поле. Образ власти, в древности, в Средневековье, в Новое время, – сюжет, популярный среди современных историков. Очевидно, что этот образ возникает не случайно в сознании властителей и подданных. За ним стоит мифология власти, объясняющая обывателю, почему одни могут осуществлять господство над другими. В «конденсированном» виде эта мифология транслируется обществу в виде самых разных торжественных церемоний: парадов, приемов, коронаций и т. д. Для медиевиста описание придворных обрядов – важный источник по политической истории77. Уже давно эта проблема увлекла и специалистов по истории России Нового времени78. Интерес к этому вопросу оправдан. Прежде исследователи просто не замечали его. И все же проблематика мифологии власти открывает куда более широкие перспективы перед историками. Источников, имеющихся в их распоряжении применительно к российским сюжетам XIX – начала XX в., – существенно больше: это не только материалы парадов и торжественных выходов.
Любая церемония происходит в соответствии со строгим каноном, который по определению консервативен и не может динамично меняться вместе со временем. Кроме того, возникает вопрос, на который трудно найти однозначный ответ: насколько сценарий торжественных процессий был отрефлексирован его авторами и участниками? Они слепо следовали сложившейся традиции или же (вольно или невольно) участвовали в коллективной политической декларации?
Вместе с тем есть церемонии совсем иного рода. Ими обставляется принятие нормативных актов, что, несомненно, сказывается на их содержании. Обычный путь документа – от законопроекта к закону – это череда торжественных заседаний сановных лиц, посвященных в тайну осуществления власти. Такая церемония соответствует мифологии правящего режима – в России XIX столетия самодержавного.
Любая политическая система предполагает сложную комбинацию социальных отношений. Ее нельзя свести к однозначно читаемому ярлыку: абсолютизм, олигархия, демократия и т. д. Как уже отмечалось выше, «старый режим» в Европе раннего Нового времени привычно ассоциировать с абсолютной монархией, которая на практике оказывалась менее абсолютной, нежели казалась. Она была основана на многочисленных конвенциях, которые ее ограничивали с разных сторон. Такой абсолютизм – в большей степени идея, нежели практика, миф, а не реальность79. Вместе с тем это миф чрезвычайной важности. Он способствовал легитимации политической системы. Проблема в том, что эти мифы прочно укоренились в историографии и порой определяют современное понимание процессов столетней давности.
То, что российское самодержавие – это не самовластие царя, признавали еще его критики конца XIX – начала XX в. 8 апреля 1900 г.
B. И. Вернадский записал в дневнике: «Главный враг в России – чиновник во всех видах и формах. В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды. Фактически из-за него исчезла самодержавная власть, и монархия является тенью в русской государственной жизни»80. Эта точка зрения была популярна в общественных кругах. В марте 1904 г. князь Д.И. Шаховской на страницах журнала «Освобождение» утверждал: «Мы признаем, что в современном русском самодержавии монархический принцип имеет если не злейшего врага, то опаснейшего союзника, что русское самодержавие, делая монархический режим игрушкой в руках бюрократической олигархии, превращая его в тормоз свободного развития России, дискредитирует и подкапывает самую идею монархии. С самодержавием следовало бы бороться даже во имя монархии, не говоря о других принципиальных и практических основаниях»81.
Впрочем, с этим соглашались и апологеты самодержавия, для которых было важным подчеркнуть: в России не было традиционного западноевропейского абсолютизма82. Вокруг этой идеи выстраивалась политическая конструкция позднего славянофильства, в значительной мере посвятившего себя оправданию самодержавия. Нет смысла воспроизводить эту концепцию в деталях83. Стоит особо остановиться лишь на характерных ее особенностях. В сущности, неославянофилы предложили политическую утопию84. Их понимание власти было неправовым или, можно сказать, «надправовым». Это обусловливает не отрицание права, а исключительно недоверие к нему. Как писал Д.Н. Шипов, государство и все его институты сами по себе – вынужденное зло, вызванное несовершенством человеческой природы. Генетически связанное с государством право – важнейший факт общественно-политической жизни, но, как и государство, его нельзя абсолютизировать. Все это лишь очень несовершенные средства для достижения высоких целей85. По мнению неославянофилов, преимущество России перед Западной Европой в том числе заключалось в адекватном понимании общественного значения права. В западноевропейских странах привыкли его фетишизировать: «Различие наше с Западом, представляется мне, заключается, главным образом, в том, что там область права признается как нечто абсолютно существующее, как нечто отдельное и даже противоположное области нравственности, а у нас народный православный дух не придает области права такого самостоятельного значения, а ищет в нем и желает в нем видеть выражение и осуществление нравственного закона, основы учения Христа»86.
Фетишизация права представлялась славянофильствующим мыслителям явным недоразумением. В неославянофильских построениях по умолчанию подразумевалось, что право основывалось на государственной силе. Самодержавная же власть базировалась прежде всего на религиозно-этических ценностях, признававшихся всем обществом. «Правовой порядок – ложь, неудержимо понижающая этические идеалы народов и государств. Да, правовой порядок есть не что иное, как узаконенный эгоизм, кощунственно возведенный в этическое начало, и этому началу мы должны противопоставить наше христианское начало, твердо его отстаивая, твердо проводя его в нашу общественную жизнь», – писал Киреев в своей работе «Россия в начале XX столетия»87. Примечательно, что в своем понимании права неославянофилы следовали позитивистскому канону и критиковали его практически с тех же позиций, что и сторонники возрождения естественного права88.
И все же различие между ними имелось, и довольно существенное. Для сторонников возрождения естественного права общественные идеалы – историческая величина, постоянно меняющаяся во времени. Для неославянофилов – это абсолютные ценности, восходящие к христианскому вероучению89. Следовательно, общественная нравственность – это не то, что формируется само собой, а то, что следует специально прививать и воспитывать. Это необходимо иметь в виду при определении формы правления, которая должна стать благодетельной для состояния умов и души подданных императора. Если власть – вынужденное зло, она, несомненно, развращает своих носителей. Соответственно, чем больше людей обладают ею, тем больше отравы она несет. Демократия – это прямой путь к развращению уже всего народа, который будет озабочен лишь частными интересами, материальными благами, позабыв о нравственном долге и обязанностях. «Принцип народоправства положит в основу государственного строя личную волю, личные права граждан, тогда как необходимое условие государственной жизни, должно заключаться в подчинении личной воли иным, высшим идеалам»90.
Этого можно достигнуть, подчинив всю власть одному лицу, которое стояло бы выше всех классовых интересов. Естественно, им должен быть наследственный монарх, само наличие которого снимало вопрос о какой-либо политической борьбе. В отличие от избранного президента, министра, депутата царь не зависит от лоббистских групп, отбирающих по своему вкусу политиков и гарантирующих им победу на выборах. Подлинный государь представляет интересы всех. По словам К.Н. Пасхалова, «самодержавие есть сосредоточение народной воли в одном лице»91. Конечно, история знает случаи злоупотребления монархами своей неограниченной властью. По мнению Д.Н. Шипова, это слабый аргумент против самодержавия. Его подлинный носитель всегда настроен на диалог с народом. В противном случае он перестает быть самодержцем, а становится лишь абсолютным монархом на западноевропейский лад92. Эта мысль оттеняет всю умозрительность данной интеллектуальной конструкции. Прибегая к таким интеллектуальным приемам, неославянофилы сами подчеркивали предельную уязвимость собственных позиций.
Впрочем, нравственное значение самодержавия можно было обосновывать и иначе. Д.А. Хомяков, сын отца-основателя славянофильства и сам видный теоретик рубежа веков, видел оправдание самодержавия в подлинной свободе, которую обретал человек. «Самодержавная форма правления возможна только у того народа, который почитает наиценнейшими не могущество, не утонченность политической системы, не принцип “обогащения”, а свободу быта и веры, свободы жизни, для достижения которой государство – только орудие… Раз же оно сделалось целью, то, конечно, поработит себе человека и отвлечет его от той свободы, которая дорога человеку неизвращенному и которая есть прирожденная его потребность»93. Иными словами, русский народ, предпочтя самодержавие, сделал свой выбор в пользу подлинной свободы – прежде всего от политики и связанных с ней тягостных забот. Они возложены на плечи царя, который принял на себя этот огромный труд94.
Однако даже при таком понимании вопроса славянофилы подчеркивали ошибочность отождествления самодержавия с бюрократией. Последняя нещадно критиковалась. Более того, регулярно ставился вопрос о ее замене «государственно-земским» аппаратом, расширении функций органов местного самоуправления (т. е. земств). Довольно известный публицист конца XIX – начала XX в. С.Ф. Шарапов призывал решительно сократить сферу компетенции центральных правительственных учреждений, которые могли успешно работать при поддержке всероссийского представительного учреждения95. Эту роль мог бы сыграть реформированный Государственный совет, в который следовало приглашать выборных представителей от земских областей96. «Все же внутреннее управление должно идти в областях посредством излюбленных земских людей на точном основании самодержавно царем даваемых законов при действительной и серьезной ответственности местных выборных людей перед верховной властью и государством»97.
Высокую оценку земства и «земских людей» порой разделяли и в правительственных кабинетах, где нередко сидели сторонники славянофильства. В августе 1899 г. товарищ министра внутренних дел князь А.Д. Оболенский написал письмо министру финансов С.Ю. Витте с критикой его недавней «антиземской» записки. По мнению Оболенского, «самодержавие не есть лишь вершина бюрократической пирамиды, он (самодержец. – К. С.) есть глава всего народа, солидарный с этим народом, в котором бюрократия лишь один из элементов.» Оставшись наедине с чиновничеством, царь перестает быть царем, превращаясь лишь в очередного, правда, высокопоставленного администратора. Ради сохранения самодержавия следовало бы укреплять земство, которое может быть единственным серьезным противовесом бюрократии98. Самодержавие – не европейский абсолютизм или же азиатский деспотизм. С точки зрения Оболенского, это в первую очередь доказали реформы Александра II. Абсолютный монарх не мог пойти на столь широкие социальные и правовые преобразования, не смог бы гарантировать существование независимого суда, а главное, освободить крестьян от крепостной зависимости. «Никогда не было такого положения и быть его не может, чтобы интересы самодержавия могли в чем-либо противоречить благу народному, чтобы русский самодержец не служил этому благу»99.
Схожую мысль проводил граф П.С. Шереметев в беседе с министром внутренних дел В.К. Плеве 2 мая 1903 г., видимо, даже находя понимание со стороны последнего: «Самодержавие нам необходимо, но основанное на местном самоуправлении. Поэтому для меня земство есть основа самодержавия. Если же угнетать земство, вообще местных людей, то мы неизбежно придем к конституции в России»100.
Таким образом, политическая конструкция неославянофильства имела очевидный оппозиционный «заряд». Ее сторонники рано или поздно, так или иначе выходили на тему государственной реформы. Причем в большинстве случаев их не устраивали частные преобразования – они настаивали на институциональных реформах. Главным своим врагом они считали высшую бюрократию. По мнению генерала А.А. Киреева, чиновник – несомненный противник всех исторических устоев России и, более того, самодержавия. Рецепты совершенствования государственного строя могли быть самые разные. Так, Киреев предлагал запретить всеподданнейшие доклады министров императору, когда высокопоставленные чиновники могли добиваться от царя принятия любого решения101; он призывал смягчить цензурный контроль над печатью102; расширить полномочия земства103; привлекать «сведущих людей» к разработке правительственных решений104. Главное же его требование – созыв Земского собора, законосовещательного учреждения105.
Эти предложения не были результатом консенсуса славянофильских мыслителей. Каждый из них был особой величиной со своими взглядами и убеждениями. Это можно сказать и о Ф.Д. Самарине, племяннике Ю.Ф. Самарина. Ф.Д. Самарин полагал киреевский проект предельно наивным. Он не верил в спасительность Земского собора, не доверял русскому обществу. Самарин полагал, что максимальная концентрация реальной власти в руках бюрократии – естественное явление для любого современного государства. Более того, «сущностью самодержавия вовсе не требуется отождествление самодержца с правительством. Напротив, нет ничего вреднее и опаснее для идеи самодержавия как подобное отождествление. Поэтому вмешательство самодержца в текущие дела, я говорю о вмешательстве по личному почину и ради проведения личных взглядов или ради прикрытия авторитетом самой верховной власти распоряжений министерских, должно быть явлением чрезвычайным, исключительным, в интересах самой власти. Следовательно, безответственность должностных лиц вовсе нельзя считать непременной принадлежностью бюрократического порядка управления.»106
Впрочем, Самарин не ограничился только критикой: он предложил и свой проект выхода из настоящего кризиса. Он признавал, что общество недовольно властью и это ставит под сомнение перспективы существующего режима: «Действительно, как бы ни была сильна и тверда верховная власть, она может оказаться неспособной управлять страной и пасть жертвой внутреннего бессилия, если тот общественный класс, который служит ей орудием, без которого она не может обойтись, ибо через него она правит, если этот класс относится к ней враждебно или хотя бы отрицательно и все лучшие свои надежды связывает с переменой режима»107.
Нормализация отношений общества и власти, по мнению Самарина, требовала реформ, причем весьма значительных. Следовало упразднить предварительную цензуру108, ввести ежегодные отчеты министров, которые были бы достоянием гласности109; бюрократию нужно было поставить под контроль особых административных судов; необходимо было упорядочить работу приглашавшихся экспертов, «сведущих людей». Лучше всего было бы использовать английский опыт «производства местного опроса и исследования особыми комиссиями смешанного состава или особыми лицами, специально на то уполномоченными от верховной власти, с тем, чтобы эти комиссии или лица имели право опрашивать, кого они найдут нужным, собирать те сведения, которые они признают полезными, и чтобы они были обязаны на основании всего виденного и слышанного выработать предположения о желательных законодательных мерах»110. «Нам говорят: что же, по вашему, преобразовать и как? Мы отвечаем: нет такого преобразования, которое одно обещало бы полное излечение. Требуется целый ряд мер. Нужно преобразование Государственного совета, Сената, министерств, местного управления. Нужно освободить государя от массы мелких дел, которые теперь до него не доходят. Нужно дать возможность частным лицам привлекать к ответственности должностных лиц и т. д.»111
Иными словами, Ф.Д. Самарин, консерватор, человек весьма умеренных взглядов, критик идеи созыва Земского собора, тем не менее выступал за институциональные преобразования, которые фактически должны были ограничить самодержавную власть. Д.Н. Шипов шел существенно дальше. Он полагал, что подлинное самодержавие, соответствовавшее всем славянофильским требованиям, было в Англии. Именно там политический строй основывался не на писаной конституции, а на традиции, совести правителя, а также многовековом единении короля и народа. «И я считал вероятным и возможным, что если идея русского самодержавия сохранится непоколебимой в своей основе, то при постепенном развитии нашей государственной жизни эта идея могла бы получить в более или менее близком будущем выражение и осуществление в формах и порядке, аналогичных государственному строю в Англии»112.
Мифологический образ самодержавной власти жил свой жизнью, явно расходясь с политической и административной реальностью. Это побуждало некоторых сожалеть об утраченном идеале и мечтать о возрождении подлинного самодержавия, фактически замененного всевластием бюрократии. Это был удел не только общественных деятелей славянофильского направления, но и высокопоставленных чиновников, вполне сочувствовавших подобным идеям. Остается вопрос, насколько славянофильский язык разговора о самодержавии подразумевал искренность людей, его использовавших. Не чаще ли он маскировал подлинные их устремления? Решительный поворот многих чиновников к конституционализму в период Первой русской революции скорее позволяет ответить на этот вопрос положительно. Впрочем, это чувствовалось задолго до 1905 г. Так, в 1886 г. правитель канцелярии МВД А.Д. Пазухин жаловался издателю газеты «Новое время» А.С. Суворину: «Людей, верующих в самодержавие, очень немного в России»113. В нем сомневались даже искренние его сторонники. Например, по словам Н.А. Любимова, в марте 1887 г. даже Катков склонялся к представительной форме правления114.
И все же славянофильская доктрина была весьма влиятельной. Славянофильских взглядов придерживались министр внутренних дел граф Н.П. Игнатьев и правитель его канцелярии Д.И. Воейков115. Близок к славянофильскому идеалу был и А.Д. Пазухин, ближайший сотрудник министра внутренних дел графа Д.А. Толстого116. Славянофильским духом дышала известная записка министра внутренних дел И.Л. Горемыкина, составленная его товарищем князем А.Д. Оболенским. В.К. Плеве подумывал о созыве некоего аналога Земского собора. Наконец, славянофильская концепция власти стала теоретическим обоснованием проекта Указа 12 декабря 1904 г., подготовленного по инициативе министра внутренних дел князя П.Д. Святополк-Мирского117. Ею воспользовались, когда определялся статус так и не созванной «булыгинской думы». В период Первой русской революции проекты возвращения самодержавия к его славянофильским, земским корням готовили многие высокопоставленные бюрократы: например, член Государственного совета А.Н. Куломзин118, чиновник особых поручений МВД П.Б. Мансуров119. В 1905 г. многие государственные деятели вступили в политические объединения, которые открыто призывали к политическим реформам в славянофильском духе: начальник земского отдела МВД В.И. Гурко, начальник канцелярии МВД Д.Н. Любимов, директор канцелярии МВД по делам дворянства Н.Л. Мордвинов, директор департамента личного состава МВД А.И. Буксгевден, бывший товарищ министра внутренних дел А.С. Стишинский и др.120
И все же среди высшей бюрократии многие категорически не принимали славянофильскую риторику. Видный государственный деятель и проницательный мыслитель П.А. Валуев ее часто критиковал: «Дикая допетровская стихия взяла верх. Разложение императорской России предвещает ее распадение. Замечательна слепота, с которой державные власти относятся к славянофильскому движению, а вероломство этих славяноманов мне внушает такое отвращение, что если они истинная Россия, то я перестаю быть русским»121. 29 января 1886 г. главноуправляющий по делам печати Е.М. Феоктистов записал в дневнике: «Славянофильство – доктрина достаточно смутная, а управлять государством на основании доктрин нельзя. Аксаков чуть не причинил великий вред, убедив в 1882 г. пустоголового графа Н.П. Игнатьева созвать Земский собор…»122
Среди чиновников было немало тех, кто отрицал сам факт наличия самодержавия. Среди них был и П.А. Валуев: «В обиходе административных дел государь самодержавен только по имени, что есть только вспышки, проблески самодержавия, что при усложнившимся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя. Наше правление – министерская олигархия»123.
Валуев в своей оценке не был одинок. В марте 1874 г. будущий государственный секретарь А.А. Половцов записал в дневнике: «Самодержавное правление самодержавно только то имени, ограниченность средств одного человека делают для него всемогущество невозможным; государь зависим от других, от лиц его окружающих, от господствующих мнений, от других правительств, от сложившихся в человечестве сил, то прямо, то косвенно высказывающих свое влияние»124. Прошло десять лет. В 1883 г., буквально в дни коронации Александра III, Половцов записал: «Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует. В тихое, нормальное время дела плетутся, но не дай Бог грозу, не знаешь, что произойдет»125. Впрочем, такой порядок вещей скорее устраивал Половцова. В мае 1885 г. он объяснял императрице Марии Федоровне: «Государь должен вмешиваться во второстепенные вопросы повседневной жизни? Я думаю, что верховной власти следует в этом вопросе подражать божественному проведению, которое, установив совершенный порядок, не может вмешиваться в жизнь отдельных существ, не подрывая своего престижа»126.
О взглядах высокопоставленных сановников порой ходили разные слухи. В 1891 г. министр финансов И.А. Вышнеградский рассказывал издателю «Московских ведомостей» В.А. Грингмуту, что среди чиновников существовала партия конституционалистов и что во главе ее стоял сам министр императорского двора граф И.И. Воронцов-Дашков127.
И все же «верующие в самодержавие» были: это прежде всего сами императоры. Впрочем, их понимание собственной власти явно расходилось со славянофильским. Хорошо известно, что Людовик XIV никогда не произносил часто приписываемые ему слова: «Государство – это я»128. Русские цари конца XIX – начала XX в. могли это сделать за него. Согласно запискам Н.А. Любимова, 20 апреля 1881 г. Александр III сказал Н.М. Баранову: «Конституция! Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»129 Памятны слова Николая II о «бессмысленных мечтаниях», сказанные 17 января 1895 г. перед делегацией земств и городов. Сам император отнесся к этому выступлению с чрезвычайной серьезностью. На следующий день он говорил министру внутренних дел И.Н. Дурново: «Ночь накануне того дня, когда мне следовало отвечать на адрес, я провел почти без сна. Намерение мое было непоколебимо, но нервное возбуждение не давало мне покоя. Теперь же я спокоен и не сомневаюсь, что оказал услугу России»130. В 1902 г., объясняя барону В.Б. Фредериксу свое решение изъять имущества у дядя – великого князя Павла Александровича, Николай II прямо заявил: «По моему мнению, император может делать то, что пожелает»131.
Славянофильское учение, сравнительно популярное и в обществе132, и в чиновничьей среде, не описывало реальное самодержавие, а конструировало его идеальный образ, во многом противоположный политической практике. Принимая такое самодержавие, общественный деятель или же государственный служащий, в сущности, выступали критиками сложившегося порядка и становились чаще всего молчаливыми сторонниками широких (в том числе, политических) реформ. Иными словами, широко признанная в обществе версия самодержавия подразумевала демонтаж самодержавия как такового.
C. 60–61). Иными словами, государство возникает тогда, когда возникает подлинное единство политической власти. Но власть бывает не только политической, и в центре внимание Фуко – отнюдь не «физическое насилие». Соответственно, проблему власти он не сводит к государственности: «Я не думаю, что совокупность властей, которая осуществляется внутри общества. сводится целиком к системе государства. Государство с его судебными, военными и другими главными органами представляет собой лишь гарантию, несущую опору целой сети властей, идущих по иным каналам, отличным от его главных путей» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. Ч. 1. С. 183. См. также: Сенеляр М. Контекст курса // Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 499–500).
Вполне характерно, что американская исследовательница Н.Ш. Коллман рассматривает процесс государственного строительства в России в 1500-х – 1800-х гг. в тесной связи с постепенной монополизацией правительственной властью права на насилие и упорядочением его применения (Коллман Н.Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени / пер. с англ. И.И. Прудовского. М., 2016. С. 522–523).
Аналогичный процесс в Московской Руси XV–XVI вв. исследует М.М. Кром. В сущности, он пишет о трех взаимосвязанных процессах: институциональной перестройке правительственной организации, появлении зачатков управленческого «класса» и поиске нового обоснования великокняжеской (а затем царской) власти (Кром ММ. Рождение государства. Московская Русь XV–XVI вв. М., 2018. С. 121–134, 191–217. См. также: Он же. Государство раннего нового времени: общеевропейская модель и региональные отличия // Новая и новейшая история. 2016. № 4. С. 3–16).
Вместе с тем государственная «мифология» не менее значима, нежели управленческая практика. Согласно наблюдению М. Фуко, государство – это не только средства, но, может быть, в первую очередь цель, которая как раз и обусловливает мифологическое оформление политического пространства (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году.
C. 375).
Однако далеко не все представители консервативной мысли столь пренебрежительно относились к правовым институтам. Вряд ли можно считать удивительным, что подобную позицию не разделял К.П. Победоносцев, который на всех витках своей интеллектуальной биографии оставался «законником». По оценке правоведов, он тяготел к основным положениям исторической школы права (Нольде А.Э. Обзор научной юридической деятельности К.П. Победоносцева // Журнал Министерства народного просвещения. 1907. № 8. С. 97).
Абсолютизм же основывается на культе силы. Он прямой «антипод народовластия», т. к. строится на подавлении всякой частной или общественной инициативы. Традиции такого «хронического диктаторства» были заложены еще в Римской империи, которая стала прообразом для всех последующих западноевропейских государств. «Императорство есть в своей сущности – обращение временной власти в постоянную. Это власть полководца, власть которого, действительно, есть власть «по преимуществу»; и для своего проявления она требует полного безволия подчиненного ей материала» (Там же. С. 216).
Однако в действительности абсолютная власть монарха неизбежно подменяется ничем не ограниченным произволом бюрократии, которая «заслоняет» собой правителя, создает чрезвычайно сложный механизм управления, в котором может разобраться лишь опытный чиновник. Его порочность – не в злонамеренности, а в незнании народных нужд и чаяний. Бюрократия исходит из абстрактных представлений о благе, которые часто лишены конкретного содержания.
В период петровских реформ и в России произошла подмена самодержавия абсолютизмом. Самодержавие сохранилось лишь в умах народных масс, чья культура основывалась на традиционных православных ценностях. «Власть ради власти, автократия ради самой себя, самодовлеющее – вот чем Петр и его преемники, а за ними их современные апологеты, стремились заменить живое народное понятие об органическом строе государства, в котором Царь – глава, народ – члены, требующие для правильного действия своего взаимодействия и органической связи, при наличности которых свобода власти не исключает зависимости ее от общих всему народному организму начал; при ней же свобода власти – не произвол, а зависимость народа – не рабство» (Там же. С. 220–221).
Схожую, в сущности, славянофильскую модель воспроизводит в своих сочинениях и Л.А. Тихомиров (Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 356).
Примечательно, что схожая логика была характерна и для западноевропейских мыслителей, анализировавших собственные политические и правовые реалии. В частности, Б. Констан, обосновывая значение монархии Луи Филиппа, писал о «нейтральности» королевской власти, занимавшей надпартийную позицию (Шмитт К. Государство и политическая форма. М., 2010. С. 163–164).
По его мнению, рецепт спасения не следовало искать в славянофильских статьях И.С. Аксакова, как это впоследствии делал министр внутренних дел Н.П. Игнатьев. Не нужно было копировать западноевропейский конституционный опыт. Следовало использовать те правовые и политические практики, которые уже сложились в России к концу 1870-х гг. По мнению Половцова, конституционное устройство – это естественное состояние политического организма. Его нельзя безболезненно перенести с одной почвы на другую. Так, английский конституционный режим – результат многовековой британской истории. Точно так же должно быть и в России: ее правовой уклад должен логически вытекать из предыдущего опыта (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 83).
Половцов специально подчеркивал: он не ставил под сомнение незыблемость самодержавия. Пространства России, весь исторический опыт страны подразумевали именно самодержавное правление. Но во второй половине XIX в. об этой форме правления оставалось лишь вспоминать. В действительности в России установилась диктатура министров, от которых император полностью зависел (Там же. Л. 85).
С точки зрения Половцова, прежде всего, следовало обеспечить постепенный переход власти от чиновников к «нечиновникам», общественным деятелям. Бюрократ – в большинстве случаев человек зависимый, не способный к самостоятельным суждениям (Там же. Л. 87). Фундаментом же будущих преобразований должно стать земство (Там же. Л. 73). Его представителям следовало дать право законодательной инициативы. Кроме того, они должны получить право контролировать бюджет. Наконец, и правительственным агентам следовало так или иначе отвечать перед ними (Там же. Л. 74). По оценке Половцова, к концу 1870-х гг. первые две функции принадлежали Государственному совету. Третья (правда, в высшей степени условно) – I департаменту Сената (Там же. Л. 75). Все это позволяло Половцову считать Государственный совет не законосовещательным, а законодательным учреждением (Там же. Л. 82). Тем важнее правильно организовать его работу, разумно отбирать его членов. В нынешнем его виде Государственный совет не мог вполне справиться со своими обязанностями. Его состав был в значительной мере случайным. Полноценные прения фактически не позволялись. При таких обстоятельствах планомерное обсуждение законопроектов было практически исключено, что предопределяло низкое качество нормативной базы в стране (Там же. Л. 83).
Законодательная инициатива должна была быть предоставлена земским собраниям и городским думам, чьи представители смогли бы отстаивать инициативы органов местного самоуправления непосредственно на заседаниях Государственного совета. «Правительство узнало бы таким путем народные потребности из самого верного и прямого источника, призванные депутаты сообщили бы те местные, специальные сведения, недостаточность коих часто бывает ощутительна в центральном правительстве, а самый порядок обсуждения не представлял бы встречающихся в многолюдных выборных собраниях неудобств, порождаемых самолюбивым увлечением, разгаром стра
стей всякого рода» (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 25). На этом поприще могли бы проявить себя многие земцы. Это стало бы началом их государственной карьеры. Эффективность такого «карьерного лифта» была бы полезна и обществу, и власти. Наконец, обсуждение законопроектов в присутствии экспертов со стороны органов местного самоуправление способствовало оздоровлению всей политической жизни страны. «Законодательные прения за крайне редкими исключениями не могут и не должны составлять тайны, они, напротив, выясняют законодательные взгляды и способствуют к правильному применению законов. Такого рода гласность имела бы еще выгодную сторону, она сделала бы невозможным для самого правительства присутствие в Совете бездарных членов. Правительство было бы поневоле поставлено в необходимость избирать себе дельных, полезных советников, а не людей, повышаемых фаворитизмом или числом пережитых десятилетий» (Там же. Л. 27).
Кроме того, следовало расширить полномочия Государственного совета. Он утверждал бы доклады министров. Это освобождало бы императора от обязанности быть единственным экспертом при оценке деятельности своих ближайших сотрудников (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 85–86). Обновленный Государственный совет, по мысли Половцова, получил бы право учреждать особые комиссии для разработки законопроектов. Это избавило бы высшее законосовещательное (а по Половцову – законодательное) учреждение от доминирования министров, с которыми «рядовые» члены Государственного совета, в силу своей неосведомленности и дефицита технических средств, не могли конкурировать. Такие подготовительные комиссии получили бы право запрашивать ведомства интересовавшие их сведения (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 27 об). Председателем Государственного совета не должен был быть великий князь, как это повелось еще с царствования Александра II. Практика показала, что это стесняло свободу суждений сановников (Там же. Л. 29).
Впоследствии, в 1882 г., Половцов доказывал великому князю Михаилу Николаевичу, что «нужно хранить императора как драгоценнейший политический символ, как Далай-ламу, но рядом с этим необходимо создать действительную силу». В сущности, ставился вопрос о создании объединенного правительства, которое как раз мог возглавить дядя царя (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1 Д. 20. Л. 62 об.).
Монархи цеплялись за ускользавшее самодержавие. При этом есть некоторые основания полагать, что они вполне реалистично оценивали «законотворческую механику», действовавшую в России. Так, в октябре 1885 г. поэт и вместе с тем государственный служащий А.Н. Майков поведал князю В.П. Мещерскому слух, будто бы пущенный министром народного просвещения И.Д. Деляновым. На докладе, где излагалась инструкция по проведению государственных экзаменов по правоведению, против слов «Самодержавие есть источник всякой власти в России» Александр III отметил слово «есть» и подписал вместо него: «было». Это поразило Майкова. Он увидел в том свидетельство, что сам царь изверился в собственном самодержавии (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 202–203).
Критически о славянофильском учении отзывался К.Н. Леонтьев: «Славянофилы всегда представлялись мне людьми с самым обыкновенным европейским умереннолиберальным образом мыслей. И государь Николай Павлович был прав, подозревая постоянно, что под широким парчовым кафтаном их величавых “вещаний” незаметно для них самих скрыты узкие и скверные панталоны обыкновенной европейской бур
жуазности» (Леонтьев К.Н. Славянофильство теории и славянофильство жизни // Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2007. Т. 8. Кн. 1. С. 465–466). Представления же Леонтьева о власти вопиющим образом расходятся со славянофильскими построениями: «Пора же, наконец, сознаться громко, что и вся Россия, и сама Царская власть возрастали одновременно и в тесной связи с возрастанием неравенства в русском обществе, с утверждением крепостного права и с развитием того самого “наследственного чиновничества”, которое так не нравится столбовому, 600-летнему – Н.П. Аксакову» (Там же. С. 467). Такого рода высказывания – нарочитый эпатаж, нацеленный против взглядов, популярных в обществе. Сами славянофилы хорошо чувствовали ту дистанцию, которая отделяла их от идей Леонтьева: для него ключевое значение имели не этические принципы, а эстетическая составляющая образа будущего. Характерно резкое неприятие идей Леонтьева И.С. Аксаковым [Фетисенко ОЛ. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики (Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой четверти XX века). СПб., 2012. С. 158–161]. С.Ф. Шарапов писал: «Г. Леонтьев не наш. Слишком многое отделяет его верования от наших, его мировоззрение от того, которое мы привыкли называть “славянофильским”» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 807. См. также: Фетисенко ОЛ. Указ. соч. С. 86–88).
В то же самое время, высоко оценивая графа Д.А. Толстого в качестве министра внутренних дел, Леонтьев, в частности, писал: «Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом – в смысле не племенном, а культурно-государственном.» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 50). Иными словами, в устах Леонтьева аттестация сановника как славянофила служила своего рода похвалой.
При этом консервативные критики славянофильства отнюдь не во всем друг с другом соглашались. Напротив, Леонтьев относился к К.П. Победоносцеву без всякой симпатии: «Он, как мороз препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничто не будет. Он не только не творец, он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, – он только консерватор, в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница, старая “невинная” девушка и больше ничего» (Пророки византизма: Переписка К.Н. Леонтьева и Т.И. Филиппова (1875–1891) / сост., вступ. ст., коммент. О.Л. Фетисенко. СПб., 2012. С. 196).